Неточные совпадения
От него чего я только
не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии еще при консульстве,
любил итальянский язык, читал довольно много и всегда делился прочитанным, писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и
не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Люди генерации моего дяди видали его несколько раньше в этой роли и
любили распространяться о том, как он заразительно и долго хохочет перед Жевакиным. На меня этот смех
не подействовал тогда так заразительно, и мне даже как бы неприятно было, что я
не нашел в Кочкареве того самого Михаила Семеновича, который выступал в городничем и Фамусове.
«Идей» в теперешнем смысле они
не имели, книжка
не владела ими, да тогда и
не было никаких «направлений» даже и у нас, гимназистов. Но они все же
любили читать и, оставаясь затворницами, многое узнавали из тогдашней жизни. Куклами их назвать никак нельзя было. Про общество, свет, двор, молодых людей, дам, театр они знали гораздо больше, чем любая барышня в провинции, домашнего воспитания. В них
не было ничего изломанного, нервного или озлобленного своим долгим институтским сидением взаперти.
Напротив! Они
не задавались «вопросами», но зато были восприимчивы ко всем веяниям жизни, с большим фондом того, что составляет душевную норму. Как девицы, выезжающие в свет, они охотно танцевали,
любили дружиться без излишнего кокетства, долго оставались с чистым воображением,
не проявляли никаких сознательно хищнических инстинктов.
Того обновления, о каком
любили вспоминать люди 40-х годов, слушавшие в Москве Грановского и его сверстников, мы
не испытывали.
Театр он
любил и считал себя самым авторитетным носителем традиций Малого театра, но Малого театра мочаловско-щепкинской эпохи, а
не той, которая началась с нарождением новой генерации исполнителей, нашедших в Островском своего автора, то есть Садовских, Васильевых, Косицких, Полтавцевых.
Лично я познакомился с ним впервые на каком-то масленичном пикнике по подписке в заведении Излера. Он оказался добродушным малым,
не без начитанности, с высокими идеалами по части театра и литературы. Как товарища — его
любили. Для меня он был типичным представителем николаевской эпохи, когда известные ученики Театрального училища выходили оттуда с искренней любовью к"просвещению"и сами себя развивали впоследствии.
Ивановского
любили, считали хорошим лектором, но курсы его были составлены несколько по-старинному, и авторитетного имени в науке он
не имел. Говорил он с польским акцентом и смотрел характерным паном, с открытой физиономией и живыми глазами.
Ничего такого я еще ни на русских, ни на иностранных сценах
не видал и
не слыхал. Это было идеальное и простое, правдивое, совершенно реальное и свое, родное, олицетворение того, что тогда литературная критика
любила выражать словом «непосредственность».
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире с изящной обстановкой,
любил поговорить о литературе (и сам к этому времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но
не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
Николай Иванович никогда
не был блестящим лектором и злоупотреблял даже цитатами из летописей — и вообще более читал, чем говорил. Но его очень
любили. С его именем соединен был некоторый ореол его прошлого, тех мытарств, чрез какие он прошел со студенческих своих годов.
Шопен был им ближе, и Балакирев всегда
любил его играть. Но в Казани, где мы с ним расстались, он еще
не выяснил себе своей музыкальной"платформы". Это сделалось в кружке его друзей и-на первых порах — руководителей, в кружке Стасовых.
Правда, в печать тогдашняя цензура ничего такого и
не пустила бы, но ведь цензура в 40-х годах и в начале 50-х годов была еще строже; а это
не мешало"отцам"
любить скоромное в непечатной литературе стишков, анекдотов, целых поэм.
Тогда это
не было так фантастично. Журналы
любили печатать большие романы, и публика их всегда ждала.
Я был удивлен (
не дальше как в 1907 году, в Москве), когда один из нынешних беллетристов, самой новой формации, приехавший ставить свою пьесу из еврейского быта, пришел ко мне в номер"Лоскутной"гостиницы и стал мне изливаться — как он
любил мой роман, когда учился в гимназии.
В нем сидела, в сущности, как поляки говорят,"шляхетная"натура. Он искренно возмущался всем, что делалось тогда в высших сферах — и в бюрократии, и среди пишущей братии — антипатичного, дикого, неблаговидного и произвольного. Его тогдашний либерализм был искреннее и прямолинейнее, чем у Зарина и, тем более, у Щеглова. Идеями социализма он
не увлекался, но в деле свободомыслия
любил называть себя"достаточным безбожником"и сочувствовал в особенности польскому вопросу в духе освободительном.
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой,
любил приглашать к себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда
не лежало сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
По тогдашнему тону он совсем
не обещал того, что из него вышло впоследствии в"Новом времени". Он остроумно рассказывал про Москву и тамошних писателей,
любил литературу и был, как Загорецкий,"ужасный либерал". Тогда он, еще
не проник к Коршу в"Петербургские ведомости", где сделался присяжным рецензентом в очень радикальном духе. Мне же он приносил только стихотворные пьесы.
У себя дома он всегда очень радушно принимал,
любил разговор на тогдашние злобы дня, но революционером он себя тогда
не выказывал ни в чем. Все это явилось позднее. Даже и в мыслительном смысле он
не считался очень радикальным. В нем еще чувствовалась гегельянская закваска. Воинствующей публицистикой он в те годы
не занимался и к редакции"Современника"близок
не был.
Но если б он и
не примостился «к чужому гнезду» (как он сам
любил выражаться), то и тогда бы он, более чем вероятно, прожил половину своей жизни за границей.
— Вот что надо было тогда сделать, —
любил он повторять, — и что я говорил тогдашним вожакам движения: закрыть все церкви, положить предел всем этим притворствам. Меня
не слушались. И вот теперь опять мы в окружении попов.
Я
любил бродить и пешком по деревням. В эту пору года после уборки хлебов происходит уборка плодов. Нормандия славится своими грушами и яблоками; а виноград в ней
не может дозревать как следует, и местного вина нет.
Имел я письмо и к Герберту Спенсеру. Я знал уже, что он, как старый холостяк, живет в каком-то семействе и
не очень охотно принимает посетителей, и что его часто видят в клубе Атеней, где он
любит играть на бильярде.
С интересом туриста ехал я на Страсбур — тогда еще французский город, с населением немецкой расы, ехал демократично, в третьем классе, и дорогой видел много характерного, особенно когда из Страсбура отправился к немецкой границе. Со мною сидели солдаты и шварцвальдские крестьяне. Францию
любили не только эльзасцы и лотарингцы, но и баденские немцы. Близость офранцуженных провинций делала то, что и в Бадене чувствовалось культурное влияние Франции.
По-своему Тургенев
любил родину, как художник умел изображать и русскую природу, и русских людей, но в нем
не было такой русской закваски, как в его сверстниках-писателях...
Тогдашнего регента, маршала Серрана — скорее
любили. Но роль играл
не он, а Прим, которого я и видел в первый раз на этом торжестве. Из него сделала героя картина даровитого художника Реньо, изобразившего Прима во главе войска, идущего ниспровергать Изабеллу. Эта картина вызывала восторги Вл. Стасова, видевшего ее в Париже.
О Кавелине он при мне никогда
не упоминал, так что и только по поводу этой печатной переписки узнал, как они были близки. Но о Тургеневе
любил говорить, и всегда в полунасмешливом тоне. От него я узнал, как Тургенев относился к июньским дням 1848 года, которые так перевернули все в душе Герцена, и сделали его непримиримым врагом западноевропейского"мещанства", и вдохновили его на пламенные главы"С того берега".
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем
не проявлял уже желания стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе еще
не нашел, но
не переставал писать каждый день и
любил повторять, что в его лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже
не работал и много ходил по Парижу.
— Тургенев, — сказала она ему, — вы мне всегда говорили, что после Белинского Герцена вы больше всех когда-то
любили. Если он умрет, вам будет жутко, что вы
не хотели подождать всего одну ночь!
Это было уже перед моим отъездом в Париж. Мы много говорили о Париже, куда она стремилась. Я узнал от нее, что она свободная девушка, сирота, родом с Рейна, скучает,
не удовлетворена слишком пустой венской жизнью, хотела бы многому учиться и найти наконец свою дорогу. Она
любила музыку и много работала, но виртуозки из нее
не будет.
Сохранил он и большую слабость к женскому полу: вопреки своей внешности, считал себя привлекательным и тогда в Берлине жил с какой-то немочкой.
Любил он и принимать участие в качестве друга и руководителя во всяком прожиганиужизни по этой части, хотя к кутежу
не имел склонности.
Он куда-то уехал защищать и был уже в это время"знаменитость"с обширной практикой, занимал большую квартиру, держал лошадей и имел секретаря из студентов его времени, беседа с которым и показала мне, что я уже
не найду в Урусове того сотрудника"Библиотеки для чтения", который ночевал у меня на диване в редакции и с которым мы в Сокольниках летом 1866 года ходили в лес"
любить природу"и читать вслух"Систему позитивной философии"Огюста Конта.
Салтыков сложился тогда вполне в того немножко Собакевича, каким и умер. У него были приятели, но
не из сотрудников журнала, хотя некоторых, как, например, Глеба Успенского, он по-своему
любил и высоко ставил их талант.
Позднее я бывал у него, когда он жил еще семейно с молодой женщиной, от которой имел детей. У него были журфиксы, куда собиралось много молодого народа, и хозяин за ужином поддерживал оживленную беседу. Он еще
не приобрел тогда того слишком серьезного вида, каким отличался в последние годы своей жизни, что
не мешало ему, как известно,
любить жизнь и увлекатьея женщинами. К тому, что произошло для меня нежданно-негаданно в наших отношениях, я перейду дальше.
Та требовательность, какую мы тогда предъявляли, объяснялась, вероятно, двумя мотивами: художественной ценой первых пьес Островского и тем, что он в эти годы, то есть к началу 70-х годов, стал как бы уходить от новых течений русской жизни, а трактование купцов на старый сатирический манер уже приелось. В Москве его еще
любили, а в Петербурге ни одна его бытовая пьеса
не добивалась крупного успеха.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна
любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
За что ж виновнее Татьяна? // За то ль, что в милой простоте // Она
не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За то ль, что
любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели
не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Татьяна (русская душою, // Сама
не зная почему) // С ее холодною красою //
Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Увы, Татьяна увядает; // Бледнеет, гаснет и молчит! // Ничто ее
не занимает, // Ее души
не шевелит. // Качая важно головою, // Соседи шепчут меж собою: // Пора, пора бы замуж ей!.. // Но полно. Надо мне скорей // Развеселить воображенье // Картиной счастливой любви. // Невольно, милые мои, // Меня стесняет сожаленье; // Простите мне: я так
люблю // Татьяну милую мою!
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б
не страдали нравы, // Я балы б до сих пор
любил. //
Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; //
Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть
не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.