Неточные совпадения
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета В.А.Лебедев, поступил к нам в четвертый класс и прямо стал слушать законоведение. Но он был
дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку и мог даже говорить
на нем. Он всегда делал нам переводы с русского в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз. И кончил он с золотой медалью.
И когда, к шестому классу гимназии, меня стали держать с меньшей строгостью по части выходов из
дому (хотя еще при мне и состоял гувернер), я сближался с «простецами» и любил ходить к ним, вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали в больших количествах, беря их
на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем
доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря
на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
На что уж наш
дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще в конце XVIII века! И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся в 1849 году замешанным в деле Петрашевского, сосланный
на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
«Батюшка» учил нас Закону Божию, а
дома соблюдались предания: ездили к обедне, говели, разговлялись — все это истово, но без всякого излишества,и религиозное чувство поддерживалось простое, здоровое и, в юных летах, не лишенное отрадных настроений в известные праздники, в говенье,
на Пасху, в Троицу.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких
домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а
на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Москва —
на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных
домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах, а в «Герое нашего времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном
на Минеральных Водах.
— Тут много заложено имений у нашего брата! — указал мне дядя
на здание Воспитательного
дома, тогдашний Общегосударственно-Земельный банк.
Ниже,
на Мясницкой, дядя указал мне
на барские же хоромы
на дворе, за решеткой (где позднее были меблированные комнаты, а теперь весь он занят иностранными конторами) — гостеприимный
дом братьев Нилусов, игроков, которые были «под конец» высланы за подозрительную игру со своими гостями. К ним ездили, как в клуб, и сотни тысяч помещичьих денег переходили из Опекунского совета прямо по соседству — в
дом Нилусов.
— А тут вот Яма! — указал дядя
на старинный
дом у Воскресенских ворот.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие
дома — все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое же катанье
на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в
доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
И староцерковное и гражданское зодчество привлекало: одна из кремлевских церквей, с царской вышкой в виде узкого балкончика, соборная колокольня, «Строгановская» церковь
на Нижнебазарской улице, единственный каменный
дом конца XVII столетия
на Почайне, где останавливался Петр Великий, все башни и самые стены кремля, его великолепное положение
на холмах, как ни у одной старой крепости в Европе.
В Казань я поторопился. Явившись к ректору — астроному Симонову, я получил от него разрешение вернуться
на весь август месяц. Я был принят и мог
дома «достраивать» себе студенческую форму и кутнуть
на ярмарке.
И тут окончательно я выбрал себе не просто факультет, а «разряд», о котором в гимназии не имел понятия. Моя мать, узнав, что я подал прошение о поступлении в «камералисты», почему-то не была довольна, видя в этом неодобрительную изменчивость. Хотел быть юристом, а попал
на какие-то «камералы», о которых у нас
дома никто, кажется, не имел вполне ясного представления.
Привлекал университет, и прежде всего потому, что он для нас являлся символом нашего освобождения от запретов и зависимости жизни «малолетков», от унизительного положения школьников, от домашнего надзора, хотя в последнее полугодие я и
дома состоял уже почти что
на правах взрослого.
Переход был довольно-таки резкий из барского
дома, где нас, правда, не приучали ни к какой роскоши, но где все-таки значилось до сорока человек дворни и до двадцати лошадей
на конюшнях.
И с таким-то скудным содержанием я в первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека;
на извозчика не из чего было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие
дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт. Были и другие рекомендации из Нижнего.
После нижегородской деревянной хоромины только что отстроенный казанский театр мог казаться даже роскошным. По фасаду он был красивее московского Малого и стоял
на просторной площадке, невдалеке от нового же тогда
дома Дворянского собрания. Если не ошибаюсь, он и теперь после пожара
на том же месте.
Сохранилась у меня в памяти и его дикция, с каким-то не совсем русским, но, несомненно, барским акцентом. В обществе он бойко говорил по-французски. В Нижнем его принимали; но в Казани — в тамошнем монде,
на вечерах или дневных приемах, — я его ни в одном
доме не встречал.
Я его встречал в
домах, видал и
на улицах, но муфты не заметил.
В усадьбе дворовых было не безобразно много: два-три лакея, повар, кучера и конюхи при конском заводе, столяр, стряпуха, ключница, псарь, коровница. Жилось им более чем сносно, гораздо привольнее, чем в
доме деда в Нижнем, их одевали и кормили хорошо; а работа, разумеется, была весьма „с прохладцей“. Два лакея ездили с отцом и
на охоту.
Мы его застали за партией шахмат. И он сам — худой старик, странно одетый — и семья его (он уже был женат
на второй жене), их манеры, разговоры, весь тон
дома не располагали к тому, чтобы чувствовать себя свободно и приятно.
Дом Уварова и был за этот период тем местом, где
на русской почве (несмотря
на международный гуманизм Сергея Федоровича) мои писательские стремления усилились и проявляли себя и в усиленном интересе к всемирной литературе и все возраставшей любовью к театру, в виде сценических опытов.
Я еще не встречал тогда такого оригинального чудака
на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного, чем академика, коренастый, уже очень пожилой,
дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил", в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии были за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал в Париже.
У Кетчера я бывал не раз в его домике-особняке с садом, в одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот
дом ему подарили
на какую-то годовщину его друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого мне в те годы еще не удалось видеть.
Дома он по утрам принимал в кабинете, окнами в сад, заваленном книгами, рукописями и корректурами, с обширной коллекцией трубок
на длинных чубуках. Он курил"Жуков", беспрестанно зажигал бумажку и закуривал, ходил в затрапезном халате, с раскрытым воротом ночной рубашки не особенной чистоты. Его старая подруга никогда не показывалась, и всякий бы счел его закоренелым холостяком.
Он заставил меня прочесть мою вещь
на вечере у хозяев
дома, где я впервые видел П.Л.Лаврова в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского — офицером, а потом, уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали еще в Нижнем, где он когда-то служил у своего дяди — заведующего соляным правлением.
Первое ощущение того, что я уже писатель, что меня печатают и читают в Петербурге, — испытал я в конторе"Библиотеки для чтения", помещавшейся в книжном магазине ее же издателя, В.П.Печаткина,
на Невском в
доме Армянской церкви, где теперь тоже какой-то, но не книжный, магазин.
Но больным Дружинина нельзя еще было назвать. Хорошего роста, не худой в корпусе, он и
дома одевался очень старательно. Его портреты из той эпохи достаточно известны. Несмотря
на усики и эспаньолку (по тогдашней моде), он не смахивал
на отставного военного, каким был в действительности как отставной гвардейский офицер.
Писемский квартировал в те годы до самого своего переселения в Москву в том длинном трехэтажном
доме (тогда Куканова), что стоит
на Садовой против Юсупова сада, не доходя до Екатерингофского проспекта.
Как уроженец Нижнего я с детства наслушался тамошнего народного говора
на"он"и в городе, от дворовых, мещан, купцов, и в деревне от мужиков. Но нижегородский говор отличается от костромского. Когда к нам в
дом летом приходили работники костромские (плотники из Галичского уезда, почему народ, в том числе и наши дворовые, всегда звали их"галки"), я прислушивался к их говору и любил болтать с ними.
А ведь Добролюбов — мой земляк, нижегородец и мой ровесник — 1836 года.
Дом его отца, протоиерея Никольской церкви, приходился против нашего флигеля
на Лыковой дамбе. Отца его я видал очень часто, хотя он был настоятелем не нашего прихода.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в
доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и
на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот же сезон, но с цензурой разговоры были долгие.
Кажется, еще до переезда в Петербург я уже знал, что этот актер сделался богатым человеком, получив в дар от одного откупщика каменный многоэтажный
дом на Владимирской.
Федоров (в его кабинет я стал проникать по моим авторским делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился
на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве
на Мясницкой игорный
дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
Сонечка Боборыкина считалась красавицей. Когда она была еще в Екатерининском институте и я навещал ее студентом, моя мать сильно побаивалась, чтобы я со временем не женился
на ней. До этого не дошло, и когда я нашел ее в
доме Бутовских роскошной девицей, собирающейся замуж, у нас установились с ней чисто приятельские отношения. Я не был уже влюблен в нее, а она имела со мной всегда шутливый тон и давала мне всякие юмористические прозвища.
И до театра и после него (еще засветло) я проехал по Невскому и Морским, и в памяти моей остался патруль жандармов, который я повстречал
на Морской около пешеходного мостика, где
дом, принадлежащий министерству внутренних дел.
С К.Д. Кавелиным впоследствии — со второй половины 70-х годов — я сошелся, посещал его не раз, принимал и у себя (я жил тогда
домом на Песках,
на углу 5-й и Слоновой); а раньше из-за границы у нас завязалась переписка
на философскую тему по поводу диссертации Соловьева, где тот защищал"кризис"против позитивизма.
Стрелки выстроились.
На балконе того
дома, где жил попечитель, показалась рослая и плотная фигура генерала. Начались переговоры. Толпа все прибывала, но полиция еще бездействовала и солдаты стояли все в той же позиции. Вожаки студентов волновались, что-то кричали толпе товарищей, перебегали с места
на место. Они добились того, что генерал Филипсон согласился отправиться в университет, и процессия двинулась опять тем же путем по Владимирской и Невскому.
Катков и Леонтьев жили тогда еще не в
доме университетской типографии, а
на частной квартире в Армянском переулке. Меня пригласили запросто отобедать, и за столом я мог
на свободе рассматривать этих"сиамских близнецов русского журнализма".
В кабинете редакции и за столом Леонтьев больше молчал или пускал короткие фразы, тяжело дыша, как горбоносец. Он при Каткове как бы умышленно стушевался и смахивал
на родственника, живущего в
доме, как это водилось так еще часто в московских
домах.
Театр слишком меня притягивал к себе. Я попал как раз к приезду нового директора, Л.Ф.Львова, брата композитора, сочинившего музыку
на"Боже, царя храни". Начальник репертуара был некто Пельт, из обруселой московской семьи французского рода, бывший учитель и гувернер, без всякого литературного прошлого, смесь светского человека с экс-воспитателем в хороших
домах.
"Ханея"и
на столичной сцене сохранила все повадки бывшей"вольноотпущенной", нрава была не особенно покладливого, но со мною, как с племянником моего дяди, обращалась в особенно почтительном тоне, вроде как, бывало, у нас в
доме старухи, жившие
на покое, из разряда так называемых"барских барынь".
Но я бывал везде, где только столичная жизнь хоть сколько-нибудь вызывала интерес:
на лекциях в Думе,
на литературных вечерах — тогда еще довольно редких, во всех театрах, в
домах, где знакомился с тем, что называется"обществом"в условном светском смысле.
Страхова я тогда нигде не встречал и долго не знал даже — кто этот Косица. К Федору Достоевскому никакого дела не имел и редакционных сборищ не посещал. В первый раз я увидал его
на литературном чтении. Он читал главу из «Мертвого
дома», и публика принимала его так же горячо, как и Некрасова.
Издание журнала, когда почвенное неославянофильство достаточно высказалось, — изменило взгляд
на credo автора «Мертвого
дома», но все-таки его ставили особо.
Я лично, после не совсем приятных мне уроков фортепьяно, пожелал сам учиться
на скрипке, и первым моим учителем был крепостной Сашка, выездной лакей и псовый охотник. В провинции симфонической и отчасти оперной музыкой и занимались только при богатых барских
домах и в усадьбах. И у нас в городе долго держали свой бальный оркестр, который в некоторые дни играл, хоть и с грехом пополам,"концерты", то есть симфонии и квартеты.
Много было разговоров и споров о романе; но я не помню, чтобы о нем читались рефераты и происходили прения
на публичных вечерах или в частных
домах. Бедность газетной прессы делала также то, что вокруг такого произведения раздавалось гораздо меньше шуму, чем это было бы в начале XX века.
Еще менее отлиняли
на меня и тогда и позднее — манера, тон и язык Гончарова или Достоевского. Автора"Мертвого
дома"я стал читать как следует только в Петербурге и могу откровенно сказать, что весь пошиб его писательства меня не только не захватывал, но и не давал мне никакого чисто эстетического удовлетворения.
Когда для моего хроникера иностранной политики понадобилась газета"Temps", я должен был ехать
на прием министра в
дом позади Александровского театра дожидаться вместе с другими просителями его выхода — и
на мою невинную просьбу получил от министра стереотипный ответ...