Неточные совпадения
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня
был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он
был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со всем, что в тогдашнем обществе,
начиная с 20-х годов,
было самого развитого, даровитого и культурного.
Каюсь, и в романе «В путь-дорогу» губернский город
начала 50-х годов все-таки трактован с некоторым обличительным оттенком, но разве то, что я связал с отрочеством и юностью героя, не говорит уже о множестве задатков, без которых взрыв нашей «Эпохи бури и натиска»
был бы немыслим в такой короткий срок?
О нем я знал с самого раннего детства. Он
был долго учителем нашей гимназии; но раньше моего поступления в нее перешел в чиновники по особым поручениям к губернатору и тогда
начал свои «изучения» раскола, в виде следствий и дознаний. Еще ребенком я слыхал о нем как о редакторе «Губернских ведомостей» и составителе книжки о Нижегородской ярмарке.
Все лица
были «расписаны»,
начиная с самой героини.
Его долго считали «с винтиком» все,
начиная с родных и приятелей. Правда, в нем
была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал такой взгляд на него. В том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних, я решительно не видал и не слыхал ничего нелепого и дикого.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка
была в
начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
Гостиница эта
была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас же свалился на диван, чувствуя, что меня
начинает уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки по морозу, хотя и не трескучему.
Мне рассказывал покойный Павел Васильев (уже в
начале 60-х годов, в Петербурге), что когда он, учеником театральной школы, стоял за кулисой, близко к сцене, то ему явственно
было слышно, что у Щепкина в знаменитом возгласе: «Дочь!
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда
начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это
был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
Но я не знаю,
был ли этот обер-полициант так уже антипатичен, если посмотреть на него с «исторической» точки зрения, взяв в расчет тогдашний «дух» в
начале 50-х годов, то
есть в период все той же реакции, тянувшейся с 1848 года.
Не помню, чтобы водился тогда в Казани хоть один профессиональный писатель, даже из маленьких. В Нижнем как-никак все-таки служил Авдеев; Мельников уже
начинал свою карьеру беллетриста в „Москвитянине“. В Казани не
было даже и местного поэтика. По крайней мере в тогдашнем монде мне не приводилось встретить ни единого.
„Обыкновенную историю“ мы прочли еще гимназистами, и в
начале 50-х годов, то
есть в проезд Гончарова Казанью, его считали уже „знаменитостью“. Она и тогда могла приобретаться одной повестью.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них
был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я,
начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Но для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в
начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город с чужим языком для поступления на другой совсем факультет с потерей всего, что
было достигнуто здесь, для этого надобен
был особый заряд.
Волгу уже
начало затягивать"сало". На перевозе мы все чуть
было не перекинулись через борт парома, так его накренило от разыгравшейся"погоды".
Наши финансы
были настолько не роскошны, что мы взяли товаро-пассажирский поезд, совершавший переезд в шестьсот четыре версты в двое суток. Второй товарищ, Зарин заболел и доехал до Петербурга уже совсем больной. Мы должны
были поместить его в Обуховской больнице. У него открылся тиф, и он приехал в Дерпт уже в
начале следующего полугодия.
Зима 1855–1856 года похожа
была на тот момент, когда замерзлое тело вот-вот
начнет оттаивать и к нему,
быть может, вернется жизнь.
Как заезжие провинциалы, мы днем обозревали разные достопримечательности,
начиная с Эрмитажа, а вечером я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен
был в больницу — у него открылся тиф, а другой менее интересовался театрами.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда, не так как нынче, всюду можно
было попасть гораздо легче, чем в настоящее время,
начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и в балет, чуть ли не на бенефис, и в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
Блестящих и даже просто приятных лекторов
было немного на этих двух факультетах. Лучшими считались физик Кемц и физиолог Биддер (впоследствии ректор) — чрезвычайно изящный лектор в особом, приподнятом, но мягком тоне. Остроумием и широтой взглядов отличался талантливый неудачник, специалист по палеонтологии, Асмус. Эту симпатичную личность и его похороны читатель найдет в моем романе вместе с портретами многих профессоров,
начиная с моего ближайшего наставника Карла Шмидта, недавно умершего.
В этом сказывался настоящий казанец
начала 40-х годов, умный, хлесткий в своей диалектике и рассказах русак, хотя он
был, если не ошибаюсь, сын француженки.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города
был таким же, как и теперь, в
начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
И в то же время писательская церебрация шла своим чередом, и к четвертому курсу я
был уже на один вершок от того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо и
начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
С этого литературного знакомства я и
начну здесь мои воспоминания о писательском мире Петербурга в 60-х годах до моего редакторства и во время его, то
есть до 1865 года.
П.И. шел именно тогда, что называется,"полным ходом". Затеянный им еженедельник пошел также с небывалым успехом; подписка в
начале года поднялась, кажется, до шести тысяч, что по тем временам
была цифра необычайная.
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в
начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать, до какой степени
была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Вот все это и
начало всплывать в грубоватых шутках и сарказмах моего предшественника (как фельетониста"Библиотеки") Статского советника Салатушки,который уже действовал «вовсю», когда я сделался постоянным сотрудником «Библиотеки», то
есть в сезон 1860–1861 года.
В студенческих кружках, с какими я
начал водиться, еще наезжая из Дерпта,
были пылкие сторонники идей, которым до появления"Отцов и детей"еще никто не давал прозвища"нигилистических".
И при мне в Дерпте у Дондуковых (они
были в родстве с Пещуровыми) кто-то прочел вслух письмо Добролюбова — тогда уже известного критика, где он горько сожалеет о том, что вовремя не занялся иностранными языками, с грехом пополам читает французские книги, а по-немецки
начинает заново учиться.
Самые строгие его судьи
были москвичи, особенно Аполлон Григорьев, тогда уже действовавший в Петербурге как театральный критик, а также и актеры,
начиная с Садовского.
Его выпустили в целом ряде ролей,
начиная с Чацкого. Он
был в них не плох, но и не хорош и превратился в того"мастера на все руки", который успевал получать свою поспектакльную плату в трех театрах в один вечер, когда считался уже первым сюжетом и получал тридцать пять рублей за роль.
Настало и то"майское утро", когда надо
было отправляться на Васильевский остров и
начинать мытарства экзамена. Предметов одних главных оказалось чуть не десяток: политическая экономия, статистика, русское государственное право, государственное право иностранных держав, международное право, финансовое право, торговое право и еще что-то.
С моим благодетелем по части лекций Неофитом я условился (если он также
будет почему-либо держать в сентябре) усиленно готовиться вместе денно и нощно
начиная с июля, для чего и просил его подыскать мне квартирку на острову.
Крепостное право
было в полном разгаре на всем протяжении моих детских и юношеских лет — вплоть до акта эмансипации в
начале 1861 года.
Курс Спасовича
был двойной: право с его теорией и история судебных учреждений,
начиная с древности.
И забавнее всего
было то, что такие"бакенбардисты"(термин из"Гамлета Щигровского уезда")
начинали сейчас же торговаться.
Спасович тогда заболел к
началу наших испытаний и явился позднее. Дело
было вечером. С подвязанной щекой от сильнейшего флюса, хмурый и взъерошенный, он сидел один, без ассистента, за столом, кажется, в той самой аудитории, где он зимой
был председателем студенческого суда присяжных.
Но если б не инцидент с Самойловым, я как начинающий автор не имел бы. повода особенно жаловаться. Публика приняла мою комедию благосклонно, поставлена она
была в бенефис даровитого актера, сделавшегося к
началу своего второго сезона в Петербурге уже любимцем публики.
С первых ее слов, когда она
начала репетировать (а играла она в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к лицу героини драмы и какая вообще эта натура для исполнения не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности», то
есть чистоты и правды той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее до ухода из жизни.
Фанни Александровна почему-то ужасно боялась за роль Верочки. Это
было первое новое лицо, в котором она выступала по возвращении из-за границы осенью. Мы с ней проходили роль у нее дома, в ее кабинетике, задолго до
начала репетиций. Она очень старалась, читала с чувством, поправляла себя, выслушивала кротко каждое замечание. Но у ней не
было той смеси простой натуры с порывами лиризма и захватывающей правды душевных переживаний Верочки.
В эволюции моего писательства, я думаю, что драма эта
была единственной вещью с налетом идеалистического лиризма. Но я не с нее
начал, а, напротив, с реального изображения жизни — в более сатирическом тоне — в первой моей комедии"Фразеры"и с большей бытовой объективностью — в"Однодворце".
Я бросился сначала в контору, и там издатель журнала, узнав, что в"Искре"возмущены и собираются
начать историю, добыл тотчас же последнюю корректуру из типографии и отдал мне ее, указав место, где рукою Писемского
была вставлена та обидная для"Искры"фраза.
"Библиотека"почти не участвовала в этом ругательном хоре. Критиком ее
был Еф. Зарин, который, правда, вступал в полемику с самим Чернышевским. Но все-таки отличились"передовые"журналы. И то, что в"Свистке"Добролюбова
было остроумно, молодо, игриво, то теперь стало тяжело, грубо и бранно. Автора"Темного царства"заменил в"Современнике"тот критик, который в
начале 1862 года отличился своей знаменитой рецензией на"Отцов и детей".
Тогда он уже достиг высшего предела своей мании величия и считал себя не только великим музыкантом, но и величайшим трагическим поэтом. Его творчество дошло до своего зенита — за исключением"Парсиваля" — именно в
начале 60-х годов, хотя он тогда еще нуждался и даже должен
был бежать от долгов с своей виллы близ Вены; но его ждала волшебная перемена судьбы: влюбленность баварского короля и все то, чего он достиг в последнее десятилетие своей жизни.
Много
было разговоров и споров о романе; но я не помню, чтобы о нем читались рефераты и происходили прения на публичных вечерах или в частных домах. Бедность газетной прессы делала также то, что вокруг такого произведения раздавалось гораздо меньше шуму, чем это
было бы в
начале XX века.
Правда, в печать тогдашняя цензура ничего такого и не пустила бы, но ведь цензура в 40-х годах и в
начале 50-х годов
была еще строже; а это не мешало"отцам"любить скоромное в непечатной литературе стишков, анекдотов, целых поэм.
Какой контраст с тем, что мы видим (в последние 20 лет в особенности) в карьере наших беллетристов. Все они
начинают с рассказов и одними рассказами создают себе громкое имя. Так
было с Глебом Успенским, а в особенности с Чеховым, с Горьким и с авторами следующих поколений: Андреевым, Куприным, Арцыбашевым.
Но все это относится к тем годам, когда я
был уже двадцать лет романистом. А речь идет у нас в настоящую минуту о том, под каким влиянием
начал я писать, если не как драматург, то как романист в 1861 году?
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он
начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще не
было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Одно могу утверждать: денежные расчеты ни малейшим образом не входили в это. У меня
было состояние, на которое я прожил бы безбедно, особенно с прибавкой того, что я
начал уже зарабатывать. Но я, конечно, не думал, что журнал поведет к потере всего, что у меня
было как у землевладельца.