Неточные совпадения
В этих воспоминаниях ядром будет по преимуществу писательский мир и все,
что с ним соприкасается, и вообще жизнь русской интеллигенции, насколько я
к ней приглядывался и сам разделял ее судьбы.
Этим, думается мне, грешат почти все воспоминания, за исключением уже самых безобидных, сшитых из пестрых лоскутков, без плана, без ценного содержания. То,
что я предлагаю читателю здесь, почти исключительно русскиевоспоминания. Своих заграничных испытаний, впечатлений, встреч, отношений
к тамошней интеллигенции, за целых тридцать с лишком лет, я в подробностях касаться не буду.
Нижегородская гимназия — Первые задатки — Страсть
к чтению — Гувернеры — Дворовые — Николаевская эпоха — Круг чтения — Театр —
Чем жило общество — Литераторы Мельников-Печорский и Авдеев — Мои дяди — Поездка в Москву — Париж на Тверской — Островский в Малом театре — Щепкин — Другие знаменитости — Садовский — Шуйский — Театральная масленица — Дружба с сестрой — Обязан женщинам многим — Босяков тогда не было — Василий Теркин — Итоги воспитывающей среды
Если все сообразить и одно
к другому прикинуть, то выйдет,
что все было еще гораздо лучше,
чем могло бы быть, и при этом не забывать, какое тогда стояло время.
Начать с того,
что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя
к долголетнему ученью и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня в гусары», очень возможно,
что меня отдали бы в кадеты. Но меня еще за год до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей же гимназии.
В результате — плохая школьная выучка; но охота
к чтению и гораздо большая развитость,
чем можно бы было предположить по тем временам.
В такой библиотеке для чтения стоял воздух того,
что теперь зовется «интеллигенцией», воздух если не научной, то словесной любознательности, склонности
к произведениям изящного слова и критической мысли.
Немец, сын пастора в приволжской колонии, был ограниченный малый, но добродушный и умел привязать
к себе, влиял всем своим бытовым складом, развивал рассказами, возбуждая любознательность, давал чувствовать,
что такое сохранять достоинство и в некрасной доле «немца».
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот,
что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться
к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
По губернии водились очень крутые помещики, вроде С.В.Шереметева; но «извергов» не было, а опороченный всем дворянством князь Грузинский неоднократно уличался в том,
что принимал
к себе беглых, которые у него в приволжском селе Лыскове в скором времени и богатели.
Все это я говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться
к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только,
что она держалась за рабство.
Все,
что тогда было поживей умом и попорядочнее, мужчины и женщины, по-своему шло вперед, читало, интересовалось и событиями на Западе, и всякими выдающимися фактами внутренней жизни, подчинялось, правда, общему гнету сверху, но не всегда мирилось с ним, сочувствовало тем, кто «пострадал», значительно было подготовлено
к тому движению, которое началось после Крымской войны, то есть всего три года после того, как мы вышли из гимназии и превратились в студентов.
Нас рано стали возить в театр. Тогда все почти дома в городе были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут
к тому,
что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей это вредно; но для более нормальных это — великое бродило развития.
Этот езжал
к нам всего чаще на половину моего старшего дяди, только
что женившегося.
Но все это было добродушно, без злости. Того оттенка недоброжелательства, какой теперь зачастую чувствуется в обществе
к писателю, тогда еще не появлялось. Напротив, всем было как будто лестно,
что вот есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал
к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах,
чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал
к нам с визитом. А дразнили тем,
что я был ребенком такой же «курносый», как и он.
Это была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось так,
что я его в Нижнем не видал (и точно не знаю, езжал ли он
к нам, когда меня уже возили в театр) и вряд ли даже видал его портреты. Тогда это было во сто раз труднее,
чем теперь.
Мне рассказывал покойный Павел Васильев (уже в начале 60-х годов, в Петербурге),
что когда он, учеником театральной школы, стоял за кулисой, близко
к сцене, то ему явственно было слышно,
что у Щепкина в знаменитом возгласе: «Дочь!
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым. Такая бытовая фигура, уже без всякой комической примеси, появилась решительно в первый раз, и создание ее было делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса
к тому,
что раньше не считалось достойным художественной наблюдательности.
В Малом театре на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались больше четырех лет. Он ездил также
к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали,
что они уже третий день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
Из них весьма многие стали хорошими женами и очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях, без особой страсти
к туалетам, без того культа «вещей», то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О том, о
чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и не мечтали.
Не надо забывать,
что тургеневские Лиза и Елена принадлежали как раз
к этой генерации, то есть стали взрослыми девицами
к половине 50-х годов.
Крепостным правом они особенно не возмущались, но и не выходили крепостницами и в обращении с прислугой привозили с собой очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно, не было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись разные «вотчинные» замашки. Они не стремились
к тому,
что и тогда уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд, не надевали на себя никаких заграничных личин во вкусе той или другой героини.
Думаю,
что главное русло русской культурной жизни, когда время подошло
к 60-м годам, было полно молодыми женщинами или зрелыми девушками этого именно этическо-социального типа. История показала,
что они, как сестры, жены и потом матери двух поколений, не помешали русскому обществу идти вперед.
Без всякого сословного высокомерия мы не могли бы тогда признать за «босяками» какой-то особой прерогативы, потому
что мы уже воспитывали в себе высокое почтение
к знанию, таланту, личным достоинствам. Любой товарищ по гимназии — сын мещанина из вольноотпущенных — становился в наших глазах не только равным, но и выше нас потому,
что он отлично учится, умен, ловок, хороший товарищ. А превратись он в «босяка», мы бы от этого одного не преисполнились
к нему никогда особенным сочувствием или почтением.
Башни были все
к тому времени обезображены крышами, которыми отсекли старинные украшения. Нам тогда об этом никто не рассказывал. Хорошо и то,
что учитель рисования водил тех, кто получше рисует, снимать с натуры кремль и церкви в городе и Печерском монастыре.
Он приносил повестки на денежные пакеты, и он же требовал
к «ишпектору»,
что весьма часто грозило крупной неприятностью.
Он худощавым лицом нервного брюнета и всем своим душевным складом и тоном выделялся, как оригинальная и тонкая личность. Мы, «камералы», знали,
что он нас не очень жалует, считая какими-то незаконными чадами юридического факультета. Юристы его побаивались и далеко не все хорошо усваивали себе его лекции. Он был требователен и всячески подтягивал своих слушателей, заставлял их читать специальные сочинения, звал
к себе на беседы.
По некоторым наукам, например хотя бы по химии, вся литература пособий сводилась
к учебникам Гессе и француза Реньо, и то только по неорганической химии. Языки знал один на тридцать человек, да и то вряд ли. Того,
что теперь называют „семинариями“, писания рефератов и прений, и в заводе не было.
Этот монд, как я сказал выше, был почти исключительно дворянский. И чиновники, бывавшие в „обществе“, принадлежали
к местному дворянству. Даже вице-губернатор был „не из общества“, и разные советники правления и палат. Зато одного из частных приставов, в тогдашней форме гоголевского городничего, принимали — и его, и жену, и дочь — потому
что он был из дворян и помещик.
Но
к скрипке я стал охладевать, а
к переезду в Дерпт и совсем ее оставил, видя,
что виртуоза из меня не выйдет.
Мне потому особенно памятен его концерт, данный в городском театре,
что я был оклеветан субом (по фамилии Ивановым) — якобы я производил шум; а дело сводилось
к какому-то объяснению с казенными студентами, которых этот суб привел гурьбой в верхнюю галерею.
Управлялся он городской дирекцией. Это отзывалось уже новыми порядками. Общий строй игры и постановки пьес для губернского города — совсем не плохие, никак не хуже (по тогдашнему времени),
чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и в конце XIX века, прикидывая их
к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
Эти театральные клички могли служить и оценкой того,
что каждый из лагерей представлял собою и в аудиториях, в университетской жизни. Поклонники первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали
к демократам. Много было в них и казенных. А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но в ограниченном числе. То же и в обществе, в зрителях партера и лож.
Островский только
что входил во вкусы публики, да всего одна его комедия и давалась
к 1853 году: „Не в свои сани не садись“.
Равнодушие
к судьбам своего отечества,
к тому,
что делалось в Крыму, да и во время севастопольской осады, держалось и в студенчестве.
Такая попытка показывает,
что я после гимназической моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это не отражалось на моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало, не следил даже за журналами так, как делал это в последних двух классах гимназии, не искал между товарищами людей более начитанных, не вел разговоров на чисто литературные темы. Правда, никто вокруг меня и не поощрял меня
к этому.
Но,
к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб,
что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован
к товарищескому суду.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических наук пожалеть, в известной степени, можно было разве о И.
К.Бабсте, которого вскоре после того перевели в Москву. Он знал меня лично, но после того, как еще на втором курсе задал мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал меня
к себе, не давал книг и не спрашивал меня,
что я читаю по его предмету. На экзамене поставил мне пять и всегда ласково здоровался со мною. Позднее я бывал у него и в Москве.
На зимней вакации, в Нижнем, я бывал на балах и вечерах уже без всякого увлечения ими, больше потому,
что выезжал вместе с сестрой. Дядя Василий Васильевич (о нем я говорю выше) повез меня
к В.И.Далю, служившему еще управляющим удельной конторой. О нем много говорили в городе, еще в мои школьные годы, как о чудаке, ушедшем в составление своего толкового словаря русского языка.
Собиралось
к Далю все,
что было посерьезнее и пообразованнее; у него происходили и сеансы медиумического кружка, заведенного им; ходили
к нему учителя гимназии.
Свидание со своими в Нижнем обошлось более мирно,
чем я ожидал. Я не особенно огорчался тем,
что к моему переходу в Дерпт относились с некоторым недоумением, если и не с сильным беспокойством. Довольно было и того,
что помирились с моим решением. Это равнялось признанию права руководить самому своими идеями и стремлениями, искать лучшего не затем, чтобы беспорядочно"прожигать"жизнь, а чтобы работать, расширять свой умственный горизонт, увлекаясь наукой, а не гусарским ментиком.
Но и в лучшем случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя в такое дело,
к которому у меня не было настоящего призвания, в
чем я и убедился, проделав в Дерпте в течение пяти лет целую, так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал в Казани.
Довольно даже странно выходило,
что в отпрыске дворянского рода в самый разгар николаевских порядков и нравов на студенческой скамье и даже на гимназической оказалось так мало склонности
к"государственному пирогу", так же мало, как и
к военной карьере, то есть ровно никакой.
Его, кажется, всего больше привлекала"буршикозная"жизнь корпораций, желание играть роль, иметь похождения,
чего он впоследствии и достиг, и даже в такой степени,
что после побоищ с немцами был исключен и кончил курс в Москве, где стал серьезно работать и даже готовился, кажется,
к ученой дороге.
Когда программа отдела химии была преобразована (
что случилось ко времени моего половинного экзамена) и в нее введены были астрономия и высшая математика и расширена физико-математическая часть химии, я почувствовал впервые,
что меня эта более строгая специальность несколько пугает. Работы в лаборатории за целые четыре семестра показали довольно убедительно,
что во мне нет той выдержки, какая отличает исследователей природы; слаб и особый интерес
к деталям химической кухни.
Я был подготовлен (за исключением практических занятий по анатомии)
к тому,
что тогда называлось у медиков"philosophicum", то есть
к поступлению на третий курс медицинского факультета,
что я и решил сделать на третьем году моего житья в Дерпте.
Но в последние три года,
к 1858 году, меня, дерптского студента, стало все сильнее забирать стремление не
к научной, а
к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес
к художественному изображению русской жизни, наплыв освобождающих идей во всех смыслах пробудили нечто более трепетное и теплое,
чем чистая или прикладная наука.
Члены русской корпорации жили только"своей компанией", с буршами-немцами имели лишь официальные сношения по Комману, в разных заседаниях, вообще относились
к ним не особенно дружелюбно, хотя и были со всеми на «ты»,
что продолжалось до того момента, когда русских подвергли остракизму.