Неточные совпадения
И форму «институты» носили не общую (красный воротник с серебряными пуговицами, по казанскому округу), а свою — с золотыми пуговицами. Сюртуков у них не было, а
только мундиры с фалдочками (
как у гимназистов) и куртки.
«Николаевщина» царила в русском государстве и обществе, а вот у нас, мальчуганов, не было никакого пристрастия к военщине. Из всех нас (а в классе было до тридцати человек)
только двое собирались в юнкера: процент — ничтожный, если взять в соображение,
какое это было время.
Мы все изумлялись тому,
как он мог написать такие два очерка, и даже заподозрили подлинность этого сочинительства. Беллетриста из него не вышло, а
только чиновник, кажется провиантского ведомства.
Все это я говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один
как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому
только, что она держалась за рабство.
На поколении наших отцов можно бы было видеть (
только мы тогда в это не вникали),
как Пушкин воспитал во всех, кто его читал, поэтическое чувство и возбуждал потребность в утехах изящного творчества. Русская жизнь в «Онегине», в «Капитанской дочке», в «Борисе» впервые воспринималась
как предмет эстетического любования, затрагивая самые коренные расовые и бытовые черты.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о
какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем;
только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
И с Островским
как писателем я
как следует познакомился
только тогда в Большом театре, где видел в первый раз «Не в свои сани не садись». В Нижнем мы добывали те книжки «Москвитянина», где появлялся «Банкрут»; кажется, и читали эту комедию, но она в нас хорошенько не вошла; мы знали
только, что ею зачитывалась вся Москва (а потом и Петербург) и что ее не позволили давать на сцене.
Сергея Васильева я
только тогда и увидел в такой бытовой роли,
как Бородкин. Позднее, когда приезжал студентом домой, на ярмарочном театре привелось видеть его
только в водевилях; а потом он ослеп к тому времени, когда я начал ставить пьесы.
К нему привлекала также и блестящая, игривая веселость,
какая бывает
только у прекрасных французских комиков. Самая некрасивость его лица, голос немного в нос — все это превращалось в привлекательные особенности. По богатству мимики и комических интонаций он не уступал ни Садовскому, ни Живокини.
Только истинно артистическая натура способна была на подобное разнообразие в сценическом воспроизведении фигур, до такой степени непохожих одна на другую,
как Шпекин и Ваня Бородкин.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так,
как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты почти что не попадали.
Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был тот же почти тон,
как и в Нижнем,
только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
Многие особенности своего и общепсихического и писательского склада я объясняю тем, что родился в нагорной местности. Нижний по положению — исключительный город. Он не
только стоит так высоко,
как ни один приречный город в Европе из мне известных, не исключая Парижа, Пешта, Белграда и Гейдельберга; но и весь изрыт балками, ущельями, крутыми подъемами и спусками.
Надо было все это бросить и ехать в Казань. И грустно и сладко было. Меня проводили на пароход, первый пароход, на
какой я вступал и пускался в путь, не по одной
только Волге, а в долгую дорогу ученья — в аудитории и в жизни, у себя и в чужих землях.
Но сразу после поступления, когда мы облеклись в желанную форму, с треугольной шляпой и шпагой, встал перед нами полицейский надзор в виде власти инспектора, тогда вершителя судеб студенчества не
только казенного но и своекоштного — две довольно резкие категории, на
какие оно тогда разделялось.
Ректора никто не боялся. Он никогда не показывался в аудиториях, ничего сам не читал, являлся
только в церковь и на экзамены.
Как известный астроном, Симонов считался
как бы украшением города Казани рядом с чудаком, уже выживавшим из ума, — помощником попечителя Лобачевским, большой математической величиной.
Да и вообще в то время нигде, ни в
каком университете, где я побывал — ни в Казани, ни в Дерпте, ни в Петербурге — не водилось почти того, что теперь стало неизбежной принадлежностью студенческого быта, жизни на благотворительные сборы. Нам и в голову не приходило, что мы потому
только, что мы учимся, имеем
как бы какое-то право требовать от общества материальной поддержки.
Но, повторяю, ни в обществе, ни в среде студентов не сложился еще взгляд, по которому одно
только звание студента дает
как бы привилегию на государственную или общественную поддержку.
О Дерпте, тамошних профессорах и студентской жизни мы знали немного. Кое-какие случайные рассказы и то, что осталось в памяти из повести графа Соллогуба „Аптекарша“. Смутно мы знали, что там совсем другие порядки, что существуют корпорации, что ученье идет не так,
как в Казани и других русских университетских городах. Но и
только.
Читал он интересно, тихим голосом, без ораторских приемов, свободно, с изящной дикцией, по-московски, хотя и был москвич
только по образованию, а родился в Риге.
Как я заметил выше, Бабст едва ли не один посещал казанские светские гостиные.
Идея Дерпта
как научного"эльдорадо", так быстро охватившая меня в сентябре 1855 года, была
только дальнейшей фазой моих порываний в области свободного труда, далекого от всяких соображений карьеры, служебных успехов, прибыльных мест, чинов и орденов.
Ведь это был
как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок
только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно, было немало в тогдашнем Петербурге. В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений, разговоров в театрах, на улице, в магазинах, в церквах.
А мы нашли здесь довольно большую семью казанцев — студентов восточного факультета,
только что переведенного в Петербург. Многие из них были"казенные", и в Казани мы над ними подтрунивали,
как над более или менее"восточными человеками", хотя настоящих восточников между ними было очень мало.
Здесь в каких-нибудь два полугодия они сильно отшлифовались, носили франтоватые мундиры и треуголки, сделались меломанами и даже любителями балета."Казэнными", с особым произношением этого слова, их уже нельзя было называть, так
как в Петербурге они жили не в казенном здании, а на квартирах и пользовались
только стипендиями.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним
только специальным познаниям, а в смысле той universitas,
какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так
как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Как автор романа, я не погрешил против субъективнойправды. Через все это проходил его герой. Через все это проходил и я. В романе — это монография, интимная история одного лица, род «Ученических годов Вильгельма Мейстера», разумеется с соответствующими изменениями! Ведь и у олимпийца Гете в этой первой половине романа нет полной объективной картины, даже и многих уголков немецкой жизни, которая захватывала Мейстера
только с известных своих сторон.
Его можно было сравнивать
только с губернскими городами, не такими,
как, например, Саратов, Казань, Харьков, Киев, Нижний, но — весьма и весьма в его пользу — с такими,
как Владимир, Витебск, Кострома.
Русские в Дерпте, вне студенческой сферы, держались,
как всегда и везде — скорее разрозненно. И
только в последние два года моего житья несколько семейств из светско-дворянского общества делали у себя приемы и сближались с немецкими"каксами". Об этом я поговорю особо, когда перейду к итогам тех знакомств и впечатлений, через
какие я прошел,
как молодой человек, вне университета.
Как я расскажу ниже, толчок к написанию моей первой пьесы дала мне не Москва, не спектакль в Малом, а в Александрийском театре. Но это был
только толчок: Малый театр, конечно, всего более помог тому внутреннему процессу, который в данный момент сказался в позыве к писательству в драматической форме.
И
только что я водворился там,
как получил депешу из Нижнего: дед мой по матери, П.Б.Григорьев, престарелый генерал павловских времен, умер, оставив мне по завещанию прямо (помимо того, что получала моя мать) два имения в черноземной полосе Нижегородской губернии.
Для меня это была совершенная неожиданность. Дед, когда я приезжал в Нижний на вакации, был ко мне благосклонен; но ласков он не бывал ни с кем, и не
только в разговорах со мною, но и с взрослыми своими детьми никогда не намекал даже на то,
как он распорядится своим состоянием, сплошь благоприобретенным.
Как раз в эту полосу я и попал; но на сдачу экзамена я посмотрел
только как на завершение моих студенческих экскурсий в течение многих лет и приобретение диплома.
Все в нем отзывалось другой эпохой, вплоть до покроя коротких —
только по щиколку — панталон и обуви на тонких подошвах,
какую носил и мой дед.
Я не хочу решать — кто прав, кто не прав в этом вопросе; я постараюсь
только восстановить здесь"из запаса памяти"то,
как разыгралась, в общих чертах, вся эта история тогда.
О М.Л.Михайлове я должен забежать вперед, еще к годам моего отрочества в Нижнем. Он жил там одно время у своего дяди, начальника соляного правления, и уже печатался; но я, гимназистом, видел его
только издали, привлеченный его необычайно некрасивой наружностью. Кажется, я еще и не смотрел на него тогда
как на настоящего писателя, и его беллетристические вещи (начиная с рассказа"Кружевница"и продолжая романом"Перелетные птицы") читал уже в студенческие годы.
Это сказалось
только на подписке следующего года, которая вдруг сильнейшим образом упала. Но я не думаю, чтобы это вызвано было
только историей с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне на то,
как вели дело его пайщики-соредакторы.
Словом, никто уже в писательском мире — и тогда, и позднее, за целых сорок лет — не имел такого «акцента»,
как Писемский, и
только в последние годы Максим Горький не освободился от своего говора на «он», совершенно в таком роде,
как говорят у нас в Нижнем мастеровые, мещане, мелкие лавочники, семинаристы.
Оба они — Эдельсон так же,
как и Писемский — отзывались об этой вещи,
как о тенденциозной"композиции", где нет настоящей художественной правды, где все подведено к мотиву во вкусе жорж-зандовских романов, значит, в сущности, к чему-то новому
только в России; а во Франции эта «жорж-зандовщина» процветала еще в 30-х годах.
Точно такой же внутренний процесс произошел не
только в Фете, Боткине или Дружинине, но и в Тургеневе еще до напечатания «Отцов и детей», после того,
как он «разорвал» с Некрасовым.
— Хоть бы они пили, что ли? Ничего-то они не умеют играть
как надо. Разве одних
только д……. да и то не веселых, а скучных, немецких!
Но так
как он был очень талантлив и способен на чрезвычайно разнообразную игру, то с годами он и выработал из себя не
только ловкого, но и замечательного исполнителя, особенно в несильной драме и комедии.
Как актер он выделялся пока
только Кудряшом в"Грозе", но и всю жизнь в нем рассказчик стоял гораздо выше актера, что и доказывает, что огромная подражательная способность еще не создает крупного актера.
Когда я сам сделался рецензентом, я стал громить и то и другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились
только из-за того, чтобы
как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
А вспомните, что
только что умерла (при мне) Бозио, пели такие тенора,
как Тамберлик и Кальцолари.
Дирекция держала в своих руках,
как я уже заметил, все артистические удовольствия Петербурга, и даже концерты давались
только с ее разрешения.
Деревню я знал до того
только как наблюдатель, и в отрочестве, и студентом проводя почти каждое лето или в подгородней усадьбе деда около Нижнего (деревня Анкудиновка), или — студентом — у отца в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
Имение Обуховка (более трехсот душ), отошедшее на волю по завещанию моего деда, было ему пожаловано (тогда еще
только в количестве ста с чем-то душ) при воцарении императора Павла
как"гатчинскому"офицеру, сейчас же переведенному в Преображенский полк.
Обуховские дела брали у меня всего больше времени, и, несмотря на мое непременное желание уладить все мирно, я добился
только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне шел уже 25-й год) и выставлен
как самый"дошлый"их"супротивник".
Дамы и девицы в трех усадьбах смотрели на меня
только как на петербургского молодого человека, выбравшего себе писательскую дорогу.
И вышло так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я,
как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И
только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.