Неточные совпадения
Это спасет меня, я надеюсь, от Излишних «оборотов на себя»,
как пишется на векселях. Гораздо больше речь
пойдет о тех, с кем я встречался, чем о себе самом.
Репутация «бойкого пера» утвердилась за мною. Но в округ наших сочинений уже не
посылали. Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед»,
какие происходили прежде. Одну из таких бесед я описал в моем романе с известной долей вымысла по лицам и подробностям.
Все, что тогда было поживей умом и попорядочнее, мужчины и женщины, по-своему
шло вперед, читало, интересовалось и событиями на Западе, и всякими выдающимися фактами внутренней жизни, подчинялось, правда, общему гнету сверху, но не всегда мирилось с ним, сочувствовало тем, кто «пострадал», значительно было подготовлено к тому движению, которое началось после Крымской войны, то есть всего три года после того,
как мы вышли из гимназии и превратились в студентов.
Подробности этой встречи я описал в очерке, помещенном в одном сборнике, и повторять здесь не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной
славой. Несмотря на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества, на даровитых артистов, так же
как и на известных писателей, смотрели вовсе не сверху вниз, а, напротив, снизу вверх.
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда начал играть
как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не
идет».
Думаю, что главное русло русской культурной жизни, когда время подошло к 60-м годам, было полно молодыми женщинами или зрелыми девушками этого именно этическо-социального типа. История показала, что они,
как сестры, жены и потом матери двух поколений, не помешали русскому обществу
идти вперед.
Наши товарищеские отношения с Балакиревым закрепились именно здесь, в Казани. Не помню, почему он не поступил в студенты (на что имел право, так
как кончил курс в нижегородском Александровском институте), а зачислился в вольные слушатели по математическому разряду. Он сначала довольно усердно посещал лекции, но дальше второго курса не
пошел, отдавшись своему музыкальному призванию.
Тогда,
как и теперь, провинция
шла следом за столицами; что давалось в них, то повторяли и в губернских городах.
О Дерпте, тамошних профессорах и студентской жизни мы знали немного. Кое-какие случайные рассказы и то, что осталось в памяти из повести графа Соллогуба „Аптекарша“. Смутно мы знали, что там совсем другие порядки, что существуют корпорации, что ученье
идет не так,
как в Казани и других русских университетских городах. Но и только.
В связи со всем этим во мне
шла и внутренняя работа, та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны в Дерпте в те последние два года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и та форма, в
какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже
как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
В этом профессорско-студенческом клубе
шла такая жизнь,
как в наших смешанных клубах, куда вхожи и дамы: давались танцевальные и музыкальные вечера, допускались, кажется, и карты, имелись столовая и буфет, читались общедоступные лекции для городской публики.
Но для русскогомолодого человека, с того момента,
как наше отечество в 1856 году встрепенулось и
пошло другим ходом, в стенах alma mater воздух оставался совершенно чужим.
От Уварова
пошли и другие русские знакомства в той дворянской светской полосе,
какая сложилась в Дерпте в последние мои зимы.
Все они могли иметь честные идеи, изящные вкусы, здравые понятия, симпатичные стремления; но они все были продукты старого быта, с привычкой мужчин их эпохи-и помещиков, и военных, и сановников, и чиновников, и артистов, и даже профессоров — к «скоромным» речам. У французских писателей до сих пор —
как только дойдут до десерта и ликеров — сейчас начнутся разговоры о женщинах и
пойдут эротические и прямо «похабные» словца и анекдоты.
А когда мы
шли от Соллогуба вдвоем, то Маркович всю дорогу сплетничал на него, возмущался:
какую тот ведет безобразную жизнь,
как он на днях проиграл ему у себя большую сумму в палки и не мог заплатить и навязывал ему же какую-то немку, актрису Михайловского театра.
Из моих конкурентов трое владели интересом публики: Дьяченко (которого я ни тогда, ни позднее не встречал); актер Чернышев и Николай Потехин, который
пошел сразу так же ходко,
как и старший брат его Алексей, писавший для сцены уже с первой половины 50-х годов.
С ним мы познакомились по"Библиотеке для чтения", куда он что-то приносил и, сколько помню, печатался там. Он мне понравился
как очень приятный собеседник, с юмором, с любовью к литературе, с искренними протестами против тогдашних"порядков". Добродушно говорил он мне о своей неудачной влюбленности в Ф.А.Снеткову, которой в труппе два соперника делали предложение, и она ни за одного из них не
пошла: Самойлов и Бурдин.
Младший — Николай, перешедший также из Казани, увлекался разными веяниями, а также и разными предметами научных занятий. Он из математика превратился в юриста и скоро сделался вожаком, оратором на вечеринках и сборищах. Та зима
как раз и
шла перед взрывом беспорядков к сентябрю 1861 года.
Вот в таких кружках,
какой я посещал, и по городу у педагогов, чиновников, неслужащих дворян (которых было больше, чем теперь) и
шло движение, кроме редакции журналов, вроде"Современника".
Обуховские дела брали у меня всего больше времени, и, несмотря на мое непременное желание уладить все мирно, я добился только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне
шел уже 25-й год) и выставлен
как самый"дошлый"их"супротивник".
И вышло так, что все мое помещичье достояние
пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я,
как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
Я попал
как раз в тот момент, когда с высоты этой импровизированной трибуны был поставлен на referendumвопрос:
идти ли всем скопом к попечителю и привести или привезти его из квартиры его (на Колокольной) в университет, чтобы добиться от него категорических ответов на требования студентов.
Мне
как писателю, начавшему с ответственных произведений, каковы были мои пьесы, не было особенной надобности в роли фельетониста. Это сделалось от живости моего темперамента, от желания иметь прямой повод усиленно наблюдать жизнь тогдашнего Петербурга. Это и беллетристу могло быть полезным. Материального импульса тут не было… Заработок фельетониста давал очень немного. Да и вся-то моя кампания общественного обозревателя не
пошла дальше сезона и к лету была прервана возвращением в деревню.
И что замечательно: его светская жизнь, быстрая
слава как автора"Кречинского", все его дальнейшие житейские передряги и долгая полоса хозяйничанья во Франции и у себя, в русском имении, не остудили в нем страсти к"филозофии".
И все-таки она больше поражала, восхищала, действовала на нервы, чем захватывала вас порывом чувства, или задушевностью, или слезами, то есть теми сторонами женственности, в
каких проявляется очарование женской души. Все это, например, она могла бы показать в одной из своих любимых ролей — в шиллеровской Марии Стюарт. Но она не трогала вас глубоко; и в предсмертной сцене не одного, меня неприятно кольнуло то, что она, отправляясь на эшафот,
посылала поцелуи распятию.
В Петербурге я не оставался равнодушным ко всему тому, что там исполнялось в течение сезона. Но, повторяю, тогдашние любители не
шли дальше виртуозности игры и пения арий и романсов. Число тех, кто изучал теорию музыки, должно было сводиться к ничтожной кучке. Да я и не помню имени ни одного известного профессора"генерал-баса",
как тогда называли теорию музыки.
Никто из заезжих иностранных виртуозов не мог помрачить его
славы как пианиста; а в Петербург и тогда уже приезжали на сезон все западные виртуозы. Великопостный сезон держался тогда исключительно концертами (с живыми картинами), и никаких спектаклей не полагалось.
Серов — их антагонист и неприятная им личность — в сущности, делал их же дело. И он вдохновлялся народными сюжетами,
как"Рогнеда"и"Вражья сила", и стремился к слиянию слова с мелодией, да и вагнерьянство не мешало ему
идти своим путем.
Но все это относится к тем годам, когда я был уже двадцать лет романистом. А речь
идет у нас в настоящую минуту о том, под
каким влиянием начал я писать, если не
как драматург, то
как романист в 1861 году?
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а так
как я до 22 лет не мечтал сам
пойти по писательской дороге, то никогда и не изучал ни одного романиста, каковой образец.
За два с лишком года,
как я писал роман, он давал мне повод и возможность оценить всю свою житейскую и учебную выучку, видеть, куда я сам
шел и непроизвольно и вполне сознательно. И вместе с этим передо мною самим развертывалась картина русской культурной жизни с эпохи"николаевщины"до новой эры.
С 1867 года, когда я опять наладил мою работу
как беллетриста и заграничного корреспондента, часть моего заработка уходила постоянно на уплату долгов. Так
шло и по возвращении моем в Россию в 1871 году и во время нового житья за границей, где я был очень болен, и больной все-таки усиленно работал.
Я сразу почувствовал, что это — "не мой человек"и что его бойкость и некоторая начитанность
идут в сторону, которая может вредить журналу,
какой я хотел вести, то есть орган широко либеральный, хотя и без революционно-социалистического оттенка.
Это был какой-то"шут гороховый", должно быть, из"семинаров", с дурашливо-циническим тоном. Правда, его самого можно было отделывать"под воск"и говорить ему
какие угодно резкости. Но от этого легче не было, и все-таки целые статьи или главы зачеркивались красными чернилами; а жаловаться значило
идти на огромную проволочку с самыми сомнительными шансами на успех.
Я уже сказал выше, что других знаменитостей того времени,
как Некрасова, Гончарова, Салтыкова, я в те годы, 1863–1865, лично еще не знал, и наше знакомство
пошло уже после возвращения моего в Петербург, к 1871 году.
Я
как Чацкий должен был
идти в театр репетировать. Но к четвертому акту, где появляется Репетилов, прибежал гонец из"Вены"сообщить, что Григорьев уже лежит на бильярде мертвецки пьяный.
Мне в эти годы,
как журналисту, хозяину ежемесячного органа, можно было бы еще более участвовать в общественной жизни, чем это было в предыдущую двухлетнюю полосу. Но заботы чисто редакционные и денежные хотя и расширяли круг деловых сношений, но брали много времени, которое могло бы
пойти на более разнообразную столичную жизнь у молодого, совершенно свободного писателя,
каким я был в два предыдущих петербургских сезона.
Но
как драматург (то есть по моей первой, по дебютам, специальности) я написал всего одну вещь из бытовой деревенской жизни:"В мире жить — мирское творить". Я ее напечатал у себя в журнале. Комитет не пропустил ее на императорские сцены, и она
шла только в провинции, но я ее никогда сам на сцене не видал.
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву
послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там несколько раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры,
какие происходили за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Я превратился
как бы в студента, правда весьма"великовозрастного", так
как мне тогда уже
шел тридцатый год. Но нигде, ни в
каком городе (не исключая и немецких университетских городов), я так скоро не стряхнул бы с себя того, что привез с собою после моих издательских мытарств.
И в жанровом театре «Gymnase»
шла другая пьеса Сарду — «Старые холостяки» с таким же почти,
как ныне выражаются, «фурорным» успехом.
Хоть тогда и царствовал"Наполеонтий",
как мы презрительно называли его, но все-таки и тогда из Парижа
шло дуновение освободительных идей. Если у себя дома Бонапартов режим все еще давал себя знать, то во внешней политике Наполеон III был защитник угнетенных национальностей — итальянцев и поляков. Италия только что свергнула с себя иго Австрии благодаря французскому вмешательству. Итальянская кампания довершила то, что начал легендарный герой Италии — Гарибальди.
Я
шел по Regent-Street в обществе А.И.Бенни и Роль-стона и не знаю,
какая внезапная ассоциация идей привела меня к такому же внезапному выводу о полной моральной несостоятельности наших светских женщин. Но это явилось мне не в виде сентенции, а в образе молодой женщины из того «круга», к которому я достаточно присмотрелся в Петербурге в сезоны 1861–1865 годов.
О Каткове и о Николае Милютине он меня не особенно много расспрашивал; но когда мы
пошли от Сарсе пешком по направлению к Палате, Гамбетта стал сейчас же говорить
как радикал с республиканскими идеалами и
как сторонник тогдашней парламентской оппозиции, где значилось всего-то человек семь-восемь, и притом всяких платформ — от легитимиста Беррье до республиканцев Жюля Фавра, Жюля Симона и Гарнье-Пажеса, автора книги о февральской революции.
Вы могли изо дня в день видеть,
как студент отправлялся сначала в cremerie, потом в пивную, сидел там до завтрака, а между завтраком и обедом опять пил разные напитки, играл на бильярде, в домино или в карты, целыми часами сидел у кафе на тротуаре с газетой или в болтовне с товарищами и женщинами. После обеда он
шел на бал к Бюллье,
как кратко называли прежнюю"Closerie des Lilas", там танцевал и дурачился, а на ночь отправлялся с своей"подругой"к себе в отельчик или к этой подруге.
И мои хозяйки невидимо заботились о том, чтобы все
шло,
как в хорошо смазанной машине.
И в Оксфорде, и в Кембридже царила еще дуалистическая метафизика, да и в конце 90-х годов (
как я сам мог убедиться в этом) Оксфорд
шел — в философском смысле — на буксире немецких метафизиков, неокантианцев и других.
Вряд ли кто-нибудь из них
шел так далеко в своих взглядах,
как Милль, который желал, чтобы женщина могла сызнова радикально освободить себя от всякого влияния мужчины и доказать своим самодовлеющим развитием, насколько она по своей духовной природе выше представителей сильного, то есть тиранического, пола.
Как истый холостяк с твердыми привычками Спенсер предложил мне проводить его до клуба"Атеней", где он часа два до обеда проводил неизменно. Нам надо было пересечь весь Гайд-Парк.
Шли мы около получаса и все время оживленно беседовали. Он вышел из своей суховатой флегмы, потому что я дерзнул вступить с ним в продолжительное прение.
В кружке парижских позитивистов заходила речь о том, что Г.Спенсер ошибочно смотрит на скептицизм,
как философский момент, и держится того вывода, что будто бы скептицизм не
пошел дальше XVIII века. Вот эту тему я — не без умысла — и задел, шагая с ним по Гайд-Парку до самого «Атенея», куда он меня тогда же и ввел.