Неточные совпадения
Полвека,
и даже с придатком, — срок достаточный. Он охватывает полосу уже вполне сознательной жизни, с того возраста, когда отрок готовится быть юношей.
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому времени немало книг, заглядывал
даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты
и прозаики, иностранные романисты
и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Мемуары
и сами-то по себе — слишком личная вещь. Когда их автор не боится говорить о себе беспощадную,
даже циническую правду, да вдобавок он очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но
и в них сколько неизлечимой возни с своим «я», сколько усилий обелить себя, обвиняя других.
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь
и характеристикой разных сторон французской
и английской жизни, чем
даже нашей в этих русских воспоминаниях.
И самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои
и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие
и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком,
и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета В.А.Лебедев, поступил к нам в четвертый класс
и прямо стал слушать законоведение. Но он был дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку
и мог
даже говорить на нем. Он всегда делал нам переводы с русского в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз.
И кончил он с золотой медалью.
Мы все изумлялись тому, как он мог написать такие два очерка,
и даже заподозрили подлинность этого сочинительства. Беллетриста из него не вышло, а только чиновник, кажется провиантского ведомства.
На меня же, в двух последних классах, возлагалась почти исключительно обязанность читать вслух отрывки из поэтических произведений
и даже прозу, например из «Мертвых душ». Всего чаще читались стихотворения
и главы из поэм Лермонтова.
Не то что уже обаяния, высшего руководительства, но
даже простого признания их формального авторитета они в наших глазах не имели. Но, как я говорю выше, в общем весь этот школьный режим не развращал нас
и не задергивал настолько, чтобы мы делались, как недавно, забитыми гимназической «муштрой».
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных
и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Она знала наизусть имена маршалов Наполеона,
даже таких, о которых у нас выпускные гимназисты никогда не слыхали, имена
и возраст членов всех царствующих домов.
Мужицкой нищеты мы не видали. В нашей подгородной усадьбе крестьяне жили исправно, избы были новые
и выстроенные по одному образцу, в каждом дворе по три лошади, бабы
даже франтили, имея доход с продажи в город молока, ягод, грибов. Нищенство или голытьбу в деревне мы
даже с трудом могли себе представать. Из дальних округ приходили круглый год обозы с хлебом, с холстом, с яблоками, свиными тушами, живностью, грибами.
Крепостников из нас не вышло, по крайней мере очень многих из нас; прямо развращающих влияний не вынесли мы ни из гимназии, ни из домашней обстановки,
даже не приобрели замашек тщеславия
и суетности более, чем бы это случилось в настоящее время.
Крепостное право
и весь строй казенной службы держались, правда, на узурпации
и подкупе; но опять-таки не с таким повальным бездушием, тиранством
и хищением для того города
и даже губернии, где я вырос.
Надо
даже удивляться, что при тогдашних законных жестокостях, «торговой казни», плетях
и кнутах, шпицрутенах
и так далее, сохранялось много доброго
и прямо честного.
Меня быстро снарядили.
Даже расчетливый дедушка дал на поездку что-то вроде «беленькой»; позволение было добыто у гимназического начальства,
и в пятницу на предмасленой неделе кибитка уносила нас по Московскому шоссе.
Мы спускались
и поднимались, ныряя по ухабам. Тут я почувствовал впервые, что Москва действительно расположена на холмах, как Рим. Но до Красной площади златоверхая первопрестольная столица не отзывалась еще,
даже на мой провинциальный взгляд юноши нигде не бывавшего, чем-нибудь особенно столичным. Весь ее пошиб продолжал быть обывательско-купецким.
Это была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось так, что я его в Нижнем не видал (
и точно не знаю, езжал ли он к нам, когда меня уже возили в театр)
и вряд ли
даже видал его портреты. Тогда это было во сто раз труднее, чем теперь.
Люди генерации моего дяди видали его несколько раньше в этой роли
и любили распространяться о том, как он заразительно
и долго хохочет перед Жевакиным. На меня этот смех не подействовал тогда так заразительно,
и мне
даже как бы неприятно было, что я не нашел в Кочкареве того самого Михаила Семеновича, который выступал в городничем
и Фамусове.
По времени воспитания он восходил к 20-м годам (родился в 1810 году),
и от него-то я с раннего детства слышал о знаменитых актерах
и актрисах, без малейшего оттенка барского пренебрежения; не только о Михаиле Семеновиче (он так его всегда
и звал), но о Мочалове, о Репиной, о молодом Самарине, Садовском,
даже Немчинове,
и о петербургских корифеях: Каратыгине, Брянском, Мартынове, А.Максимове, Сосницком, чете Дюр, Асенковой, Гусевой, семействе Самойловых.
Садовский
и тогда уже считался «первой силой» труппы, после Щепкина, а для его почитателей не только рядом с Щепкиным, но
даже над ним.
Сохранилось все это у Садовского
и даже достигло полной виртуозности
и позднее, как, например, в роли Расплюева… Одно его появление
и первый вздох уже настраивали всю залу на особый комический лад.
В свое время он считался «второй силой», как нынче
и официально выражаются, а стоил многих теперешних «первых сюжетов»
и даже превосходил их.
Труппа была весьма
и весьма средняя, хуже
даже теперешней труппы Михайловского театра. Но юный фрачник-гимназист седьмого класса видел перед собою подлинную французскую жизнь, слышал совсем не такую речь, как в наших гостиных, когда в них говорили по-французски. Давали бульварную мелодраму «Кучер Жан», которая позднее долго не сходила со сцены Малого театра, с Самариным в заглавной роли, под именем «Извозчик».
И весь конец моего ученья, вплоть до студенчества, получил более светлый налет.
Даже стало житься по-другому. В наш большой, строгий
и почти безмолвный дом вошло молодое веселье.
И постом мы танцевали.
Одна из них в особенности интересовала меня. Тут не обошлось
и без некоторой влюбленности, но уже впоследствии; а сначала она меня привлекала своим умственным изяществом, даровитостью
и блестящим разговором. Мы продолжали с ней дружбу
и в Казани.
И она была из институток,
даже провинциальных, но из ряду вон.
«Крепость» только поднимала в нас чувство жалости
и к крестьянам
и к дворовым. Но повторяю: хищно-сословного
и даже просто насмешливо-пренебрежительного взгляда на деревню, на мужиков, баб, ребятишек мы не имели никакого.
Только ни мы, ни вокруг нас никто,
даже из самых развитых людей, никогда бы не подумал искать какого-то откровения в каких-нибудь «босяках», пропойцах
и бродягах, якобы изображающих собою новый мир идей
и упований.
Пили
и даже спивались, но ни класса, ни
даже групп такого сорта положительно не водилось.
А этот скорый выбор сослужил мне службу,
и немалую. Благодаря энциклопедической программе камерального разряда, где преподавали, кроме чисто юридических наук, химию, ботанику, технологию, сельское хозяйство, я получил вкус к естествознанию
и незаметно прошел в течение восьми лет, в двух
и даже трех университетах, полный цикл университетского знания по целым трем факультетам с их разрядами.
Нас уже пугали старые студенты из земляков этим «всесильным Василием Иванычем», прозванным давно хлестаковской кличкой Земляники
и даже «кувшинным рылом».
Казенных держали недурно, им жилось куда лучше доброй половины своекоштных, которые
и тогда освобождались от платы, пользовались некоторыми стипендиями (например, сибиряки), получали от казны даровой обед
и даже даровую баню.
Жили в Казани
и шумно
и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно.
Даже в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись очень редко,
и едва ли не одного только
И.К.Бабста встречал я в светских домах до перехода его в Москву.
Этот монд, как я сказал выше, был почти исключительно дворянский.
И чиновники, бывавшие в „обществе“, принадлежали к местному дворянству.
Даже вице-губернатор был „не из общества“,
и разные советники правления
и палат. Зато одного из частных приставов, в тогдашней форме гоголевского городничего, принимали —
и его,
и жену,
и дочь — потому что он был из дворян
и помещик.
Тогда она уже повернула за роковой для красавицы предел сорокалетия, но все еще считалась красавицей, держала себя на своих приемах с большими „тонами“
и принимала „в перчатках“, о чем говорили в городе;
даже ее кресло стояло в гостиной на некотором возвышении.
Тогда она сделалась литературной дамой
и переводила русские стихи по-английски; но губернаторшей никаких у себя вечеров с литературными чтениями
и даже с музыкой в те годы не устраивала.
После нижегородской деревянной хоромины только что отстроенный казанский театр мог казаться
даже роскошным. По фасаду он был красивее московского Малого
и стоял на просторной площадке, невдалеке от нового же тогда дома Дворянского собрания. Если не ошибаюсь, он
и теперь после пожара на том же месте.
Это музыкальное семейство поддерживало в казанском театре
и некоторый вокальный элемент. Давали „Аскольдову могилу“
и одноактные комические оперы. Это началось еще с Нижнего, где для Эвелины поставили
даже „Норму“.
Начальство допускало контроль самого студенчества над тем, как его кормили,
и даже установило дежурство казенных по кухне.
Такая попытка показывает, что я после гимназической моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это не отражалось на моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало, не следил
даже за журналами так, как делал это в последних двух классах гимназии, не искал между товарищами людей более начитанных, не вел разговоров на чисто литературные темы. Правда, никто вокруг меня
и не поощрял меня к этому.
Но с Лебедевым мы, хотя
и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность более серьезного образования, на подкладке некоторой
даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу, то голову спонтанно,говоря философским жаргоном.
И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом
и стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много,
и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки
и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров.
И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Но, как я говорю в заключительной главке одной из частей романа „В путь-дорогу“, море водки далеко не всех поглотило,
и из кутил,
даже пьяниц, вышло немало дельных
и хороших людей.
Он
даже из-за постоянного кутежа не кончил курса, но потом подтянул себя
и пошел очень успешно по службе после введения новых судебных уставов.
С Бутлеровым у нас с двумя моими товарищами по работе, Венским
и Х-ковым (он теперь губернский предводитель дворянства, единственный в своем роде, потому что вышел из купцов), сложились прекрасные отношения. Он любил поболтать с нами, говорил о замыслах своих работ, шутил, делился
даже впечатлениями от прочитанных беллетристических произведений. В ту зиму он ездил в Москву сдавать экзамен на доктора химии (
и физики, как тогда было обязательно)
и часто повторял мне...
Мы принимали присягу после 19 февраля. Смерть Николая никого из нас не огорчила, но
и никакого ликования я что-то не припомню. Надежд на новые порядки тоже не являлось
и тогда, когда мы вернулись с вакаций.
И в наших мечтах о Дерпте нас манили не более свободная в политическом смысле жизнь,
даже не буршикозные вольности, а возможность учиться не как школьникам, а как настоящим питомцам науки.
Забот о школе для крестьян я не находил ни у нас, ни в соседних имениях.
И лечили их как придется, крестьян — знахарки, а дворовых кое-когда доктор. Больниц — никаких. Словом, тогдашний крепостной быт. У государственных крестьян (их зовут там
и до сих пор „однодворцами“) водились школы
и даже сберегательные кассы; но быт их не отличался от быта крепостных,
и, в общем, они не считались зажиточнее.
С отцом мы простились в Липецке, опять в разгар водяного сезона. На бал 22 июля съезд был еще больше прошлогоднего,
и ополченские офицеры в серых
и черных кафтанах очутились, разумеется, героями. Но, повторяю, в обществе среди дам
и девиц никакого подъема патриотического или
даже гуманного чувства! Не помню, чтобы они занимались усиленно
и дерганьем корпии, а о снаряжении отрядов
и речи не было. Так же все танцевали, амурились, сплетничали, играли в карты, ловили женихов из тех же ополченцев.
Зима близилась, но санного пути еще не было. Стояли бесснежные морозные дни. Приходилось ехать до Нижнего в перекладной телеге, всем четверым: три студиоза
и один дворовый человек, тогда
даже еще не"временно-обязанный".
Это была несомненная победа, а для меня самого — приобретение,
даже если бы я
и не выполнил свою главную цель: сделаться специалистом по химии, что
и случилось.
Довольно
даже странно выходило, что в отпрыске дворянского рода в самый разгар николаевских порядков
и нравов на студенческой скамье
и даже на гимназической оказалось так мало склонности к"государственному пирогу", так же мало, как
и к военной карьере, то есть ровно никакой.