Неточные совпадения
Бородкин врезался мне
в память на долгие годы и
так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я
в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный
в своем
роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал
в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
Крестьяне-ополченцы справляли
род рекрутчины, и
в два-три месяца их выучка была довольно-таки жалкая.
Довольно даже странно выходило, что
в отпрыске дворянского
рода в самый разгар николаевских порядков и нравов на студенческой скамье и даже на гимназической оказалось
так мало склонности к"государственному пирогу",
так же мало, как и к военной карьере, то есть ровно никакой.
Никто из буршей не возмущался тем, что явившийся из Казани студент хочет изучать химию у Карла Шмидта; но если он желал быть сразу persona qrata, он, поступив"фуксом"
в корпорацию, должен был проделывать их
род жизни, то есть пить и поить других, петь вакхические песни и предаваться болтовне, которая вся вертелась около
такого буршикозного прожигания жизни.
Его пьеса «Горькая судьбина», напечатанная уже
в «Библиотеке для чтения» (и получившая Уваровскую премию вместе с «Грозой» Островского), захватила меня
в своем
роде так же сильно, как когда-то «Банкрут» Островского.
И
в Писемском вы видели нечто
в таком же
роде на почве личных и отчасти бытовых особенностей.
Остальные три труппы императорских театров стояли очень высоко, были каждая
в своем
роде образцовыми: итальянская опера, балет и французский театр. Немецкий театр не имел и тогда особой привлекательности ни для светской, ни для"большой."публики; но все-таки стоял гораздо выше, чем десять и больше лет спустя.
И вот —
в первый и
в последний раз
в моей жизни — я пошел на
такую процедуру: добывание лжесвидетельства — по благосклонному наущению попечителя округа. Больше мне никогда не приводилось выправлять никаких свидетельств
такого же
рода.
Когда впоследствии я читал о знакомстве Герцена с Чернышевским, который приехал
в Лондон уже как представитель новой, революционной России, я сразу понял, почему Александру Ивановичу
так не понравился Николай Гаврилович. Его оттолкнули, помимо разницы
в их «платформах», тон Чернышевского, особого
рода самоуверенность и нежелание ничего признавать, что он сам не считал умным, верным и необходимым для тогдашнего освободительного движения.
И как проповедь театрального нутра
в половине 50-х годов нашла уже целую плеяду московских актеров,
так и суть"стасовщины"упала на благодарную почву. Петербургская академия и Московское училище стали выпускать художников-реалистов
в разных
родах. Русская жизнь впервые нашла себе
таких талантливых изобразителей, как братья Маковские, Прянишников, Мясоедов, потом Репин и все его сверстники. И русская природа под кистью Шишкина, Волкова, Куинджи стала привлекать правдой и простотой настроений и приемов.
В тогдашней литературе романов не было ни одной вещи
в таком точно
роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться
в этом. Не помню, чтобы прототип
такой"истории развития"молодого человека, ищущего высшей культуры, то есть"Ученические годы Вильгельма Мейстера"Гете, носился предо мною.
Тон у него был отрывистый, выговор с сильной картавостью на звуке"р". С бойким умом и находчивостью, он и
в разговоре склонен был к полемике; но никаких грубых резкостей никогда себе не позволял.
В нем все-таки чувствовалась известного
рода воспитанность. И со мной он всегда держался корректно, не позволял себе никакой фамильярности, даже и тогда — год спустя и больше, — когда фактическое заведование журналом, особенно по хозяйственной части, перешло
в его руки.
Корреспонденции Берга были целые статьи,
в нашем журнализме 60-х годов единственные
в своем
роде. Содержание
такого сотрудника было не совсем по нашим средствам. Мы помещали его, пока было возможно. Да к тому же подавление восстания пошло быстро, и тогда политический интерес почти что утратился.
Возвращение
в Париж,
в тот же Латинский квартал (где знакомый Вырубову француз приготовил нам несколько номеров
в отеле"Линкольн"), опять сразу окунуло меня
в такую жизнь, которая положительно сделалась для меня
в своем
роде"купелью паки бытия".
До второй половины 60-х годов и
такой род представлений, как оперетка, не получил бы
такого развития, не имел бы
в себе
такого"духа".
Режим Наполеона III, одобрительно относясь к оперетке, не понимал, что она являлась"знамением времени". Этот сценический"persiflage"перешел и
в прессу и через два года породил уже
такой ряд жестоких памфлетов, как"Фонарь"Рошфора и целый ряд других попыток
в таком же
роде.
На всех четырех-пяти лучших театрах Парижа (а всех их и тогда уже было более двух десятков) играли превосходные актеры и актрисы
в разных
родах. Теперь все они — уже покойники. Но кто из моих сверстников еще помнит
таких артистов и артисток, как Лафон, старик Буффе, Арналь, Феликс, Жоффруа, Брассер, Леритье, Иасент, Фаргейль, Тьерре и целый десяток молодых актрис и актеров, тот подтвердит то, что тогда театральное дело стояло выше всего именно
в Париже.
Но
в тех условиях,
в какие преподавание было поставлено
в Консерватории, все-таки
в Париже оно велось как нигде. Довольно было и того, что лучшие силы Comedie Francaise назначались из сосьетеров. И каждый из них представлял собою особый
род игры, особое амплуа; следовательно, достигалось разнообразие приемов, дикции и мимики.
Так были мной распределены и те мои знакомства, какие я намечал, когда добывал себе письма
в Лондон
в разные сферы. Но, кроме всякого
рода экскурсий, я хотел иметь досуги и для чтения, и для работы
в Британском музее, библиотека которого оказала мне даже совершенно неожиданную для меня услугу как русскому писателю.
Но нигде, как
в Лондоне, нельзя было получить
такой заряд всякого
рода запросов и итогов по всем «проклятым» задачам культурного человечества. Все здесь было ярче, грандиознее и фатальнее, чем
в Париже и где-либо
в Европе, — все вопросы государства, общества, социальной борьбы, умственного и творческого роста избранного меньшинства.
А тут еще вышло
так, что петербуржец (поляк
родом) д-р П-цкий, приезжавший
в Лондон учиться у знаменитого тогда хирурга-специалиста по операциям каменной болезни, возвращался
в Париж, и мы с ним условились переезжать Ла-Манш вместе.
В Пратере вы чувствуете всего ярче народную почву венской музыкальности, слушая его дешевых певцов и певиц и
такие же дешевые банды всякого
рода музыкантов.
Живя почти что на самом Итальянском бульваре,
в Rue Lepelletier, я испытал особого
рода пресноту именно от бульваров.
В первые дни и после венской привольной жизни было
так подмывательно очутиться опять на этой вечно живой артерии столицы мира. Но тогда весенние сезоны совсем не бывали
такие оживленные, как это начало входить
в моду уже с 80-х годов.
В мае, к концу его, сезон доживал и пробавлялся кое-чем для приезжих иностранцев, да и их не наезжало и на одну десятую столько, сколько теперь.
Париж, кроме ряда простуд, дал мне впервые катар желудка — не кишечного канала, а желудка,
в виде нервных припадков
такого рода, что я, при всей моей любви к театру, стал бояться жарких театральных зал.
В Вене я во второй раз испытывал под конец тамошнего сезона то же чувство пресноты. Жизнь привольная, удовольствий всякого
рода много, везде оживленная публика, но нерва, который поддерживал бы
в вас высший интерес, — нет, потому что нет настоящей политической жизни, потому что не было и своей оригинальной литературы, и
таких движений
в интеллигенции и
в рабочей массе, которые давали бы ноту столичной жизни.
И
в отелях, и
в ночных увеселительных местах вы находили еще большую вольность нравов, чем
в Вене, особенно
в отелях. Тогда еще было
в обычае смотреть на женскую прислугу как на штат своего
рода одалисок.
Такую же распущенность нашел я
в Пеште и
в войну 1877 года, когда объезжал славянские страны.