Неточные совпадения
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам
как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа.
Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
«Николаевщина» царила в русском государстве и обществе, а
вот у нас, мальчуганов, не было никакого пристрастия к военщине. Из всех нас (а в классе было до тридцати человек) только двое собирались в юнкера: процент — ничтожный, если взять в соображение,
какое это было время.
Но все это было добродушно, без злости. Того оттенка недоброжелательства,
какой теперь зачастую чувствуется в обществе к писателю, тогда еще не появлялось. Напротив, всем было
как будто лестно, что
вот есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
Я уже выезжал на балы в Дворянское собрание и носил фрак, стыдился гимназического мундира, играл в большого. И
вот предстояла поездка в Москву на всю Масленицу
как молодому человеку, без ненавистной «красной говядины»,
как тогда называли алый воротник гимназистов.
Вот он и рассказывал моему земляку о Дерпте в таком сочувственном тоне, что идея перейти туда запала,
как искра, и, кажется, всего сильнее в меня.
И
вот раз (это было осенью), возвратившись из Петербурга, я стал думать о комедии, где героиней была бы эмансипированная девица,
каких я уже видал, хотя больше издали.
Вот все это и начало всплывать в грубоватых шутках и сарказмах моего предшественника (
как фельетониста"Библиотеки") Статского советника Салатушки,который уже действовал «вовсю», когда я сделался постоянным сотрудником «Библиотеки», то есть в сезон 1860–1861 года.
—
Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с тех пор,
как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым, а потом и совсем побелели. А я все краснел по сие время. Может быть, дойду и до густо-красного колера?
Вот в таких кружках,
какой я посещал, и по городу у педагогов, чиновников, неслужащих дворян (которых было больше, чем теперь) и шло движение, кроме редакции журналов, вроде"Современника".
—
Как же мне быть, господа?
Вот они (это я)
как отвечали — и я ставлю им пять. Могу ли я, по совести, ставить вам столько же?
Но, повторяю, я забывал о себе
как авторе, я не услаждался тем, что
вот, после дебюта в Москве с"Однодворцем", где будут играть лучшие силы труппы, предстоит еще несомненный успех, и не потому, что моя драма так хороша, а потому, что такая Верочка, наверно, подымет всю залу, и пьеса благодаря ее игре будет восторженно принята, что и случилось не дальше
как в январе следующего, 1862 года, в бенефис учителя Позняковой — Самарина.
И
вот случился инцидент, где я
как раз рисковал повредить себе в глазах той публики,
какую я всегда имел в виду, и перед персоналом своих собратов.
Помню, на одном чествовании, за обедом, который мне давали мои собраты, приятели и близкие знакомые, покойный князь А. И.Урусов сказал блестящий и остроумный спич:"Петра Дмитриевича его материальное разорение закалило,
как никого другого. Из барского"дитяти", увлекшегося литературой, он сделался настоящим писателем и
вот уже не один десяток лет служит литературе".
Возьму случай из моего писательства за конец XIX века. Я уже больше двадцати лет был постоянным сотрудником,
как романист, одного толстого журнала. И
вот под заглавием большого романа я поставил в скобках:"Посвящается другу моему Е.П.Л.". И
как бы вы думали? Редакция отказалась поставить это посвящение из соображений, которых я до сих не понимаю.
Нетрудно было оценить в нем очень полезного сотрудника и по части
вот таких очерков, и
как беллетриста.
И
вот тот факт, что он
как бы скрывал происхождение свое от отца, ополяченного еврея-протестанта, навлекло на него и после смерти опять новые нарекания и по этой части.
—
Вот, Петр Дмитриевич, больше четверти века пью, а,
как видите, ничего! Все еще жив курилка!
И
вот мы узнаем, что Аполлон Григорьев скоропостижно умер, только что выйдя из долгового отделения, которое помещалось тогда в Измайловском полку, где теперь сад Тумпакова. Он и тогда уже существовал
как увеселительное место, и девицы легкого поведения из немок называли его"Тарасов сад".
И
вот мы — в Париже,
как в темном лесу.
И что было для каждого из нас, иностранцев с маленькими средствами, особенно приятно — это тогдашняя умеренность цен. За кресло, которое теперь в любом бульварном театре стоит уже десять — двенадцать франков, мы платили пять, так же
как и в креслах партера"Французской комедии", а пять франков по тогдашнему курсу не составляло даже и полутора рублей.
Вот почему и мне с моим ежемесячным расходом в двести пятьдесят франков можно было посещать все лучшие театры, не производя бреши в моем бюджете.
Вот тогда я воочию убедился в том,
как в Нормандии, в таких
вот помещичьих и зажиточных крестьянских домах, едят. Мы, русские, славимся нашим многоедением, но нормандцы нас заткнут за пояс.
К Тэну я взял рекомендательною записку от Фр. Сарсе, его товарища по выпуску из Высшей нормальной школы. Но в это время я уже ходил на его курс истории искусств. Читал он в большом"эмицикле"(полукруглом зале) Ecole des beaux-arts. И туда надо было выправлять билет, что, однако, делалось без всякого затруднения. Аудитория состояла из учеников школы (то, что у нас академия) с прибавкою
вот таких сторонних слушателей,
как я. Дамы допускались только на хоры, и внизу их не было заметно.
Милль пригласил меня сразу обедать в ресторан парламента, в то его отделение, куда допускались лица, не принадлежащие к представительству. И
вот, когда подали спаржу с двумя соусами, английским и польским, то Милль, выбрав английский,
как бы извинился передо мною, что он предпочитает этот соус, хотя он ест его только по привычке, а не потому, что стоит его есть.
В кружке парижских позитивистов заходила речь о том, что Г.Спенсер ошибочно смотрит на скептицизм,
как философский момент, и держится того вывода, что будто бы скептицизм не пошел дальше XVIII века.
Вот эту тему я — не без умысла — и задел, шагая с ним по Гайд-Парку до самого «Атенея», куда он меня тогда же и ввел.
Вот такой суд — с застывшими формами и вековой неподвижностью — всего лучше выказывал, до
какой степени в Англии добро и зло переплетены в деле общей правды и справедливости. Суд — свободный и независимый; но с варварским нагромождением старых законов, с жестокими наказаниями, с виселицей; а в гражданских процессах — с возмутительной дороговизной; да и в уголовных — с такими же адскими ценами стряпчим и адвокатам.
Но Баден,
как тогдашний"парадиз"европейских вивёров, не восхитил меня. Насколько потом, с 80-х годов, я привязался к этому милому месту —
вот уже более 25 раз провожу я в нем весну и часть лета, — настолько я тогда простился с ним без всякого сожаления. И в фельетоне"Голоса", где я назвал его"парадизом", весьма насмешливо говорил о нем.
И
вот тогда-то я напечатал письмо в газетах, где высказывал мысль —
как хорошо было бы приобресть виллу (тогда ее можно было бы купить тысяч за 30–35 на русские деньги) для писательского дома.
Разговор Дюма был чисто литераторский, не столько преисполненный самовлюбленности и славолюбия, сколько соперничества с своим тогдашним главным соперником по сцене — Сарду.
Вот остроумное сравнение,
какое он сделал постройке всякой пьесы Сарду...
Чтобы дать об этом приблизительное понятие, я приведу рецепт холодного супа,
каким нас частенько угощали: возьми воды (да и то еще тепловатой), накроши в нее сырых помидоров, салату, вареного гороху, сельдерея, луку, чесноку, кусков хлеба — и
вот вам мадридская ботвинья.
С разными"барами",
какие и тогда водились в известном количестве, я почти что не встречался и не искал их. А русских обывателей Латинской страны было мало, и они также мало интересного представляли собою. У Вырубова не было своего"кружка". Два-три корреспондента, несколько врачей и магистрантов, да и то разрозненно, —
вот и все, что тогда можно было иметь. Ничего похожего на ту массу русской молодежи — и эмигрантской и общей,
какая завелась с конца 90-х годов и держится и посейчас.
— Видите? Желвак! То, что французы называют un clou. У меня диабет, и
как только какое-нибудь волнение — сейчас и выскочит
вот такая история!
И
вот в этом самом городе, где я
как писатель испытал уже столько горечи, потерял состояние и нажил огромный для меня долг, я должен был теперь заново устраивать себе положение.
И
вот жизнь привела меня к встрече с Огаревым именно в Женеве, проездом (
как корреспондент) с театра войны в юго-восточную Францию, где французские войска еще держались. И я завернул в Женеву, главным образом
вот почему: туда после смерти Герцена перебралась его подруга Огарева со своей дочерью Лизой, а Лиза в Париже сделалась моей юной приятельницей; я занимался с нею русским языком, и мы вели обширные разговоры и после уроков, и по вечерам, и за обедом в ресторанах, куда Герцен всегда брал ее с собой.
И так
вот и скоротал он свой век, сидя все в Женеве, и представлял собою тип вечного студента 60-х годов. Не думаю, чтобы кто-нибудь брал его «всурьез»
как заговорщика или влиятельного человека партии.
Немало был я изумлен, когда года через два в Петербурге (в начале 70-х годов) встретился в театре с одной из этих дам,"лопавших"груши, которая оказалась супругой какого-то не то предводителя дворянства, не то председателя земской управы. Эта короста со многих слетела, и все эти Соньки, Машки, Варьки сделались, вероятно, мирными обывательницами. Они приучились выть по-волчьи в эмигрантских кружках, желая выслужиться перед своим"властителем дум",
как вот такой Н.Утин.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… //
Вот отошел…
вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но
вот уж близко. Перед ними // Уж белокаменной Москвы, //
Как жар, крестами золотыми // Горят старинные главы. // Ах, братцы!
как я был доволен, // Когда церквей и колоколен, // Садов, чертогов полукруг // Открылся предо мною вдруг! //
Как часто в горестной разлуке, // В моей блуждающей судьбе, // Москва, я думал о тебе! // Москва…
как много в этом звуке // Для сердца русского слилось! //
Как много в нем отозвалось!
И ныне музу я впервые // На светский раут привожу; // На прелести ее степные // С ревнивой робостью гляжу. // Сквозь тесный ряд аристократов, // Военных франтов, дипломатов // И гордых дам она скользит; //
Вот села тихо и глядит, // Любуясь шумной теснотою, // Мельканьем платьев и речей, // Явленьем медленным гостей // Перед хозяйкой молодою, // И темной рамою мужчин // Вкруг дам,
как около картин.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да
вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Но
вот толпа заколебалась, // По зале шепот пробежал… // К хозяйке дама приближалась, // За нею важный генерал. // Она была нетороплива, // Не холодна, не говорлива, // Без взора наглого для всех, // Без притязаний на успех, // Без этих маленьких ужимок, // Без подражательных затей… // Всё тихо, просто было в ней, // Она казалась верный снимок // Du comme il faut… (Шишков, прости: // Не знаю,
как перевести.)