Неточные совпадения
Не помню, чтобы я при переходе из отрочества в юношеский возраст определенно мечтал уже
быть писателем или «сочинителем», как тогда говорили все: и большие, и мы, маленькие. И Пушкин употреблял это
слово, и в прямом смысле, а не в одном том ироническом значении, какое придают ему теперь.
Словом, в тех из нас, из кого мог выйти какой-нибудь прок, не
было к выходу из гимназии никакой «николаевской» закваски.
И тут
будет уместно помянуть добрым
словом всех тех женщин — замужних и девиц, которые участвовали и в нашем умственном и нравственном росте.
Слова мои покажутся парадоксом… Тогда царило крепостничество, а теперь мужик вольный. Конечно! Но власть чувствовалась тогда всеми: и нами не меньше, чем мужиками. Это
была цепь из разных степеней государственной, общественной и домашней иерархии.
Типичным образцом этих подневольных защитников родины, носивших на сером картузе крест с
словами „за веру и царя“,
был для меня денщик отца из государственных крестьян (однодворцев, по тамошнему прозвищу) Чесноков.
Здесь в каких-нибудь два полугодия они сильно отшлифовались, носили франтоватые мундиры и треуголки, сделались меломанами и даже любителями балета."Казэнными", с особым произношением этого
слова, их уже нельзя
было называть, так как в Петербурге они жили не в казенном здании, а на квартирах и пользовались только стипендиями.
А у них на попойках
слово «Gelehrter», ученый,
было шутливо-оскорбительным прозвищем, за которое вызывали на пивную дуэль.
И что же? За всю мою выучку в корпорации и позднее, когда я видался с буршами, я никогда не слыхал ни единого
слова на эту тему, — такова
была их отчужденность от всего того, что уже назрело в России.
Не
было и цинизма, ни на деле, ни даже на
словах, и это обнаруживало несомненный культурный признак.
Но и эта полукомическая игра в средневековые ордалиидавала известный тон, вырабатывала большее сознание своего, хотя бы и внешнего, достоинства. Всякий должен
был отвечать не только за свои поступки, но и за
слова.Оправдания состоянием опьянения (так частого у буршей) не принимались.
Трудно
было не привязаться к такому чудаку и не
быть ему благодарным за те «заряды», какие давали моему назревающему писательству подобная подготовка и беззаветная любовь к области прекрасного
слова.
В это время он ушел в предшественников Шекспира, в изучение этюдов Тэна о староанглийском театре. И я стал упрашивать его разработать эту тему, остановившись на самом крупном из предтеч Шекспира — Кристофере Марло. Язык автора мы и очищали целую почти зиму от чересчур нерусских особенностей. Эту статью я повез в Петербург уже как автор первой моей комедии и
был особенно рад, что мне удалось поместить ее в"Русском
слове".
В последнюю мою поездку в Петербург дерптским студентом я
был принят и начальником репертуара П.С.Федоровым, после того как мою комедию"Фразеры"окончательно одобрили в комитете и она находилась в цензуре, где ее и запретили. В судьбе ее повторилась история с моим руководством. Редакция"Русского
слова"затеряла рукопись, и молодой автор оказался так безобиден, что не потребовал никакого вознаграждения.
Словом, я сжег свои корабли"бывшего"химика и студента медицины, не чувствуя призвания
быть практическим врачом или готовиться к научной медицинской карьере. И перед самым новым 1861 годом я переехал в Петербург, изготовив себе в Дерпте и гардероб"штатского"молодого человека. На все это у меня хватило средств. Жить я уже сладился с одним приятелем и выехал к нему на квартиру, где мы и прожили весь зимний сезон.
Он писал сперва черновой текст, жена сейчас же переписывала, и я
был свидетелем того, как Екатерина Павловна приходила в кабинет с листком в руке и просила прочесть какое-нибудь
слово.
В известные дни можно
было всегда достать билеты даже и у барышников не за разбойнические цены.
Словом, тогда"улица", толпа так не царила: все держалось в известных пределах, да и требования
были иные.
Был дом литературного мецената графа Кушелева-Безбородко, затеявшего незадолго перед тем журнал"Русское
слово".
Но разливанное море, может
быть, и в ту зиму еще продолжалось. Я туда не стремился, после того как редакция"Русского
слова"затеряла у меня рукопись моей первой комедии"Фразеры".
С первых ее
слов, когда она начала репетировать (а играла она в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к лицу героини драмы и какая вообще эта натура для исполнения не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности», то
есть чистоты и правды той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее до ухода из жизни.
Ничего такого я еще ни на русских, ни на иностранных сценах не видал и не слыхал. Это
было идеальное и простое, правдивое, совершенно реальное и свое, родное, олицетворение того, что тогда литературная критика любила выражать
словом «непосредственность».
Словом, труппа сделала для меня все, что только
было в ее средствах. Но постановка, то
есть все, зависевшее от начальства, от конторы, —
было настолько скудно (особенно на теперешний аршин), что, например, актеру Рассказову для полной офицерской формы с каской, темляком и эполетами выдали из конторы одиннадцать рублей. Самарин ездил к своему приятелю, хозяину магазина офицерских вещей Живаго, просил его сделать скидку побольше с цены каски; мундира нового не дали, а приказано
было перешить из старого.
Да я и сам хорошенько не представлял себе, от какой собственно болезни моя Верочка ушла из жизни на сцене — от аневризма или от какого острого воспалительного недуга. Мне дороги
были те
слова, с какими она уходила из жизни, и Познякова произносила их так, что вряд ли хоть один зритель в зале Малого театра не
был глубоко растроган.
"Колокол"
был в те годы уже на верху своего влияния. Я его читал, когда можно
было достать; но не держался того обязательно восторженного тона, с каким молодежь относилась к нему, и не верил, даже и тогда, напускному радикализму петербургских чиновников, которые зачитывались лондонским изданием и — на
словах — либеральничали всласть.
Граф Кушелев-Безбородко держал тогда открытый дом, где пировала постоянно пишущая братия. Там, сначала в качестве одного из соредакторов"Русского
слова", заседал и An. Григорьев (это
было еще до моего переселения в Петербург), а возлияниями Бахусу отличались всего больше поэты Мей и Кроль, родственник графа по жене.
То, что еще не называлось тогда"интеллигенцией"(
слово это пущено
было в печать только с 1866 года), то
есть илюди 40-х и 50-х годов, испытанные либералы, чаявшие так долго падения крепостного права, и молодежь, мои сверстники и моложе меня, придавали столичному сезону очень заметный подъем. Это сказывалось, кроме издательской деятельности, в публичных литературных вечерах и в посещении временных университетских курсов в залах Думы.
Боюсь приводить здесь точные мотивы этой коллизии между любимым и уважаемым наставником и представительством курсов. Но Костомаров, как своеобычный"хохол", не считал нужным уделать что-то, как они требовали, и когда раздалось шиканье по его адресу, он, очень взволнованный, бросил им фразу, смысл которой
был такой: что если молодежь
будет так вести себя, то она превратится, пожалуй, в"Расплюевых".
Слова эти
были подхвачены. Имя"Расплюевы"я слышал; но всю фразу я тогда не успел отчетливо схватить.
Идея полного слияния поэтического
слова с музыкальным звуком
была всем им дорога.
В тогдашнем Петербурге вагнеризм еще не входил в моду; но его приезд все-таки
был событием. И Рубинштейн относился к нему с большой критикой; но идеи Вагнера как создателя новой оперы слишком далеко стояли от его вкусов и традиций. А"Кучка", в сущности, ведь боролась также за два главных принципа вагнеровской оперы; народный элемент и, главное, полное слияние поэтического
слова с музыкальной передачей его.
Когда-нибудь и эта скромная литературная личность
будет оценена. По своей подготовке, уму и вкусу он
был уже никак не ниже тогдашних своих собратов по критике (не исключая и критиков"Современника","Эпохи"и"Русского
слова"). Но в нем не оказалось ничего боевого, блестящего, задорного, ничего такого, что можно бы
было противопоставить такому идолу тогдашней молодежи, как Писарев.
В"Библиотеке"он писал письма на художественные темы; не только о театре, но и по вопросам искусства. В работе он
был ленивенек, и его надо
было подталкивать; но в нем дорог
был его искренний интерес к миру изящного
слова, какого я не видал в такой степени в его сверстниках.
Крестовский"; и
слово"псевдоним"стала прибавлять к этому имени с тех пор, как появился подлинный В. (то
есть Всеволод) Крестовский, поэт, тогда еще студент Петербургского университета.
И журналы в первую голову пострадали от перемены ветра сверху. Журнал Достоевского
был запрещен за весьма невинную статью Н.Н.Страхова о польском вопросе, а"Современник"и"Русское
слово" — вообще за направление.
В Лондоне испытал я впервые чувство великой опасности
быть брошену как в море тому, кто не может произнесть ни одного
слова по-английски. Теперь еще больше народу, маракующего крошечку по-французски или по-немецки, но тогда, то
есть сорок один год назад, только особенная удача могла вывести из критического, безвыходного положения всякого, кто являлся в Лондон, не позаботившись даже заучить несколько фраз из диалогов.
Меня опять потянуло в Лондон. И на этот раз я собрался туда на целый"season" — в тамошнем значении
слова, то
есть с мая по вторую половину августа.
Он
был большого роста, широкий в плечах, корректно одетый в сюртучную пару, говорил без жестов, отчетливо,"ужасно"по-английски, то
есть со всеми особенностями британского прононса, значительно упирая на
слова, и с одной преобладающей интонацией.
Эти оказывались еще самыми интересными, и обстановка в них, сравнительно с парижской,
была последним
словом сценического ультрареализма: кебы, целые поезда, мосты, улицы, трущобные притоны — все это чрезвычайно детально и разительно в своем правдоподобии.
Уровень музыкального тогдашнего образования лондонцев обоего пола стоял, конечно, ниже немецкого и русского, вряд ли выше и парижского, но дилетантство, в виде потребления музыки, громадное. В салонах светских домов
было уже и тогда в большом ходу пение разных романсов и исполнение мендельсоновских песен без
слов, и все это такое, что часто «святых вон выноси»!
Толпа во всяких увеселениях по внешности культурнее, чем где-либо, но по вкусам — низменная, что особенно бросается вам в глаза и в нос во всяких"Music-halls". Атлеты, акробаты, грубое фиглярство, канкан (более циничный, чем даже в Париже), бессмысленные песенки, плоские остроты — вот духовная пища лондонской зрительной толпы. При такой политической свободе печатного
слова — никакой сатирической жилки, ни в пьесах, ни в номерах кафешантанов. Так
было еще и в 1895 году.
Так, по крайней мере, чувствовали и рассуждали все защитники британского status quo, все поклонники идолища, на котором написаны
были три
слова:"Королева, представители и народ".
У меня в моем отельчике хозяйка передала мне карточку и с особой интонацией прибавила, что у меня
был"сам Александр Дюма", очень пожалел, что я не в Париже, и написал мне на карточке несколько
слов. И действительно, Дюма благодарил меня за что-то, просил бывать у него и напомнил, что его жена — моя соотечественница.
Бакунин обладал даром
слова, как очень редкие русские, а из своих сверстников
был, конечно, самый красноречивый.
Это
слово"Russin"и"Russinischer"создано
было австрийским правительством, и официально"Основа"именовалась"Russinischer Grundstein".
И это
слово"открыл"он сопровождал такой миной, что ему весьма возможно
было придать более реальный и довольно-таки бесцеремонный смысл.
Для одной из них
слово"Francia"
было собирательным именем для каждой чужой страны, в том числе и России.
Но самая на первых порах жуткая операция
была — обволакивание вас в постели ранним утром холодной простыней. Верзила-швейцарец входил к вам с
словами:"Доброе утро, хорошо ли вам спалось?" — и безжалостно начинал погружать вас в этот холодный и мокрый саван. Но через пять минут вы начинали чувствовать приятную теплоту, и когда вас спускали вниз, в отделение гидротерапии, на руках, вы бывали уж в транспирации и вас окачивали опять холодной водой.
Об Огареве я не слыхал у них разговоров как о члене семьи. Он жил тогда в Женеве как муж с англичанкой, бывшей гувернанткой Лизы.
Словом, они оба
были вполне свободны, могли бы развестись и жениться гражданским браком для того, чтобы усыновить Лизу. Формально у Лизы
было имя. Она значилась Огаревой, но никакого метрического свидетельства — в нашем русском смысле, потому что она ни в какой церкви крещена не
была.
И в эти тяжкие дни Огарева не раз сказала мне про Тургенева то, что я уже приводил в печати, как она просила его остаться хоть еще сутки, чтобы выждать кризис, но он заторопился в Баден, а между тем ездил на казнь Тропмана. Это и меня очень покоробило, и я не счел нужным умолчать об этом, что, может
быть, мне и пеняли. Но я до сих пор помню
слова подруги Герцена...
Речей у могилы решено
было не произносить, но Г.Н.Вырубов, распоряжавшийся похоронами, нашел все-таки нужным сказать короткое
слово, которое появилось потом в печати.
В Вене я больше видал русских. Всего чаще встречался опять с зоологом У. — добрым и излиятельным малым, страстным любителем театра и сидевшим целые дни над микроскопом. Над ним его приятели острили, что он не может определить, кто он такой — Гамлет или Кёлликер — знаменитый гистолог и микроскопист. У него
была страстишка произносить монологи, разумеется по-русски, ибо немецкий прононс
был у него чисто нижегородский. Он умудрялся даже такое немудрое
слово, как «Kase» (сыр) произносить как «Kaise».
Он не
был оратор, искал
слов, покачивался, когда говорил, и не производил своей манерой говорить никакого особенного впечатления.