Неточные совпадения
Все равно, если б он приехал сейчас, сегодня, я бы ему бросилась
на шею. Хоть бы
один свежий человек, а то эта осень совсем задушит меня.
Да и
все они
на один подбор.
Теснота и давка ужаснейшая. Я сделала глупость, что поехала
одна. Мне стало очень неловко. Я спросила у капельдинера, где можно взять ложу. Достала я билет.
Все бельэтажи были уже заняты. Мне пришлось засесть в ложу первого яруса. Сидеть
одной Бог знает
на что похоже. Рядом — невозможные маски с пьяными мужчинами… Что делать? Я покорилась своей участи.
Вижу около директорской ложи, где самая сильная давка, стоит Домбрович. С ним говорят две маски.
Одна — маленькая, в ярко-каштановом домино, с кружевами, очень вертлявая, наверно, француженка. Другая высокая, почти с него ростом, в черном, тоже
вся в кружевах. Мне не хотелось верить, но что-то такое говорило мне, что это Clémence. Я довольно насмотрелась
на нее: наши ложи, в Михайловском театре, — рядом.
Но будто им весело? — спрашивала я себя. По крайней мере три четверти мужчин сидят, выпуча глаза, или стоят и глупо улыбаются. Я ни к кому не подходила, и
на меня никто не обратил внимания: я была уж очень укутана.
На танцы мне не хотелось смотреть. Говорят, что это
все наемные танцоры. Из ложи я заметила только
одного пьеро. Наверно, куафер. Он меня рассмешил, очень уж ломался, и руками, и ногами…
Мои же сверстники, мои собраты
все теперь разбрелись по белу свету и по Елисейским Полям:
один в Испании, другой в дебрях… там где-то
на Ветлуге, третий в Бадене, четвертый отправился к прародителям.
Федор Христианыч — действительно честный человек. Я к нему чувствую какое-то, как бы это выразиться, благоговение. Да и не
одна я. Последний раз, как я была в деревне,
весь уезд мне уши прожужжал:"Ваш немец — клад". И как он привязан к нашему семейству! Ему две тысячи рублей предлагали, да какое две тысячи? Двадцать пять процентов давали
на другом заводе — нейдет.
И выходит, что
все эти затеи"только
одно баловство", как говаривала нянька Настасья. Бросаются
на них в деревне от смертельной скуки.
Они
все там святоши: ходят
на цыпочках, говорят тихо-претихо, жмут друг другу руки и возводят очи горе. Есть и молодые люди. Я думала, что будут самые настоящие спириты, семейство Никсов и Иксов… Но ни
одного Никса не было что-то. У них, верно, особое общество… И такие уж постные рожи у мужчин, что даже противно.
Религия! Но сестра Елены и
все эти спириты так благочестием и пропахли. Они только и говорят о божественном. Стало быть, можно помирить
одно с другим. Уж так и быть, я еще раз отдам себя
на съедение блаженной, чтоб она мне
все это растолковала.
Я просто совершила подвиг: дошла пешком до Невского. Был час четвертый уж.
На солнечную сторону я не пошла.
Одной, без человека:
все эти миоши пристанут. Иду по тому тротуару, где гостиный. Порядочно устала к Аничкову мосту. Думаю себе:"Ну, если б теперь хоть даже Паша Узлов предложил руку, я бы не отказалась". Одышка меня схватила.
На углу Владимирской я остановилась в раздумьи: вернуться мне назад по Невскому или взять по Владимирской? Поднялся маленький снежок. Я надвинула
на голову башлык.
— Да! Я вот что хотела вам сказать. Положим даже, что в этот маскарад я себя вела неглупо. Но ведь это
всего один раз. Нельзя же
все изучать разных Clémences. Несколько дней в неделю идет у меня
на пляс. Вы сами знаете: что там отыщешь нового?
Все те же кавалеры, те же барыни, les mêmes cancans et la même vanité [те же сплетни и та же суета (фр.).]. Хоть бы я была Бог знает какая умница, — из них ничего нового не выжмешь.
Но можно
все прозакладывать, что из десяти претендентов
на вашу руку, какое из десяти — из ста,
один только будет искать вас самих,
один только будет стоить вас, да и то вряд ли.
Я не знала, где живет Домбрович. Написать нельзя было.
На третий день я послала Семена узнать о его квартире в адресный стол. Адрес я достала; но написать все-таки не решилась. Придумывала так и этак: устроить вечер или позвать кого-нибудь обедать. Нет!
все эти мартышки так мне опротивели… Я не имела никакого желания созывать их; а приглашать Домбровича
одного было бы просто rendez-vous [свидание (фр.).].
Все было устроено с величайшей осторожностью. Я доехала до его квартиры в извощичьей карете с опущенным вуалем. Взошла
на лестницу ровно в половине третьего. Он мне сам отворил. Ни
одной души христианской не заметила! Увидала я кушетку и расхохоталась, вспомнивши, как я
на нее злобствовала.
Все мне в этом кабинете было точно свое, родное.
— Пока еще нет, голубчик.
На скромность моих приятелей нельзя было бы рассчитывать, если б они явились
одни. Но ведь мы
все будем связаны…
Капочка приводит меня
все в большее восхищение! Собрались мы опять во едину от суббот.
На этот раз не было уж никаких ожиданий и смущений. Всякий знал свою роль. Я теперь получила ключ и явилась
одна, раньше сочинителя. Сейчас же я отправилась в келью к Капитолине Николаевне. Она тоже приехала раньше своего beau brun. Просто трогательно видеть, как мы с ней целуемся.
Так добродетельно, что добродетельнее и придумать нельзя! Если бы мы в наших платьях начали принимать классические позы (Капочка мне объяснила, что так называется, когда они
на одном месте выламывают себе руки и ноги), то вышло бы в мильон раз неприличнее. А тут
все прикрыто… кроме, разумеется, ног.
— Нет, не всякая. Есть десятки девушек, которые
весь свой век
одни живут с семействами; а то и вовсе
одни. Живут
на четыреста рублей, а в кордебалете жалованья в месяц четырнадцать рублей тридцать копеек.
— Да, милая, я
все это им и отрапортовала:"Видим, мол, мы, чего вы хотите, да ни
одна из нас
на это не пойдет, кто себя уважает; что мы с ума, что ли, сошли?
— Маша, — начал он опять, — пожалуйста, не говори про себя ничего лишнего. Ты поступаешь теперь, как женщина, которая освободилась от какого-то кошмара. Предо мной тебе нечего ни защищаться, ни оправдываться. Ничего такого я не допущу. Слышишь! В тебе произошел кризис… Я скажу даже, что я не ожидал такого мгновенного действия
одной минуты
на твою совесть и нравственное чувство. Но
все это, Машенька, не резон, чтобы преувеличивать свою вину, свое окаянство, как ты выражаешься.
— Ну, так сделай ты для меня
одну вещь. Я высохла, я сделалась черства, болтаясь между скверными мужчинами и глупыми барынями. Мне забыть нужно, Степа, что существуют
на свете мужчины. Меня надо толкнуть туда, где женская любовь обращена
на все то, что есть самого святого
на свете! И чтоб сейчас же от меня потребовали, как бы это сказать… de la résignation [безропотности (фр.).], жертв, чтоб я тратила каждый день
все, что у меня только осталось в душе человеческого!..
Я
вся размякла. Несмотря
на грязь и разные благоухания,
вся эта убогая обстановка преобразилась для меня от
одной старушечьей улыбки и от смешного слова"глазок", которым старушка назвала меня.
Но я бы не поверила тому, что
одной любви довольно
на помощь человеку, если б мои попытки не привели меня в тот мир, где я теперь сижу,
всем своим существом.
При мне сегодня Лизавета Петровна села
на кровать к
одной очень изнуренной женщине. Остальные собрались в кучку. Она им читала Евангелие. Говорила она так же горячо, как всегда, и, что мне особенно понравилось, она не старалась вовсе подделываться к этим женщинам. Если в них не
все замерло, они, конечно, должны были чувствовать, что Лизавета Петровна не играет комедию, а глубоко любит их.
Гости примолкли, когда мы вошли с Лизаветой Петровной; но, видя, что она заговорила со своей знакомой, опять забурлили.
Один из солдат показал
на меня пальцем и расхохотался. Плясавшая женщина крикнула
на всю комнату...
С Сенной мы поехали в какой-то переулок. Несколько иная картина: поменьше грязи, и пьяных не было. Лизавета Петровна нашла там половину женщин знакомых. Тут я насмотрелась
на невозможные туалеты. Боже мой! как ясно становится
все бездушие нашего ряжения в модные и шикарные тряпки! Отчего жалка и смешна какая-нибудь Параша или Фета в красном декольтированном платье с ужасающими фруктами в волосах или в какой-нибудь невозможной золотой сетке? Оттого, что нет нашего уменья достигать
одной и той же цели…
Белый, лоснящийся лоб; роскошный шиньон из своих волос; розовые щеки, как
на фарфоровых куклах; зубы невозможной белизны; шея и плечи совершенно каменные: ни
одна жилка в них не дрогнула
все время, как я смотрела
на этих двух женщин.
— Не сердись, Маша, — сказал он мне полусерьезно, полушутливо. — Я исполню
все, что ты желаешь, и не способен смеяться над делом, в которое ты кладешь
всю свою душу. Откровенно тебе сказать, напрасно ты ко мне обратилась. Было бы лучше оставить меня пока в стороне. Всякое дело, Маша, приятнее и толковее делать
одному. Наш мужской ум всегда будет помехой там, где
на первом плане женская любовь. Впрочем, Лизавета Петровна по этой части специалистка. Послушаем ее.
К вечеру я всегда спокойнее рассуждаю. У меня
все точно осаживается в голове и
на сердце. Вот хоть бы и насчет Степы. Сдается мне, что он прав. Ведь если мы ограничимся только
одной проповедью, а не отыщем практических средств, каждая такая Марья Васильевна будет полезнее нас.
Нельзя, видно, смотреть
на мир падших женщин en bloc [в целом (фр.).] (как любил выражаться Домбрович), спасать их насильно и признавать, что во
всем мире действует
одна и та же сила. Хорошо ли я делаю, что так рассуждаю? Мне бы не следовало ни
на одну секунду разлучаться с Лизаветой Петровной. С ней только я дышу воздухом любви, правды и света.
Лизавета Петровна поднялась опять
на ноги. Вчера были мы с ней вместе в
одной камере. Никогда еще не выливала она так страстно и трогательно прекрасной души своей перед заблудшими сестрами.
Все девушки, какие были в камере, собрались к
одной кровати, жадно слушали и потом тихо и долго плакали.
На той самой кровати, около которой раздавалось вчера одушевленное слово Лизаветы Петровны, сидит пара: фельдшер и девушка. Он ее обнимает, она хохочет и визжит. Остальные женщины распивают чай. Между ними тоже фельдшер. Несколько фраз, долетевших до нас, были такого сорта, какие я слышала в доме
на Сенной. Лизавета Петровна была поражена! Вчера, тут же,
все эти женщины выражали такое глубокое раскаяние, и хоть бы
одна искра его осталась!
Как только женщина, теряя свои личные качества, дающие ей физиономию, устремляет
все свои умственные способности и дарования
на одну исключительную цель: поддерживать себя в тех или других пределах материального довольства, она безвозвратно принадлежит проституции!
И до тех пор, пока
все виды того, что называется проституцией, будут вызывать
один и тот же сорт пропаганды и добра,
все будет стоять
на одной и той же точке замерзания…
Нет, он не может быть выдуманным. Меня
все влекло к нему. Я, в сущности, никогда не сомневалась в том, что нужно рано или поздно оборвать свою жизнь
на чем-нибуив решительном, что ни для какого дела я не имею твердых правил, что в голове у меня
один сумбур, а стало быть,
на веки-вечные он и останется, если я буду мириться с полумерами.
Он уверяет меня, что ему нечем любить; но если он был бы так хорош со своей женой, как со мной теперь, чего же большего желать? И как можно человеку с такими хорошими целями, как у Степы, остаться
на веки вечные
одному! Он сочинил себе свою теорию и рад. Любовь бывает разная:
один погорячее любит, другой похолоднее. Но можно ли остаться так без любви, с
одним служением
всему человечеству?
Ох, уж эти мне сочинители! Степа и Домбрович — небо и земля; а ведь и тот и другой
все резонируют и смотрят
на нас, женщин, как
на какие-то аппараты: тронул
одну пуговку, будет так действовать, тронул другую — иначе.
Почему же я записываю
все его признаки, точно
на паспорт, — не знаю. Но у него
одна из тех физиономий, которые сразу же врезываются в вашу память.
Сижу в саду, в старой беседке. Володя играет около меня. День славный, но не очень жаркий. Я читаю «в книжку», как говаривала нянька Настасья. Я зубрю и поглядываю
на Володю; а про себя думаю:"
Все это делается для этого курносого пузана. Сидишь, коптишь, перевоспитываешь себя, анализируешь, а лет через пятнадцать Володька скажет: «Maman, вы делали
одни глупости, не нужно мне ваших развиваний, хочу в гусары!» Вот чем может кончиться
вся эта комедия.
Они думают, эти мужчины, что нам ничего не нужно, кроме ласки, снисхождения, забот, как о слабом и хрупком существе! Добрая подачка кажется им верхом благодеяния! Чтобы они ни творили: возвышают ли нас или унижают, хотят ли из нас сделать профессоров и лекарей, или держать нас
на кухне, — всегда и во
всем сквозит мертвящая субординация!"Не ходи туда, куда я тебя не пускаю", — кричит
один."Ступай куда хочешь, коли я тебя пускаю", — кричит другой. И везде я, я, и я!
Еще
одно усилие. Если во мне остались какие-нибудь силы
на то, чтоб самой, без всякой мужской помощи, подняться и постичь
все, что будет для него дороже меня, — я стану учиться, я совершу чудеса, да, чудеса, только бы меня не покидала вера в самое себя! Другого исхода мне нет.
На него я не могу надеяться. Он оставит меня у своего pot-au-feu, как только я отдамся ему, с надеждой
на его поддержку.
Он приходит каждый день с каким-нибудь новым предложением: прочитать такую-то повесть в журнале, поехать посмотреть
на то-то, послушать публичную лекцию.
На все это я отвечаю:"Нет". А говорить со Степой я просто не могу, не потому, чтобы он мне надоел, но ведь с ним задушевный разговор возможен только в
одном роде: надо с ним куда-нибудь стремиться. А я теперь никуда не стремлюсь.
Суждено мне, видно, было попасть
на такую пьесу, и я попала
на нее. С поднятия занавеса я ушла
вся на сцену, точно будто что внутри меня шептало:"Смотри, не пропусти ни
одного слова".
Говорила она
все как-то
на одну ноту; но зато к ней шел сарафан и странный какой-то кокошник с покрывалом.