Неточные совпадения
— Ведь я
сам крестьянский сын, — сказал он без рисовки, даже опустил ресницы, — приемыш. Отец-то мой, Иван Прокофьев Теркин, — из села Кладенец. Мы стояли там,
так около вечерен. Изволите помнить?
— То
самое… Может, и отца моего встречали. Он с господами литераторами водился. О нем и корреспонденции бывали в газетах. Ответил-таки старина за свою правоту. Смутьяном прославили. По седьмому десятку в ссылку угодил по приговору сельского общества.
Разговор влек его в разные стороны. В свои денежные дела и расчеты он не хотел входить. Но не мог все-таки не вернуться к Волге, к
самому родному, что у него было на свете.
Теркину сначала не хотелось возражать. Он уже чувствовал себя под обаянием этого милого человека с его задушевным голосом и страдательным выражением худого лица. Еще немного, и он
сам впадет, пожалуй, в другой тон, размякнет на особый лад, будет жалеть мужика не
так, как следует.
И досада начала разбирать его на то, что капитан помешал их разговору, да и
сам он не
так направил беседу с Борисом Петровичем.
И пошли на
такое дело небось не раскольники, живущие в Кладенце особым обществом, также бывшие крепостные другого барина, а православные хресьяне, те
самые, что ставят пудовые свечи и певчих содержат на мирские деньги, нужды нет, что половина их впроголодь живет.
Лицо Теркина заметно хмурилось, и глаза темнели. Старая обида на крестьянский мир села Кладенца забурлила в нем. Еще удивительно, как он мог в
таком тоне говорить с Борисом Петровичем о мужицкой душе вообще. И всякий раз, как он нападет на эти думы, ему ничуть не стыдно того, что он пошел по деловой части, что ему страстно хочется быть при большом капитале, ворочать вот на этой
самой Волге миллионным делом.
Нет, он любит успех
сам по себе, он жить не может без сознания того, что
такие люди, как он, должны идти в гору и в денежных делах, и в любви.
Такие мысли веяли на него всегда душевной свежестью, мирили с тем, что он в себе
самом не мог одобрить и чего не одобрил бы и Борис Петрович.
Она — жена судейского, служащего здесь больше пяти лет, да еще в
такой должности, как следователь
самого главного участка в городе.
Поклониться он не посмел, весь скованный стоял в антракте. Но, видно, она
сама заметила его рост и фигуру, узнала, вся зарделась, поклониться тоже не поклонилась, но в глазах зажглась
такая радость, что он опрометью кинулся в фойе, уверенный, что она придет туда.
Ей не по душе обман. И он не любит его, почему и не посягал на замужних женщин, даже в
таких случаях, когда все обошлось бы в наилучшем виде: с женами подчиненных или мужей, что
сами рады бы…
Таких, по нынешним временам, везде много развелось.
Одевался он долго и с тревогой, точно он идет на смотр… Все было обдумано: цвет галстука, покрой жилета, чтобы было к лицу. Он знал, что ей нравятся его низкие поярковые шляпы. Без этой заботы о своем туалете нет ведь молодой любви, и без этого страха, как бы что-нибудь не показалось ей безвкусным, крикливым, дурного тона. Она
сама одевается превосходно, с
таким вкусом, что он даже изумлялся, где и у кого она этому научилась в провинции.
Когда он произносил эти слова, за него думал еще кто-то. Ему вспомнилось, что тот делец, Усатин, к кому он ехал на низовья Волги сделать заем или найти денег через него, для покрытия двух третей платы за пароход «Батрак», быть может, и не найдет ни у себя, ни вокруг себя
такой суммы, хоть она и не Бог знает какая. — А во сколько, — спросил он Серафиму, перебивая
самого себя, — по твоим соображениям, мог он приумножить капитал Калерии?
Ему в
самом деле было приятно, что он совершенно неожиданно попал на «Бирюч». Ему казалось только странным, почему этот пароход
так поздно пришел в тот губернский город, где он сегодня чем свет сел на него.
— Вася! Я готова уехать с тобой. На том же пароходе,
так вот, как я есть… в одном платье… Но не будешь ли ты
сам упрекать меня потом за то, как я обошлась с мужем? Я ему скажу, что люблю другого и не хочу больше жить с ним. Надо его дождаться… Для тебя я это делаю…
— Ладно! Посмотрим! — сказал задорно Зверев, а
сам был рад-радешенек, что история кончилась
так, а не иначе.
Ему довольно легко удавалось проделывать разные «штуки». Он и
сам не ожидал, что окажутся в нем
такие таланты по этой части; ничего особенно скандального он не выкидывал, но целый день говорил вслух, пел или упорно молчал и смотрел в одну точку… Терентьев уже окончательно решил, что его «юный благоприятель» — совсем «швах».
Ударить его чем ни попало сзади по мозжечку
так, чтобы психиатр
сам попал в сумасшедший дом… Что ему за это будет? Он — невменяем; иначе зачем же его держать здесь? Ну, подержат в секрете, и все обойдется; просидит он лишний год, зато никто уже не будет сомневаться, здоров он или болен… Это лучше, чем подбить другого, хоть бы того же Капитона. И тому новый доктор не нравился.
Двое судей в верблюжьих кафтанах. Оба — пьянчуги, из
самых отчаянных горлопанов, на отца его науськивали мир; десятки раз дело доходило до драки; один — черный, высокий, худой; другой — с брюшком, в «гречюшнике»:
так называют по-ихнему высокую крестьянскую шляпу. Фамилии их и имена всегда ему памятны; разбуди его ночью и спроси: как звали судей, когда его привели наказывать? — он выговорит духом: Павел Рассукин и Поликарп Стежкин.
И в ту же
самую минуту Теркина схватила за сердце боязнь, как бы «аспид» не прошелся насчет этого. У него достанет злобы, да и всякий бы на его месте воспользовался
таким фактом, чтобы дать отпор и заставить прекратить приставанье, затеянное, как он мог предполагать, не кем иным, как Теркиным.
— Нет-с! — крикнул начальническим звуком Кузьмичев. — Ежели, господа, каждый пассажир будет на капитана с кулаками лезть,
так ему впору
самому высадиться.
Небольшого роста, широкая в плечах, моложавого выразительного лица, Матрена Ниловна ходила в платке, по старому обычаю. На этот раз платок был легкий крепоновый, темно-лиловый, повязанный распущенными концами вниз по плечам и заколотый аккуратно булавками у
самого подбородка. Под платком виднелась темная кацавейка, ее неизменное одеяние, и
такая же темная шерстяная юбка, короткая,
так что видны были замшевые туфли и чистые шерстяные чулки домашнего вязанья.
Серафима знала, что Матрена Ниловна в
таких же чувствах к Рудичу, как и она
сама.
Серафима все-таки опустила ресницы, хотя уже не боялась выдать себя. Разговор
сам пошел в
такую сторону, что ей нечего было направлять его.
— Коли папеньку
самого раздумье разбирает, отчего же он не распорядится? —
так же тихо, как мать, спросила она.
И с той
самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все —
таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
Зачем бежать? Почему не сказать мужу прямо: «Не хочу с тобой жить, люблю другого и ухожу к нему?»
Так будет прямее и выгоднее. Все станут на ее сторону, когда узнают, что он проиграл ее состояние. Да и не малое удовольствие — кинуть ему прямо в лицо свой приговор. «А потом довести до развода и обвенчаться с Васей… Нынче
такой исход
самое обыкновенное дело. Не Бог знает что и стоит, каких — нибудь три, много четыре тысячи!» — подумала Серафима.
Малый ему скорее нравился, но прямо ему говорить: «я, мол, заем приехал произвести», — он не считал уместным. Лучше было повести разговор
так, чтобы
сам «интеллигент» распоясался.
Что говорить, человек он «рисковый», всегда разбрасывался, новую идею выдумает и кинется вперед на всех парах, но сметки он и знаний — огромных, кредитом пользовался по всей Волге громадным;
самые прожженные кулаки верили ему на слово. «Усатин себя заложит, да отдаст в срок»:
такая прибаутка сложилась про него давным-давно.
Или общество устроить почестнее,
так, чтобы каждый пайщик пользовался доходом сообразно своей работе, как, например, в том пароходном товариществе, куда он
сам вступает…
«Нужды нет, — оправдывал себя Теркин, — если он и проводил меня, я-то
сам честно верил в него, считал себя куда рыхлее в вопросах совести, а теперь я вижу, что он на то идет, на что, быть может, я
сам не пошел бы в
таких же тисках».
Уж, конечно, на его «Батраке» ничего подобного не может случиться.
Таких «хозяек» с девицами и музыкантами он формально запретит принимать капитану и кассирам на пристанях, хотя бы на других пароходах товарищества и делалось то же
самое.
Может ли быть полное счастье, когда оно связано с утайкой и вот с
такими случайностями? Наверно, здесь, на этом
самом пароходе, если бы прислуга, матросы, эта «хозяйка» и ее кавалеры знали, что Серафима не жена его да еще убежала с ним, они бы стали называть ее одним из цинических слов, вылетевших сейчас из тонкого, слегка скошенного рта татарки.
Впрочем, — продолжала она рассуждать, ведь не дальше, как на прошлой неделе, она
сама слышала, что на ярмарке телесно наказали
такого же почетного гражданина.
Ему бы следовало сейчас же спросить: «Откуда же ты их добудешь?» — но он ушел от
такого вопроса. Отец Серафимы умер десять дней назад. Она третьего дня убежала от мужа. Про завещание отца, про наследство, про деньги Калерии он хорошо помнил разговор у памятника; она пока ничего ему еще не говорила, или, лучше, он
сам как бы умышленно не заводил о них речи.
Ему даже это как будто понравилось под конец. Натура Серафимы выяснялась перед ним: вся из порыва, когда говорила ее страсть, но в остальном скорее рассудочная, без твердых правил, без идеала. В любимой женщине он хотел бы все это развить. На какой же почве это установить? На хороших книжках? На мышлении? Он и
сам не чувствует в себе
такого грунта. Не было у него довольно досуга, чтобы путем чтения или бесед с «умственным» народом выработать себе кодекс взглядов или верований.
На паперти часовни в два ряда выстроились монахини. Богомольцы всходили на площадку и тут же клали земные поклоны. Серафима никогда еще в жизнь свою не подходила к
такому месту, известному на всю Россию. Она не любила прикладываться когда мать брала ее в единоверческую церковь, и вряд ли
сама поставила хоть одну свечу.
Как ему жаль было ружья и собаки! Они остались там, на Волге, в посаде, где у него постоянная квартира, поблизости пароходной верфи. Там же и все остальное добро. На «Сильвестре» погибла часть платья, туалетные вещи, разные бумаги. Но все-таки у него было
такое чувство, точно он начинает жить сызнова, по выходе из школы, с
самым легким багажом без кола, без двора.
— Сядь, сядь! Не бурли! Что это в
самом деле, Васенька!
Такой дивный вечер, тепло, звездочки вон загораются. На душе точно ангелы поют, а ты со своими глупостями… Зачем мне твой вексель? Рассуди ты по-купечески… А еще деловым человеком считаешь себя! Выдал ты мне документ. И прогорел. Какой же нам от этого профит будет? А?..
Еще засветло подойдет он на «Батраке» к Кладенцу… Что-то будут гуторить теперешние заправилы схода —
такие же, поди, плуты, как Малмыжский, коли увидят его, «Ваську Теркина», подкидыша, вот на этом
самом месте, перед рулевым колесом, хозяином и заправилой
такой «посудины»?
Он
сам не знал прежде, что в нем сидела
такая чисто «купецкая» способность по части сбыта товаров и создавания новых рынков.
На спиртное он был довольно крепок; коньяк все-таки делал свое… Он
сам удивлялся тому, что его не коробит. Большова выпила уже с добрый стакан. Ее порок точно туманил ему голову…
А разве в нем
такая же страсть, как в ней?.. Но больше получаса назад он целовался с хмелеющей бабенкой, которая
сама призналась, что она «пьяница». И если у них не дошло дело до конца, то не потому, чтобы ему стало вдруг противно, тошно…
В ней-то
самой нашел ли бы он отклик
такому перелому?
—
Так вы теперь в больших делах? — начал Усатин, как бы перебивая
самого себя. — И в один год. У кого же вы тогда раздобылись деньжатами, — помните, ко мне в усадьбу заезжали?
Такой оборот разговора Теркин нашел очень ловким и внутренне похвалил себя. — Пытал?.. Ха-ха!.. Я вам, Теркин, предлагал
самую простую вещь. Это делается во всех «обществах». Но
такой ригоризм в вас мне понравился. Не знаю, долго ли вы с ним продержитесь. Если да, и богатым человеком будете — исполать вам. Только навряд, коли в вас сидит человек с деловым воображением, способный увлекаться идеями.
— Сима! — сказал Теркин строго, стоя все еще у дерева. — Совести своей я тебе не продавал… Мой долг не только
самому очиститься от всякого облыжного поступка, но и тебя довести до сознания, что
так не гоже, как покойный батюшка Иван Прокофьич говорил в этаких делах.
Стычка с Серафимой — по счету первая за весь год. Это даже удивило его. Значит, он
сам сильно опошлел, и ей не в чем было уступать ему или противоречить. Не раздражение запало в нем, а тяжесть от раздумья. Он поступит
так, как сказал еще утром. Никакой стачки, никакого «воровского» поступка он не допустит. В этом ли одном дело?
Этого вопроса он не испугался. Он пошел бы на женитьбу, если б
так следовало поступить. Зачем обманывать
самого себя?.. И в брачной жизни Серафима останется
такою же. Пока страсть владеет ею — она не уйдет от него; потом — он не поручится. Даже теперь, в разгаре влечения к нему, она не постыдилась высказать свое злобное себялюбие. Предайся он ей душой и телом — у него в два-три года вместо сердца будет медный пятак, и тогда они превратятся в закоренелых сообщников по всякой житейской пошлости и грязи.