— Охота!.. Так вот, видишь, старец-то, как помирать стал, и оставил мешочек начетчику, разумеется, мужику… фамилию я забыла… И начал этот мешок с сухариками переходить из рук в руки, от одного начетчика к другому, по завещанию. Разумеется, прежние — то кусочки, от агнца-то, давно перевелись, а только крошки запекали в просвиры и резали потом на новые кусочки и сушили.
«Подлость какая! — чуть не вскричал он вслух. Ограбить девушку, оскорблять ее заочно, ни за что ни про что, ее возненавидеть, да еще полезть резать ей горло ножом сонной, у себя в доме!..»
Сентябрьская холодноватая ночь спустилась на реку, и фонари парохода яркими тонами резали темноту. На палубах, передней и задней, бродили совсем черные фигуры пассажиров. Многие кутались уже в теплые пальто и чуйки на меху — из мещан и купцов, возвращавшихся последними из Нижнего с ярмарки.
Слово «барин» резнуло Теркина. Но он не хотел называть своей фамилии, говорить, чей он был приемыш… Неопределенное чувство удерживало его, как будто боязнь услыхать что-нибудь про Ивана Прокофьича, от чего ему сделается больно.
Все эти разоблачения перенесли гостя к тому времени, когда, бывало, покойный Иван Прокофьич весь раскраснеется и с пылающими глазами то вскочит с места, то опять сядет, руками воздух режет и говорит, говорит… Конца его речам нет…
Все равно. Она резнула себя по живому мясу. Любовь ухнула. Ее место заняла беспощадная вражда к мужчине, не к тому только, кто держал ее три года на цепи, как рабыню безответной страсти, а к мужчине вообще, кто бы он ни был. Никакой жалости… Ни одному из них!.. И до тех пор пока не поблекнет ее красота — не потеряет она власти над теми, кто подвержен женской прелести, она будет пить из них душу, истощать силы, выжимать все соки и швырять их, как грязную ветошь.
Все, например, певцы иллюминаций, военных торжеств, резни и грабежа по приказу какого-нибудь честолюбца, сочинители льстивых дифирамбов, надписей и мадригалов — не могут иметь в наших глазах никакого значения, потому что они весьма далеки от естественных стремлений и потребностей народных.
Михаил Иванович вошел за толстой Марьей Ивановной в маленькую гостиную, и его, как ножом, резнул, как ему показалось, отвратительный, злой крик ребенка из соседней комнатки.
Желтый движущийся свет фонаря на миг резнул ему глаза и потух вместе с угасшим зрением. Ухо его еще уловило грубый человеческий окрик, но он уже не почувствовал, как его толкнули в бок каблуком. Потом все исчезло — навсегда.
Бригадирша. Так, слово за слово. Он же такого крутого нраву, что упаси Господи; того и смотрю, что резнет меня чем ни попало; рассуди ж, моя матушка, вить долго ль до беды: раскроит череп разом. После и спохватится, да не что сделаешь.
Приведенный в недоумение этим быстрым сокращением протяжно-сложенного слова, учитель счел это за оскорбительный фарс: он снова резнул Пизонского лозою по уху и снова еще более строгим голосом напомянул ему о соблюдении «пропорции».