Романтическая творческая тоска глубоко связана с христианским
чувством жизни, с христианской потусторонностью [Интересные мысли о романтизме и классицизме можно найти в книжке Жуссэна «Романтизм и эволюция творчества», написанной в духе философии Бергсона.
А ведь в христианстве заложено не только трудовое, основанное на потовой заслуге
чувство жизни, но и даровое, даровитое чувство жизни.
Гёте не знал еще того катастрофического
чувства жизни, которое не допускает задержки на серединных ценностях, не допускает приспособления к длительным перспективам жизнеустроения.
Как ни выродился эстетизм, породив новую пошлость и новое уродство буржуазного модернизма, он что-то коренным образом изменил в
чувстве жизни, отрезал всякий возврат к прежним приспособлениям к уродству жизни.
Неточные совпадения
Семитический ветхозаветный трансцендентизм ныне мертвит религиозную
жизнь, он выродился в полицейское мероприятие против движения в духовном опыте, он питает нетерпимость и осуждение ближнего, растит антихристианские
чувства.
Паскаль, у которого было гениальное
чувство антиномичности религиозной
жизни, понимал, что все христианство связано с этой двойственностью человеческой природы.
Но концепция Булгакова очень показательна и интересна: в ней оригинально изобличается сходство православного и марксистского
чувства мировой
жизни как тяготы и бремени и сознания всякого дела в мире как послушания.].
Христианское трансцендентное
чувство бытия так глубоко захватило природу человека, что сделало невозможным цельное и законченное исповедание имманентных идеалов
жизни.
«Существует только единственный путь достижения свободы — цели человечества, путь отрешения от этой маленькой
жизни, этого маленького мира, от этой земли, небес, тела, земных
чувств, путь отрешения от всех вещей» [См. Вивекананда.
С третьей творческой религиозной эпохой связано
чувство конца, эсхатологическая перспектива
жизни.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного
чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
Грандиозность происходящего не вмешается в непосредственное сознание участников, а катастрофическому
чувству жизни упрямо (и по-своему даже правомерно) противится обыденное, «дневное» сознание с его привязанностью к «месту» [«Любовь к месту» (amor loci) как синоним мещанства С. Н. Булгаков подробно анализирует и критикует в брошюре «Война и русское самосознание» (М., 1915).].
Чувство жизни, о котором я говорю, я определяю как чуждость мира, неприятие мировой данности, неслиянность, неукорененность в земле, как любят говорить, болезненное отвращение к обыденности.
В этом они очень отличаются не только от Достоевского, не только от Вл. Соловьева, более связанного со стихией воздуха, чем стихией земли, но даже от К. Леонтьева, уже захваченного катастрофическим
чувством жизни.
Неточные совпадения
Друзья мои, вам жаль поэта: // Во цвете радостных надежд, // Их не свершив еще для света, // Чуть из младенческих одежд, // Увял! Где жаркое волненье, // Где благородное стремленье // И
чувств и мыслей молодых, // Высоких, нежных, удалых? // Где бурные любви желанья, // И жажда знаний и труда, // И страх порока и стыда, // И вы, заветные мечтанья, // Вы, призрак
жизни неземной, // Вы, сны поэзии святой!
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и
чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину, на
жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
С каким-то неопределенным
чувством глядел он на домы, стены, забор и улицы, которые также с своей стороны, как будто подскакивая, медленно уходили назад и которые, бог знает, судила ли ему участь увидеть еще когда-либо в продолжение своей
жизни.
Одинокая
жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие
чувства, которые и без того не были в нем глубоки, мелели ежеминутно, и каждый день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной развалине.
Везде, где бы ни было в
жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем
чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю
жизнь.