Неточные совпадения
Все эти типы книг хотят с большей или меньшей правдивостью и точностью рассказать о
том,
что было, запечатлеть бывшее.
Но эгоцентризм, в котором всегда есть что-то отталкивающее, для меня искупается
тем,
что я самого себя и свою жизненную судьбу делаю предметом философского познания.
Если бы я писал дневник,
то, вероятно, постоянно записывал в него слова: «Мне было это чуждо, я ни с
чем не чувствовал слияния, опять, опять тоска по иному, по трансцендентному».
Наибольшую трудность я вижу в
том,
что возможно повторение одной и
той же
темы в разных главах.
Думая о своей жизни, я прихожу к
тому заключению,
что моя жизнь не была жизнью метафизика в обычном смысле слова.
Марсель Пруст, посвятивший все свое творчество проблеме времени, говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«Я никогда не достигал в реальности
того,
что было в глубине меня» (фр.).].
То, о
чем говорит Пруст, было опытом всей моей жизни.
То,
что носит характер воспоминаний и является биографическим материалом, написано у меня сухо и часто схематично.
И это при
том,
что мне очень свойственна человечность.
У него не было никакой склонности делать карьеру, и он даже отказался от чина, который ему полагался за
то,
что более двадцати пяти лет он был почетным мировым судьей.
Когда я, будучи марксистом, сидел в салоне Браницкой,
то не предполагал,
что из марксизма могут произойти такие плоды.
Когда я наблюдаю современное поколение молодежи, увлеченное милитаризацией и идеалом военного,
то это вызывает во мне особенное раздражение, потому
что я получил военное воспитание, испытал на себе военную дисциплину, знаю,
что такое значит принадлежать к военному коллективу.
Отчасти это объясняется
тем,
что в нашей семье болезни играли огромную роль.
Это выражалось и в
том,
что я любил устраивать свою комнату и выделять ее из всей квартиры, не выносил никаких посягательств на мои вещи.
Это связано с
тем,
что я с болезненной остротой воспринимаю дурной запах мира.
Мне еще близко
то,
что сказал о себе вообще не близкий мне Морис Баррес: «Mon évolution ne fut jamais une course vers quelque chose, mais une fuite vers ailleurs» [«Мое развитие никогда не определялось стремлением к чему-то конкретно, а всегда было направлено за его пределы, к другому» (фр.).].
Я всегда чувствовал себя далеким от
того,
что называют «жизнью».
Но половая любовь и борьба за преобладание и могущество наполняют
то,
что называют «жизнью».
Я не мог мыслить так,
что «плоть» греховна или «плоть» свята, я мог мыслить лишь о
том, есть ли «плоть» отрицание свободы и насилие или нет.
И самым большим моим грехом, вероятно, было
то,
что я не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности,
то есть «мира», и не достиг в этом мудрости.
Еще об отношении к
тому,
что называют «жизнью», и об аскезе.
Когда мне кто-нибудь говорил,
что воздержание от мясной пищи дается трудной борьбой,
то мне это было мало понятно, потому
что у меня всегда было отвращение к мясной пище, и я должен был себя пересиливать, чтобы есть мясо.
Меня часто в молодости называли Ставрогиным, и соблазн был в
том,
что это мне даже нравилось (например, «аристократ в революции обаятелен», слишком яркий цвет лица, слишком черные волосы, лицо, походящее на маску).
Если гордость была в более глубоком пласте,
чем мое внешнее отношение к людям,
то в еще большей глубине было что-то похожее на смирение, которое я совсем не склонен рассматривать как свою добродетель.
В своих писаниях я не выражаю обратного
тому,
что я на самом деле.
То,
что я мало самолюбив, я объясняю гордостью.
Я мало интересовался
тем,
что обо мне пишут, часто даже не читал статей о себе.
То,
что называют романтическим отношением к действительности, мне совершенно чуждо.
Я не мог примириться с
тем,
что это мгновение быстро сменяется другим мгновением.
Моя болезнь заключалась в
том,
что я упреждал события во времени.
Меня часто упрекали в
том,
что я не люблю достижения, реализации, не люблю успеха и победы, и называли это ложным романтизмом.
Если во мне был эгоизм,
то это был скорее эгоизм умственного творчества,
чем эгоизм наслаждений жизни, к которым я никогда не стремился.
Прежде всего, я убежден в
том,
что воображение еcть один из путей прорыва из этого мира в мир иной.
«Я никогда не достигал в реальности
того,
что было в глубине меня».
Вследствие моей скрытности и способности иметь внешний вид, не соответствующий
тому,
что было внутри меня, обо мне в большинстве случаев слагалось неверное мнение и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было неблагоприятным.
Но жизнь мира, жизнь человека в значительной своей части это обыденность,
то,
что Гейдеггер называет das Man.
То, о
чем я говорю, не легко сделать понятным.
Ведь и я сам себе бываю чуждым, постылым, haissable, но во мне самом есть
то,
что ближе мне,
чем я сам.
Я никогда не знал рефлексии о
том,
что мне в жизни избрать и каким путем идти.
Под философским призванием я понимал совсем не
то,
что я специализируюсь на какой-то дисциплине знания, напишу диссертацию, стану профессором.
Я, в сущности, всегда мог понять Канта или Гегеля, лишь раскрыв в самом себе
тот же мир мысли,
что и у Канта или Гегеля.
Для моего отношения к миру «не-я», к социальной среде, к людям, встречающимся в жизни, характерно,
что я никогда ничего не добивался в жизни, не искал успеха и процветания в каком бы
то ни было отношении.
Неверно поняли бы мою
тему одиночества, если бы сделали заключение,
что у меня не было близких людей,
что я никого не любил и никому не обязан вечной благодарностью.
Трудно было
то,
что я никогда не умел, как многие, идеализировать и поэтизировать такие состояния, как тоска, отчаяние, противоречия, сомнение, страдание.
В юности есть надежды на
то,
что жизнь будет интересной, замечательной, богатой необыкновенными встречами и событиями.
Тоска очень связана с отталкиванием от
того,
что люди называют «жизнью», не отдавая себе отчета в значении этого слова.
То,
что называют «жизнью», часто есть лишь обыденность, состоящая из забот.
Такое отношение к жизни приводило к
тому,
что я не обладал искусством жить, не умел использовать жизни.
«Несчастье человека, — говорит Карлейль в Sartor resartus [«Трудолюбивый крестьянин» (лат.).], — происходит от его величия; от
того,
что в нем есть Бесконечное, от
того,
что ему не удается окончательно похоронить себя в конечном».
Мне иногда казалось,
что жизнь была бы хороша и радостна, если бы исчезла причина
того,
что меня мучит сейчас.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! —
что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И
то сказать,
что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Мои богини!
что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё
те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал,
что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра
то же,
что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?