Неточные совпадения
Русский народ
не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был
более народом откровений и вдохновений, он
не знал меры и легко впадал в крайности.
Не так у русского народа, как менее детерминированного, как
более обращенного к бесконечности и
не желающего знать распределения по категориям.
Нил Сорский сторонник
более духовного, мистического понимания христианства, защитник свободы по понятиям того времени, он
не связывал христианство с властью, был противник преследования и истязания еретиков.
Но эта идея
не была осуществлена, на практике победил Меттерних,
более реальный политик, про которого было сказано, что он превратил союз народов в союз князей против народов.
Декабристы составляли незначительное меньшинство,
не имевшее опоры ни в
более широких кругах верхнего слоя дворянства и чиновничества, ни в широких массах, веровавших в религиозное освящение самодержавной власти царя.
Но среди декабристов
не было полного единомыслия, были разные течения,
более умеренные и
более радикальные.
Творческое претворение шеллингианства и еще
более гегелианства было
не у шеллингианцев в собственном смысле, а у славянофилов.
В этом они очень отличаются
не только от Достоевского,
не только от Вл. Соловьева,
более связанного со стихией воздуха, чем стихией земли, но даже от К. Леонтьева, уже захваченного катастрофическим чувством жизни.
Русская Церковь, со своей стороны, в настоящее время, если
не ошибаюсь, ставит перед собой подобную цель из-за происходящего на Западе возмутительного и внушающего тревогу упадка христианства; оказавшись перед лицом застоя христианства в Римской Церкви и его распада в церкви протестантской, она принимает, по моему мнению, миссию посредника — связанную
более тесно, чем это обычно считают, с миссией страны, к которой она принадлежит.
Более всего любил он
не Средние века, а Ренессанс.
Нельзя
более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда
не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусства, вся история их — мне милее, чем Россия.
Достоевский
не хочет мира без свободы,
не хочет и рая без свободы, он
более всего возражает против принудительного счастья.
В этих словах намечается уже религиозная драма, пережитая Гоголем. Лермонтов
не был ренессансным человеком, как был Пушкин и, может быть, один лишь Пушкин, да и то
не вполне. Русская литература пережила влияние романтизма, который есть явление западноевропейское. Но по-настоящему у нас
не было ни романтизма, ни классицизма. У нас происходил все
более и
более поворот к религиозному реализму.
Григория Нисского можно найти
более высокое учение о человеке, но и у него еще
не осмыслен творческий опыт человека [См. интересную книгу иезуита Ганса фон Бальтазара «Presence et pensene.
Социалисты
более всего
не хотят западного пути развития для России, хотят во что бы то ни стало избежать капиталистической стадии.
В его писаниях
не было никакой внешней привлекательности, он
не может сравниться с
более блестящим Писаревым.
Прекращается исключительное господство естественных наук, Бюхнер и Молешотт
более не интересуют.
В действительности ненавистный ему «либерально-эгалитарный прогресс»
более соответствует христианской морали, чем могущество государства, аристократия и монархия,
не останавливающиеся перед жестокостями, которые защищал К. Леонтьев.
Но прежде всего и
более всего он романтик, и он совсем
не подходил к реакционерам и консерваторам, как они выражались, в практической жизни.
И в этом виноваты
не только безбожники, но еще
более те, которые пользовались верой в Бога для низших и корыстных земных целей, для поддержания злых форм государства.
«Христианство есть
не иное что, как свобода во Христе»… «Я признаю церковь
более свободною, чем протестанты…
Это объясняется отчасти тем, что православная церковь
не имеет обязательной системы и
более решительно, чем католичество, отделяет догматы от богословия.
В
более глубоком слое,
не нашедшем себе выражения в сознании, в русском нигилизме, социализме была эсхатологическая настроенность и напряженность, была обращенность к концу.
Он окончательно разочаровывается в своей теократической утопии,
не верит
более в гуманистический прогресс,
не верит в свое основное — в богочеловечество, или, вернее, идея богочеловечества для него страшно суживается.
Я
не знаю
более характерно русского мыслителя, который должен казаться чуждым Западу.
Моя тема о творчестве, близкая ренессансной эпохе, но
не близкая большей части философов того времени,
не есть тема о творчестве культуры, о творчестве человека в «науках и искусстве», это тема
более глубокая, метафизическая, тема о продолжении человеком миротворения, об ответе человека Богу, который может обогатить самую божественную жизнь.
Враждебна христианству и всякой религии
не социальная система коммунизма, которая
более соответствует христианству, чем капитализм, а лжерелигия коммунизма, которой хотят заменить христианство.
Этого
не понимали
более умеренные направления.
Неточные совпадения
Конечно, вы
не раз видали // Уездной барышни альбом, // Что все подружки измарали // С конца, с начала и кругом. // Сюда, назло правописанью, // Стихи без меры, по преданью, // В знак дружбы верной внесены, // Уменьшены, продолжены. // На первом листике встречаешь // Qu’écrirez-vous sur ces tablettes; // И подпись: t. á. v. Annette; // А на последнем прочитаешь: // «Кто любит
более тебя, // Пусть пишет далее меня».
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида
более и
более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько раз себе глаза, желая увериться,
не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, — подумал он сам в себе, — так мешкать
более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
«Нет, этого мы приятелю и понюхать
не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак
не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить
более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже
не стоит и говорить.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием
более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего
не было.