Неточные совпадения
Когда я говорю, что первичным является бытие, то я говорю не о том бытии, которое уже рационализовано и выработано категориями разума,
как то мы видим в старой онтологии, а о первожизни, предшествующей всякой рационализации, о бытии еще темном, хотя темность
эта не означает ничего злого.
Противостоит познанию
как объект лишь то бытие, которое познанием до
этого препарировано и рационализировано.
Как же он может быть к
этому слеп и глух и утверждать автономию философского познания против того, что ему открывается?
И отличие
это в том, что философия исследует человека из человека и в человеке, исследует его
как принадлежащего к царству духа, наука же исследует человека
как принадлежащего к царству природы, т. е. вне человека,
как объект.
Мне,
как живому конкретному существу,
как человеку, поставившему себе дерзновенную задачу познавать, нисколько не легче от того, что существует трансцендентальное сознание, что в нем есть a priori, что скептицизм и релятивизм в
этой внечеловеческой сфере побеждены извечно.
Какое для меня утешение, что существует мировой или божественный разум, если совсем не выяснен вопрос о действии
этого мирового и гносеологического разума во мне, о моем человеческом разуме.
Как у Канта не выяснен
этот вопрос, так он не выяснен и у Гегеля.
Но
какая мне от
этого радость?
Естественные науки не производят такого опустошения,
какое производит историческое и психологическое исследование духа, в котором объективирование есть умерщвление реального предмета, ибо
этот реальный предмет совсем не есть объективированный предмет.
Бог,
как бытие в себе, не есть «отец», не есть «сын», в нем не происходит «рождения», но что-то выраженное в
этих символах имеет абсолютное значение.
Как сделать
это различение и оценку?
Понять
это можно лишь
как выражение человеческой греховности.
Между тем
как у Ницше
это зло остается.
Изгнание из рая вызывает страх, и
этот страх может даже возрастать по мере того,
как человек возрастает.
В грехопадении человек теряет именно
эти сверхъестественные дары, но,
как существо естественное, он остается сравнительно мало поврежденным.
Эта антропология унижает человека
как тварь, и идея греха подавляет в ней идею образа-подобия Божьего в человеке.
И трагизм
этот,
как мы уже видели, есть не только противоборство добра и зла, но и более глубокое противоборство ценностей, которые одинаково есть добро и благо.
Мы увидим,
как велико
это раздвоение в конфликте сознания и бессознательного, в столкновении цивилизации и инстинкта.
Антропология неизбежно ставит человека между Богом и природой или между культурой и природой, и в зависимости от того,
как она определяет
эти соотношения, слагаются ее типы.
Это означает раскрытие учения о человеке
как о существе духовном и свободном, способном возвышаться над природой и подчинять ее себе.
Это в нераскрытом и одностороннем виде заключено в понимании человека
как существа, изготовляющего орудия.
Он хочет защитить
этим веру в Бога
как личность.
Но
как ни преувеличивает он значение Эдипова комплекса, он все же прикасается в
этой точке к какой-то древней истине.
Между тем
как большая часть этик
этим совершенно не интересуется.
Когда любящий стремится к соединению с любимой женщиной, то он стремится совсем не к наслаждению и счастью, а к обладанию
этой женщиной, которое представляется ему ценностью и благом, счастье же и наслаждение могут быть лишь последствием
этого обладания,
как, впрочем, может быть и страдание, и мучение, и даже в большинстве случаев так бывает.
В
этом зло психоанализа
как практики.
В
этом заключается основной парадокс этики: нравственное добро имеет дурное происхождение, и
это дурное происхождение преследует его
как проклятие.
Эта идеализация и сублимация мести
как религиозного и нравственного долга находит свое метафизическое завершение и увенчание в идее ада.
Власть в мире народилась прежде всего
как власть магическая, [На
этом очень настаивает Фрэзер, который написал книгу о магическом происхождении царской власти.] и отношения властвования — магические отношения.
Обыкновенно объясняют
это так, что грешник смиренен, фарисей же горд,
как горд стоик.
Фарисейство думает, что искупление — в исполнении закона добра, в то время
как спасение в том, чтобы преодолеть то различение между добром и злом, которое явилось результатом грехопадения, т. е. преодолеть закон, порожденный
этим различием, войти в Царство Божье, которое совсем не есть царство закона посюстороннего добра.
Конфликт закона и благодати, этики закона и этики искупления проходит через все конкретные этические вопросы,
как мы
это увидим.
Так
как в основании
этой своеобразной морали лежит отношение к человеку, к живому существу, к личности, а не к отвлеченному добру, то она носит в высокой степени динамический характер.
Если понять
это как закон, то
этот евангельский призыв невыполним, он безумен для этики закона, он предполагает иной, благодатный порядок бытия.
И бросающий в грешницу камень, осуждающий ближнего
как злого, почитает себя в
этот момент праведным и действует по нравственному закону.
Иногда
это выражается так,
как выразил св.
И в результате
этого парадокса, который,
как всегда и во всем, люди склонны разрешать в сторону законническую, христиане оказываются сплошь и рядом наименее сострадательными, наименее жалостливыми людьми, вечно осуждающими ближнего, обличающими грех, за который страдания посланы, уподобляющимися утешителям Иова.
Но значит ли
это, что я желаю ему увеличения страданий, желаю, чтобы он страдал
как можно больше, и готов способствовать увеличению его страданий?
Но
этой жизни в себе,
этой первожизни нет в значительной части нашей законнической нравственной жизни,
как ее нет в физиологических процессах, в политике, в цивилизации.
Подобно тому
как в атоме скована огромная и страшная энергия и она может быть обнаружена лишь через разложение атома (возможность
этого разложения еще не найдена), так и в человеческой монаде скована огромная и страшная энергия, и она может быть обнаружена через расплавление сознания и снятие его границ.
Должно наступить время в жизни человека, когда он возьмет на себя
эту тяготу, трудность, страдание, так
как вступит в возраст духовного совершеннолетия.
Мы не можем прорваться по ту сторону добра и зла,
как того хотел Ницше, ибо нас подстерегает посюстороннее зло, и не можем остаться целиком по сю сторону добра, ибо само
это добро легко превращается во зло.
Человек стремится к свободе
как к цели и настолько поглощен насилием
как средством для
этого дела, что забывает о свободе.
Человек стремится к любви и братству
как к цели и настолько поглощен ненавистью и раздорами
как средством для
этой цели, что о любви и братстве забывает.
Но ведь сам
этот небесный утилитаризм был не чем иным,
как в бесконечность продолженным земным утилитаризмом.
Но одинаково и фанатическое преследование целей
какими угодно средствами, и оппортунистическая подмена целей средствами создает ложь и превращает
эту ложь в добро, придает ей нормативный характер.
Когда в самом грешном и преступном человеке пробуждается совесть,
это значит, что он вспоминает о Боге и о том,
как жить по-Божески, хотя бы он и не выражал
это такими словами.
И
это, быть может, самый трудный этический вопрос:
как бороться за чистоту и свободу своей совести, свободное стояние перед Богом в своих восприятиях и суждениях, в оценках и действиях с давящим общественным мнением установленных группировок, к которым человек принадлежит?
Киркегардт
это понимал, но вносит в тоску и мистический ужас,
как высшее ее выражение, элемент страха.
Тоска и ужас свидетельствуют не только о том, что человек есть падшее и низменное существо,
как свидетельствует об
этом страх, но есть также обличение высшей, горней, богоподобной природы человека, обличение его призвания к высшей жизни.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И
этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело?
какая малость! //
Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый
этот генерал?»
«
Какой странный человек
этот Чичиков!» — подумал Тентетников.
Ни в
каком случае нельзя было сказать: «
этот стакан или
эта тарелка воняет».
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно,
как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что
это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.