Неточные совпадения
Познание не может
из себя,
из понятия создать бытие,
как того хотел Гегель.
Главный признак, отличающий философское познание от научного, нужно видеть в том, что философия познает бытие
из человека и через человека, в человеке видит разгадку смысла, наука же познает бытие
как бы вне человека, отрешенно от человека.
И отличие это в том, что философия исследует человека
из человека и в человеке, исследует его
как принадлежащего к царству духа, наука же исследует человека
как принадлежащего к царству природы, т. е. вне человека,
как объект.
Не может быть философии о чужих идеях, о мире идей,
как предмете,
как объекте, философия может быть лишь о своих идеях, о духе, о человеке в себе и
из себя, т. е. интеллектуальным выражением судьбы философа.
Познающий субъект, которому противостоит бытие,
как объект, не может быть «чем-то», он всегда «о чем-то», он изъят
из бытия.
Но ведь свобода человека может быть понята не только
как оправдание человека добродетелями, вытекающими
из его свободной воли, т. е.
как возможность осуществить норму, свобода может быть понята и
как творческая сила человека,
как создание ценностей.
В сознании в себе первородного греха нет ничего унизительного для человека,
как оно есть в сознании своего изначального ничтожества, своего происхождения
из грязи.
Изгнание
из рая вызывает страх, и этот страх может даже возрастать по мере того,
как человек возрастает.
Вечным и непревзойдённым является лишь иудео-христианское учение о человеке
как о существе, сотворенном Богом и носящем образ и подобие Творца, но и оно не раскрыло полностью и до конца учение о человеке и не сделало всех выводов
из учения христологического, осталось более ветхозаветным, чем новозаветным.
Если человек есть продукт космической эволюции, то человека,
как существа отличного, ни
из чего нечеловеческого не выводимого и ни на что нечеловеческое не сводимого, не существует.
Пробуждение личной нравственной ответственности есть основной нравственный процесс в человечестве, который
как раз изымает нравственный феномен
из власти общества и
из компетенции социологии.
Воображение не есть только подражание предвечно сущим прообразам,
как истолковывает его всякий платонизм, воображение есть создание образа небывшего
из недр небытия,
из темной потенции.
Сверхсознательное духовное начало выделяет человека
из природы и
как бы обездушивает природу, лишает ее демонической силы.
Неверно старое понимание воли
как одного
из элементов душевной жизни, через который человек совершает выбор между добром и злом и делается ответственным за зло.
Древнее насилие клана и рода над человеком, установившее неисчислимое количество табу, запретов и вызывающее страхи и ужасы,
из нравственного закона,
каким оно было в древние времена, переходит в атавистические инстинкты, с которыми должно бороться более высокое нравственное сознание.
Между тем
как этика преимущественно понималась
как учение о том, что не следует красть платков
из карманов.
Закон явился в результате греха, но он бессилен вывести человека
из того мира, в который он попал после того,
как он сорвал с древа познания добра и зла, он бессилен преодолеть грех даже при совершенном его исполнении, не может спасти.
Но жалость одно
из самых высоких человеческих состояний, настоящее чудо в нравственной жизни человека,
как справедливо говорит Шопенгауэр, хотя он и неверно его объясняет.
Из христианства выводили величайшие осуждения,
какие только были в истории.
Из христианства сумели вывести самую отвратительную мораль,
какую только знает моральная история мира, — мораль трансцендентного, небесного эгоизма.
Каждый индивидуальный человек должен нравственно поступать,
как он сам, а не
как другой человек, его нравственный акт должен вытекать
из глубины его нравственной совести.
И парадокс в том, что закон сковывает энергию добра, он не хочет, чтобы добро было понятно
как энергия, ибо тогда мир уходит из-под его власти.
Вот
как можно формулировать принцип творческой этики о соотношении свободной совести и социальности: совесть твоя никогда не должна определяться социальностью, социальными группировками, мнением общества, она должна определяться
из глубины духа, т. е. быть свободной, быть стоянием перед Богом, но ты должен быть социальным существом, т. е.
из духовной свободы определить свое отношение к обществу и к вопросам социальным.
Между тем
как выражение глаз страдающих и беспомощных животных дает нам нравственный и метафизический опыт необычайной глубины, опыт о падении мира и богооставленности твари, участь которой каждый
из нас разделяет.
Этика принуждена дать двойной ответ на вопрошание о войне: должно стремиться всеми силами к предупреждению войны, к укреплению нравственного сознания, неблагоприятного для войн и осуждающего их, к созданию социальных условий, не вызывающих необходимости войн, но, когда война началась и ее уже нельзя остановить, личность не может сбрасывать с себя ее бремя, выйти
из общей ответственности,
из круговой поруки, она должна принять на себя вину войны во имя высших целей, но изживать ее трагически,
как ужас и рок.
Дуэль не есть убийство, так
как в серьезной дуэли каждая
из сторон идет на смерть.
Революция,
как и все большое и значительное в судьбах человечества, происходит со мной, с каждым
из нас.
Труд есть не только проклятие человека, но и благословение, труд,
как и хлеб, священ и связан с глубочайшими основами жизни, он есть самая несомненная
из реальностей.
Машина разрушает старую цельность и сращенность человеческой жизни,
как бы вырывает человеческий дух
из органической плоти и механизирует материальную жизнь человека.
В царстве цивилизованной социальной обыденности моногамический брак находит свой коррелят и корректив в таком страшном явлении,
как проституция в широком смысле слова, в одном
из самых позорных явлений человеческой жизни, узаконенных социальной обыденностью.
И этика должна бороться за идеальный образ человека, за личность
как существо свободное и оригинальное, т. е. связанное с первичным, против всякого определения этого образа
из социальной обыденности.
Учение о Воскресении исходит
из трагического факта смерти и означает победу над ним, чего нет ни в
каких учениях о бессмертии, ни в орфизме, ни у Платона, ни в теософии.
Невозможно примириться с тем, что Бог мог сотворить мир и человека, предвидя ад, что он мог предопределить ад
из идеи справедливости, что он потерпит ад
как особый круг дьявольского бытия наряду с Царством Божьим.
Оправдание ада
как воздаяния злым, утешающее добрых, есть сказка для детей, в нем нет ничего онтологического, это взято
из социальной обыденности с ее наградами и наказаниями.
Идея вечного ада
как справедливого воздаяния за ложные догматические мнения и ереси есть одно
из самых жалких и безобразных порождений торжествующей социальной обыденности.
И нравственное возмущение человека начинается лишь тогда, когда ад объективируется и утверждается
из Бога и
как бы в Боге, а не
из человека и
как бы в человеке.
Опыт,
из которого почерпнута идея вечного ада, дан в переживании человеком в субъективной сфере мучения
как не имеющего конца во времени.
Вечная мука
как результат совершенного в краткий промежуток времени есть один
из самых безобразных человеческих кошмаров.
В жизни нашего мира возможны мгновения радости и даже блаженства
как выход
из этого мира и приобщение к другому миру, миру свободы, не знающему тяжести и заботы.
Мы ищем вечного настоящего
как победы над смертоносным потоком времени, и для этого мы постоянно выходим
из настоящего в прошлое и будущее, точно в прошлом и будущем можно уловить вечное настоящее.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз
из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно
из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. //
Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил
из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви,
как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый
из оков // Всечасно вырваться готов.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — // «Кто б мог подумать?
Как давно! // Надолго ль? Милая! Кузина! // Садись —
как это мудрено! // Ей-богу, сцена
из романа…» — // «А это дочь моя, Татьяна». — // «Ах, Таня! подойди ко мне — //
Как будто брежу я во сне… // Кузина, помнишь Грандисона?» // «
Как, Грандисон?.. а, Грандисон! // Да, помню, помню. Где же он?» — // «В Москве, живет у Симеона; // Меня в сочельник навестил; // Недавно сына он женил.
— Вот
какая просьба: у тебя есть, чай, много умерших крестьян, которые еще не вычеркнуты
из ревизии?