Неточные совпадения
Все идеи Достоевского связаны с судьбой
человека, с судьбой мира, с судьбой
Бога.
Толстой всю жизнь искал
Бога, как ищет его язычник, природный
человек, от
Бога в естестве своем далекий.
Достоевского мучит не столько тема о
Боге, сколько тема о
человеке и его судьбе, его мучит загадка человеческого духа.
Он не как язычник, не как природный
человек решает тему о
Боге, а как христианин, как духовный
человек решает тему о
человеке.
Вопрос же о
человеке — божественный вопрос, и, быть может, тайна Божья лучше раскрывается через тайну человеческую, чем через природное обращение к
Богу вне
человека.
Бог раскрывается ему в судьбе
человека.
Реально отношение
человека и
Бога,
человека и дьявола, реальны у него идеи, которыми живет
человек.
Человек возрождается, когда верит в
Бога.
В
человеке и через
человека постигается
Бог.
Он принимал
Бога,
человека и мир через все муки раздвоения и тьму.
Решить вопрос о
человеке — значит решить вопрос и о
Боге.
Бог и дьявол — реальности миропорядка, данного
человеку извне.
Бог и дьявол, небо и ад раскрываются не в глубинах человеческого духа, не в бездонности духовного опыта, а даны
человеку, обладают реальностью, подобной реальностям предметного материального мира.
Бездна разверзлась в глубине самого
человека, и там снова открылся
Бог и дьявол, небо и ад.
Там вновь откроются
человеку и
Бог и небо, а не только дьявол и ад, но не как объективный порядок, данный
человеку извне, а как встреча с последней глубиной человеческого духа, как изнутри открывающиеся реальности.
Человек только и есть, если он образ и подобие Божие, если есть
Бог.
Если нет
Бога, если он сам
бог, то нет и
человека, то погибает и его образ.
Тут дьявол с
Богом борется, и поле битвы — сердце
людей».
Человек не стал лучше, не стал ближе к
Богу, но бесконечно усложнилась его душа и обострилось его сознание.
Бытие
человека предполагает бытие
Бога.
Убийство
Бога есть убийство
человека.
На могиле двух великих идей —
Бога и
человека (христианство — религия Богочеловека и Богочеловечества), восстает образ чудовища, убивающего
Бога и
человека, образ грядущего человекобога, сверхчеловека, антихриста.
У Ницше нет ни
Бога, ни
человека, а лишь неведомый сверхчеловек.
У Достоевского есть и
Бог, и
человек.
Бог у него никогда не поглощает
человека,
человек не исчезает в
Боге,
человек остается до конца и навеки веков.
Свобода для него есть и антроподицея и теодицея в ней нужно искать и оправдания
человека и оправдания
Бога.
Но медлит
человек в этом движении ответной любви к
Богу.
Благодать, посылаемая
Богом человеку в пути, не есть насилующая благодать, она есть лишь помогающая и облегчающая благодать.
Если так свободен
человек, то не все ли дозволено, не разрешено ли какое угодно преступление во имя высших целей, вплоть до отцеубийства, не равноценен ли идеал Мадонский и идеал содомский, не должен ли
человек стремиться к тому, чтобы самому стать
богом?
Но и самый чистый
человек, отвергший
Бога и возжелавший самому стать
богом, обречен на гибель.
Тут с необычайной гениальностью обнаруживается, что свобода как своеволие и человеческое самоутверждение должна прийти к отрицанию не только
Бога, не только мира и
человека, но также и самой свободы.
Одержимость идеей всеобщего счастья, всеобщего соединения
людей без
Бога заключает в себе страшную опасность гибели
человека, истребления свободы его духа.
Свобода есть трагическая судьба
человека и мира, судьба самого
Бога, и она лежит в самом центре бытия, как первоначальная его тайна.
Если
человек есть лишь пассивный рефлекс внешней социальной среды, если он не ответственное существо, то нет
человека и нет
Бога, нет свободы, нет зла и нет добра.
Но идея
Бога есть единственная сверхчеловеческая идея, которая не истребляет
человека, не превращает
человека в простое средство и орудие.
Сын же Его — совершенный
Бог и совершенный
человек, Бого-Человек, в котором в совершенстве соединено божеское и человеческое.
Не
Богу принадлежит человеческая жизнь, и не
Богу принадлежит последний суд над
людьми.
Он сам, по своеволию и произволу своему, решает вопрос, можно ли убить хотя бы последнего из
людей во имя своей «идеи», Но решение этого вопроса принадлежит не
человеку, а
Богу.
Ему дано было познать каторгу, жить среди каторжников, и он всю жизнь свою предстательствовал за
человека перед
Богом.
В гениальной по силе прозрения утопии грядущего, рассказанной Версиловым,
люди прилепляются друг к другу и любят друг друга, потому что исчезла великая идея
Бога и бессмертия.
Есть любовь к
человеку в
Боге.
Но есть любовь к
человеку вне
Бога; она не знает вечного лика
человека, ибо он лишь в
Боге существует.
Это — безличная, коммунистическая любовь, в которой
люди прилепляются друг к другу, чтобы не так страшно было жить потерявшим веру в
Бога и в бессмертие, т. е. в Смысл жизни.
Человек прежде всего должен любить
Бога.
Любить
человека только потому и возможно, что есть
Бог, единый Отец.
Любить
человека, если нет
Бога, — значит
человека почитать за
Бога.
Так невозможной оказывается любовь к
человеку, если нет любви к
Богу.
Достоевский много раз подходил к этой теме — отрицанию
Бога во имя социального эвдемонизма, во имя человеколюбия, во имя счастья
людей в этой краткой земной жизни.
Она означает катастрофические изменения в самом первоначальном отношении
человека к
Богу, к миру и
людям.
Те, которые в своем человеческом своеволии и человеческом самоутверждении претендовали жалеть и любить
человека более, чем его жалеет и любит
Бог, которые отвергли Божий мир, возвратили билет свой
Богу и хотели сами создать лучший мир, без страданий и зла, с роковой неизбежностью приходят к царству шигалевщины.
Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные
люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай
Бог им долги дни!
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы
людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил
Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким
человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в
люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава
богу, народ живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», —
Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной
человек в то время, когда барин ему дает наставление.
Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те,
бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо
человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием.