Неточные совпадения
Перестал
быть страшным и Саша: в своей мирной гимназической одежде, без этих ужасных погон, он
стал самым обыкновенным мальчуганом; и от души
было приятно смотреть на его большой пузатый ранец и длинное до пяток ватное пальто.
И вторично
стала женою его Елена Петровна, и родила ему Сашу, а через полтора года и Линочку; и даже не знали дети, что отец их
пил когда-нибудь. Твердо держал свою клятву генерал, но уже незадолго до смерти, после одного из страшных своих сердечных припадков, вдруг прохрипел жене...
Но тут поняла и она, что нет и у нее прощения и не
будет никогда — и сама смерть не покроет оскорбления, нанесенного ее чистому, материнскому лону. И только Саша, мальчик ее, в одну эту минуту жестокого сознания возрос до степени высочайшей,
стал сокровищем воистину неоцененным и в мире единственным. «В нем прощу я отца», — подумала она, но мужу ничего не сказала.
Было спокойно, и вдруг
стало беспокойно; и кто из живущих мог бы назвать тот день, тот час, ту минуту, когда кончилось одно и наступило другое?
Саша неприятно улыбнулся и, ничего не ответив, заложил руки в карманы и
стал ходить по комнате, то пропадая в тени, то весь выходя на свет; и серая куртка
была у него наверху расстегнута, открывая кусочек белой рубашки — вольность, которой раньше он не позволял себе даже один. Елена Петровна и сама понимала, что говорит глупости, но уж очень ей обидно
было за второй самовар; подобралась и, проведя рукой по гладким волосам, спокойно села на Сашин стул.
Но в эту минуту в прихожей раздался звонок, и уже пожилой, плешивый, наполовину седой адвокат вздрогнул так сильно, что Саше
стало жалко его и неловко. И хотя
был приемный час и по голосу прислуги слышно
было, что это пришел клиент, Ш. на цыпочках подкрался к двери и долго прислушивался; потом, неискусно притворяясь, что ему понадобилась книга, постоял у книжного богатого шкапа и медленно вернулся на свое место. И пальцы у него дрожали сильнее.
Первое время Елена Петровна
была очень довольна, но уже скоро
стала задумываться и тревожиться; и тревожило ее все то же ненасытимое любопытство, с каким Колесников продолжал присматриваться к вещам и людям.
Потрясение
было так сильно, что на несколько дней Саша захворал, а поднявшись, решил во что бы то ни
стало добыть аттестат: казалось, что все запутанные узлы, противоречия и неясности должен разрешить университет.
Словно именно в эти дни безумия и почти сна, странно спокойные, бодрые, полные живой энергии, он и
был тем, каким рожден
быть; а теперь, с этой лампой и книгой,
стал чужим, ненужным, как-то печально-неинтересным: бесталанным Сашей…
В характере его
было не отказываться от раз принятого решения, пока не
станет невозможно; и он упорно работал, но все безрадостнее и фальшивее
становился бесцельный, ненужный труд.
И
стало так: по утрам, проснувшись, Саша радостно думал об университете; ночью, засыпая — уже всем сердцем не верил в него и стыдился утрешней радости и мучительно доискивался разгадки: что такое его отец-генерал? Что такое он сам, чувствующий в себе отца то как злейшего врага, то любимого, как только может
быть любим отец, источник жизни и сердечного познания? Что такое Россия?
Однажды в такую ночь Саша бесшумно спустился с кровати,
стал на колени и долго молился, обратив лицо свое в темноте к изголовью постели, где привешен
был матерью маленький образок Божьей Матери Утоли Моя Печали.
— Да как же не стоит? Вы же и
есть самое главное. Дело — вздор. Вы же, того-этого, и
есть дело. Ведь если из бельэтажа посмотреть, то что я вам предлагаю? Идти в лес,
стать, того-этого, разбойником, убивать, жечь, грабить, — от такой, избави Бог, программы за версту сумасшедшим домом несет, ежели не хуже. А разве я сумасшедший или подлец?
— Саша! Завтра идти. Саша, знай одно: грудью перед тобою
стану. Ладно, точка, молчи, тебе говорю! Айда к нашим — сейчас плясать
будем! Ходу!
На что широк
был лес, а и он
стал тесен после тех далей, что открылись взору душевному; взыгрались невыплаканные слезы, и сладкою отравою, как вино, потекла по жилам крепкая печаль, тревожа тело.
Дернуло спину, потом вдавило живот — и ровно застучали колеса по белому камню: въехали на шоссе. Лошадь пошла шагом, и сразу
стало тихо, светло и просторно. В лесу, когда мчались, все казалось, что
есть ветер, а теперь удивляла тишина, теплое безветрие, и дышалось свободно. Совсем незнакомое
было шоссе, и лес по обеим сторонам чернел незнакомо и глубоко. Еремей молчал и думал и, отвечая Колесникову, сказал...
В десятке саженей от
стана, над глубоким лесным обрывом, торчал из земли, на самом крутогоре, старый, позеленевший пень: тут и находил Саша свое одиночество; и еще долго спустя это место
было известно ближайшим деревням под именем Сашкиного крутогора.
Но не понял их значения Саша и, легши на подоконник руками и грудью, прикрыл веками глаза и капля за каплей
стал пить пьяный и свежий воздух.
Из сада смотрели, как занимался дом. Еще темнота
была, и широкий двор смутно двигался, гудел ровно и сильно — еще понаехали с телегами деревни; засветлело, но не в доме, куда смотрели, а со стороны служб: там для света подожгли сарайчик, и слышно
было, как мечутся разбуженные куры и
поет сбившийся с часов петух. Но не яснее
стали тени во дворе, и только прибавилось шуму: ломали для проезда ограду.
Жарко
стало у костра, и Саша полулег в сторонке. Опять затренькала балалайка, и поплыл тихий говор и смех. Дали
поесть Фоме: с трудом сходясь и подчиняясь надобности, мяли и крошили хлеб в воду узловатые пальцы, и ложка ходила неровно, но лицо
стало как у всех —
ест себе человек и слушает разговор. Кто поближе, загляделись на босые и огромные, изрубцованные ступни, и Фома Неверный сказал...
— Да пойду на то место, ну, на наше, — он понизил голос, покосившись на игроков. — Землянку копать
будем. Тревожно что-то
становится…
Ушли, и
стало еще тише. Еремей еще не приходил, Жучок подсел к играющим, и Саша попробовал заснуть. И сразу уснул, едва коснулся подстилки, но уже через полчаса явилось во сне какое-то беспокойство, а за ним и пробуждение, — так и все время
было: засыпал сразу как убитый, но ненадолго. И, проснувшись теперь и не меняя той позы, в которой спал, Жегулев начал думать о своей жизни.
— Ты барин, генеральский сын, а и то у тебя совести нет, а откуда ж у меня? Мне совесть-то, может, дороже, чем попу, а где ее взять, какая она из себя? Бывало, подумаю: «Эх, Васька, ну и бессовестный же ты человек!» А потом погляжу на людей, и даже смешно
станет, рот кривит. Все сволочь, Сашка, и ты, и я. За что вчера ты Поликарпа убил? Бабьей… пожалел, а человека не пожалел? Эх, Сашенька, генеральский ты сынок,
был ты белоручкой, а
стал ты резником, мясник как
есть. А все хитришь… сволочь!
Просто: на миг что-то упало и потемнело в глазах, а потом
стало совершенно так же, как всегда, и
была только тихая радость, что Сашенька жив.
— Да
стану я ее тревожить? — кричал он презрительно про свою полосу. — Да нехай она как стояла, так и стоит до самого Господнего суда. Колоса тронуть не позволю, нет моей воли, пусть сам посмотрит, на чем Еремей сидит! Нет моего родительского благословения, три дня
пил и еще три дня
пить буду! — если деньжонок дадите, Александр Иваныч.
Вначале даже радостно
было: зашумел в становище народ, явилось дело и забота, время побежало бездумно и быстро, но уже вскоре закружилась по-пьяному голова,
стало дико, почти безумно. Жгли, убивали — кого, за что? Опять кого-то жгли и убивали: и уже отказывалась память принимать новые образы убитых, насытилась, жила старыми.
Разбивали винные лавки, и мужики опивались до смерти; и все
пили, и появилась в
стану водка, и всегда кто-нибудь валялся пьяный и безобразный; только характером да отвращением к памяти пьяного отца удержался Саша от соблазнительного хмеля, порою более необходимого, чем дыхание.
И
был уверен, что они смеются, а они не поняли: от усталости сознавали чуть ли не меньше, чем он сам. У Андрея Иваныча к тому же разболелась гниющая ранка на ноге, про которую сперва и позабыл, — невыносимо
становилось, лучше лечь и умереть. И не поверили даже, когда чуть не лбом стукнулись в сарайчик — каким-то чудом миновали дорогу и сзади, через отросток оврага, подошли к сторожке.
Жегулев и матрос переглянулись: «Выдаст!» — но как-то все равно
стало, пусть уходит. Может
быть, и не выдаст.
Но когда остались вдвоем и попробовали заснуть — Саша на лавке, матрос на полу, —
стало совсем плохо: шумел в дожде лес и в жуткой жизни своей казался подстерегающим, полным подкрадывающихся людей; похрипывал горлом на лавке Колесников, может
быть, умирал уже — и совсем близко вспомнились выстрелы из темноты, с яркостью галлюцинации прозвучали в ушах.
К утру Колесникову
стало лучше. Он пришел в себя и даже попросил
было есть, но не мог; все-таки
выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные глаза его блестели, и лицо, покраснев, потеряло страшные землистые тени.
Но подхватили сани и понесли по скользкому льду, и
стало больно и нехорошо, раскатывает на поворотах, прыгает по ухабам — больно! — больно! — заблудились совсем и три дня не могут найти дороги; ложатся на живот лошади, карабкаясь на крутую и скользкую гору, сползают назад и опять карабкаются, трудно дышать, останавливается дыхание от натуги. Это и
есть спор, нелепые возражения, от которых смешно и досадно. Прислонился спиной к горячей печке и говорит убедительно, тихо и красиво поводя легкою рукою...
— Распори, матрос, распори! Я тебе подмогу, за ноги держать
буду! — иронически поддакивает Еремей: он еще держится в шайке, но порою невыносим
становится своей злобной ко всему иронией и грубыми плевками. Плюет направо и налево.
Очень возможно, что в тот вечер
будет у них в гостях и Женя Эгмонт… но здесь думать
становилось страшно.
И странно
было, что Саша также ничего не мог придумать: точно совсем не знал человека и того, на что он способен — одно только ясно: к Соловью уйти не мог. Выждали до полудня, а потом, томясь бездеятельностью, отправились на поиски, бестолково бродили вокруг
стана и выкрикали...
И все горше
становится сознанию: оказывается, он даже фамилии его не знает, никогда ни о чем не расспрашивал —
был твердо убежден, что знает все!
И все острее
становилась тревога; и пяти минут невозможно
было просидеть на месте, только и отдыхала немного мысль, как двигались ноги хотя бы в сторону противоположную.
И непременно наступит после этого пятиминутное молчание: словно испугалась мышь громкого голоса и притаилась… И снова вздохи и шепот. Но самое страшное
было то, когда мать белым призраком вставала с постели и,
став на колени, начинала молиться и говорила громко, точно теперь никто уже не может ее слышать: тут казалось, что Линочка сейчас потеряет рассудок или уже потеряла его.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком
стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче
стала бестолкова. // Кругом соседей много
есть; // Куда мне их и перечесть». —
Траги-нервических явлений, // Девичьих обмороков, слез // Давно терпеть не мог Евгений: // Довольно их он перенес. // Чудак, попав на пир огромный, // Уж
был сердит. Но, девы томной // Заметя трепетный порыв, // С досады взоры опустив, // Надулся он и, негодуя, // Поклялся Ленского взбесить // И уж порядком отомстить. // Теперь, заране торжествуя, // Он
стал чертить в душе своей // Карикатуры всех гостей.
П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает
быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может
быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме,
становится слишком неожиданным и необъясненным.
Но Ленский, не имев, конечно, // Охоты узы брака несть, // С Онегиным желал сердечно // Знакомство покороче свесть. // Они сошлись. Волна и камень, // Стихи и проза, лед и пламень // Не столь различны меж собой. // Сперва взаимной разнотой // Они друг другу
были скучны; // Потом понравились; потом // Съезжались каждый день верхом // И скоро
стали неразлучны. // Так люди (первый каюсь я) // От делать нечего друзья.