Неточные совпадения
Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии,
то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьезное покушение.
Не
то удивляясь, не
то одобряя действия полиции, которая устроила все
так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми темными губами; и с
тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.
Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех
тех, кто охраняет его жизнь и
так своевременно,
так ловко предупредили убийство.
Только очень тонкая, нежная шея да
такие же тонкие девичьи руки говорили о ее возрасте, да еще
то неуловимое, что есть сама молодость и что звучало
так ясно в ее голосе, чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание.
Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский халат казался нелепым шутовством,
то на нем его не было видно совсем, —
так чуждо было платье человеку.
По-русски он говорил очень плохо, а
так как хозяин его был русский, по фамилии Лазарев, и эстонцев поблизости не было,
то почти все два года Янсон молчал.
За
то, что Янсон бьет лошадь, хозяин бил его самого, но исправить не мог, и
так и бросил.
И на ихней ферме жили тревожно: не только ночью, но и днем спускали собак, и хозяин ночью клал возле себя ружье.
Такое же ружье, но только одноствольное и старое, он хотел дать Янсону, но
тот повертел ружье в руках, покачал головою и почему-то отказался. Хозяин не понял причины отказа и обругал Янсона, а причина была в
том, что Янсон больше верил в силу своего финского ножа, чем этой старой ржавой штуке.
Но
так как нож при этом он упустил,
то хозяйка оказалась сильнее и не только не дала себя изнасиловать, а чуть не удушила его.
— Ну, это, брат, придется тебе погодить. Пока партию не собьют. А
то для одного, да еще для
такого, и стараться не стоит. Тут нужен подъем.
День опять успокоил его, и ночь опять напугала, и
так было до
той ночи, когда он и сознал и почувствовал, что смерть неизбежна и наступит через три дня, на рассвете, когда будет вставать солнце.
Он никогда не думал о
том, что
такое смерть, и образа для него смерть не имела, — но теперь он почувствовал ясно, увидел, ощутил, что она вошла в камеру и ищет его, шаря руками. И, спасаясь, он начал бегать по камере.
Его слабая мысль не могла связать этих двух представлений,
так чудовищно противоречащих одно другому: обычно светлого дня, запаха и вкуса капусты — и
того, что через два дня, через день он должен умереть.
И когда он стал
таким, и надзиратели и солдат, наблюдавший за ним в окошечко, перестали обращать на него внимание. Это было обычное для осужденных состояние, сходное, по мнению надзирателя, никогда его не испытавшего, с
тем, какое бывает у убиваемой скотины, когда ее оглушат ударом обуха по лбу.
— Мы все, орловские, проломленные головы, — говорил он степенно и рассудительно. — Орел да Кромы — первые воры. Карачев да Ливны — всем ворам дивны. А Елец —
так тот всем ворам отец. Что ж тут толковать!
Солнце освещает головы, весело поблескивает на топорике, и
так все весело и богато, что даже
тот, кому сейчас рубить голову, тоже улыбается.
— У, такие-сякие, туда-та-та-та! — орал он, выворачивая налившиеся кровью глаза. — Вешать
так вешать, а не
то… У, такие-сякие…
И оправдывалась она в
том, что ее, молоденькую, незначительную, сделавшую
так мало и совсем не героиню, подвергнут
той самой почетной и прекрасной смерти, какою умирали до нее настоящие герои и мученики.
И теперь она хотела только одного: объяснить людям и доказать им точно, что она не героиня, что умирать вовсе не страшно и чтобы о ней не жалели и не заботились. Объяснить им, что она вовсе не виновата в
том, что ее, молоденькую, незначительную, подвергают
такой смерти и поднимают из-за нее столько шуму.
Но если это
так, если человек ценен не только по
тому, что он сделал, а и по
тому, что он хотел сделать, — тогда… тогда она достойна мученического венца.
«Неужели? — думает Муся стыдливо. — Неужели я достойна? Достойна
того, чтобы обо мне плакали люди, волновались, обо мне,
такой маленькой и незначительной?»
«Ушли!» — думает Муся с легкой грустью. Ей жаль ушедших звуков,
таких веселых и смешных; жаль даже ушедших солдатиков, потому что эти старательные, с медными трубами, с поскрипывающими сапогами совсем иные, совсем не
те, в кого хотела бы она стрелять из браунинга.
Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое, поразительно непонятное, и не
то совсем лишенное смысла, не
то имеющее смысл, но
такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно.
— Вот тебе и Мюллер! — вдруг громко, с чрезвычайной убедительностью произнес он и качнул головою. И с
тем неожиданным переломом в чувстве, на который
так способна человеческая душа, весело и искренно захохотал. — Ах ты, Мюллер! Ах ты, мой милый Мюллер! Ах ты, мой распрекрасный немец! И все-таки — ты прав, Мюллер, а я, брат Мюллер, осел.
— Дело в
том, Мюллер, — рассуждал Сергей, выпячивая грудь
так, что ясно обрисовались ребра под тонкой натянутой кожей, — дело в
том, Мюллер, что есть еще девятнадцатое упражнение — подвешивание за шею в неподвижном положении. И это называется казнь. Понимаешь, Мюллер? Берут живого человека, скажем — Сергея Головина, пеленают его, как куклу, и вешают за шею, пока не умрет. Глупо это, Мюллер, но ничего не поделаешь — приходится.
И
то, что эту машинную работу над ним исполнят люди,
такие же, как и он, придает им новый, необыкновенный и зловещий вид: не
то призраков, чего-то притворяющегося, явившегося только нарочно, не
то механических кукол на пружине: берут, хватают, ведут, вешают, дергают за ноги.
И
то, что он испытывал, не было ужасом перед смертью; скорее смерти он даже хотел: во всей извечной загадочности и непонятности своей она была доступнее разуму, чем этот
так дико и фантастично превратившийся мир.
И новою предстала жизнь. Он не пытался, как прежде, запечатлеть словами увиденное, да и не было
таких слов на все еще бедном, все еще скудном человеческом языке.
То маленькое, грязное и злое, что будило в нем презрение к людям и порою вызывало даже отвращение к виду человеческого лица, исчезло совершенно:
так для человека, поднявшегося на воздушном шаре, исчезают сор и грязь тесных улиц покинутого городка, и красотою становится безобразное.
И странно: почти внезапно он позабыл
то, что увидел только что
так выпукло и ясно; и еще страннее, — даже и вспомнить не пытался.
Все рассмеялись. В общении друг с другом черпая крепость и силу, постепенно становились они
такими, как прежде, но не замечали и этого, думали, что все одни и
те же. Вдруг Вернер оборвал смех и с чрезвычайною серьезностью сказал Сергею...
Но тут предложили ехать. И были
так любезны, что разрешили рассесться парами, как хотят. И вообще были очень, даже до чрезмерности любезны: не
то старались выказать свое человеческое отношение, не
то показать, что их тут совсем нет, а все делается само собою. Но были бледны.
— Тут местов нету, жандарм! — крикнул он утомленному, сердито глядевшему жандарму. — Ты мне давай
так, чтобы свободно, а
то не поеду, вешай тут на фонаре. Карету тоже дали, сукины дети, — разве это карета? Чертова требуха, а не карета!
Но
так как и все подумали
то же,
то никто его не слыхал, — как будто никто ничего не сказал или все сразу сказали одно и
то же слово.
Но
тот все
так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть, наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз.
Так и остался лежать.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, — плыли трупы назад, по
той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И
так же был мягок и пахуч весенний снег, и
так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу
такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Но в них не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё
тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё
то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович
так же глуп, // Семен Петрович
так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё
тот же друг мосье Финмуш, // И
тот же шпиц, и
тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё
так же смирен,
так же глух // И
так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там
такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
За что ж виновнее Татьяна? // За
то ль, что в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За
то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что
так доверчива она, // Что от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! //
Такие ль мысли мне на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три года, вслед за мною, // Скитаясь в
той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.