Неточные совпадения
Пианино мы берем напрокат, для Сашеньки, которая очень любит музыку и готовилась в консерваторию; ввиду военного времени, для сокращения расходов, Сашенька хотела отказаться от инструмента, но я решительно настоял на
том, чтобы его оставить: что такое пять рублей в месяц, когда музыка всему
дому дает такое приятное настроение!
Да и мало ли что могло быть! Могло быть и
то, что вместо нашего банкирского
дома, который крепок, как стена, и выдержит всякую войну, я мог бы служить в каком-нибудь жиденьком дельце, которое сейчас уже рухнуло бы, как рухнули многие… вот и остался бы я на улице с моей Лидочкой, выигрышным билетом и пятью сотнями рублей из сберегательной кассы — тоже положение! А мог бы быть поляком из Калища, или евреем, и тоже бы лежал сейчас во рву, как падаль, или болтался на веревке! У всякого своя судьба.
А так как уже три недели нет известий от Павлуши,
то можно представить, что за настроение в нашем
доме.
Вдобавок она еще очень стесняется, не
то даже боится меня, ей все чудится по ее старушечьему самолюбию, что она не имеет права жить у нас, и когда я от всего сердца начинаю успокаивать ее относительно Павлуши, указывать на неисправность почты и прочее, она поспешно соглашается и смотрит на меня так пугливо, словно я в замаскированной форме предлагаю ей выехать из нашего
дома.
Дело в лазарете, устроенном в нашем
доме на средства квартирантов, в
том числе и мои.
Не признаю я злых богов, не признаю войны, и чем больше твердят мне о каком-то ее «великом смысле»,
тем меньше вижу я смысла вокруг меня, даже в самом
доме моем.
Решительно протестую я и против
того утверждения, будто все мы виноваты в этой войне, а стало быть, и я. Смешно даже спорить! Конечно, по их мнению, я должен был всю жизнь не пить и не есть, а только орать на улице «долой войну!» и отнимать ружья у солдат… но интересно знать, кто бы меня услышал, кроме городового? И где бы я теперь сидел: в тюрьме или в сумасшедшем
доме? Нет, отрицаю всякую мою вину, страдаю напрасно и бессмысленно.
Боже мой! — не случится ли и со мной
того же! Недавно ночью, раздумавшись о войне и о немцах, которые ее начали, я пришел в такое состояние, что действительно мог бы загрызть человека. А Сашеньки нет, она и по ночам дежурит в лазарете, и так мне страшно стало от себя самого, от ее пустой кровати, от мамаши Инны Ивановны, которая больше похожа на мертвеца, нежели на живого человека, от всей этой пустоты и разорения, что не выдержал я: оделся и, благо лазарет тут же в
доме, пошел к Сашеньке.
И сколько бы вы ни приглашали меня весело умирать — вприсядку я умирать не стану, а если это и случится, если вы таки доведете меня до смерти или до желтого
дома,
то умру я с проклятием, с непримиримой ненавистью к убийцам.
Сашенька по-прежнему в лазарете, мало и вижу ее, и, конечно, все
те же беспорядки в
доме. Но и к этому привык, должно быть, почти уж и не замечаю, что ем. Мамаши как будто и в
доме нет, перестал замечать и ее; да и тиха она, словно мышь. При общем невеселом настроении отвожу душу в занятиях с Лидочкой, сам с ней занимаюсь и читаю сказки. Прекрасная она девочка, истинное дыхание Божие, и в самые темные ночи наши теплится в
доме, как лампадочка. Миленькая моя.
То-то много ее кругом, куда ни посмотришь, все совесть! Проходу нет от совестливых людей, даже оторопь берет меня, дурака. И грабят, и предают, и детей морят — и все по самой чистой совести, ничего возразить нельзя. Надо так, война! И кому война и слезы, а мошенникам купцам и фабрикантам все в жир идет… каких
домов потом понастроят, на каких автомобилях закатывать будут — восторг и упоение! Их бы перевешать всех, а нельзя — а совесть-то?
У противоположного
дома очень гладкая и высокая стена, и если полетишь сверху,
то решительно не за что зацепиться; и вот не могу отделаться от мучительной мысли, что это я упал с крыши и лечу вниз, на панель, вдоль окон и карнизов. Тошнит даже. Чтобы не смотреть на эту стену, начинаю ходить по кабинету, но тоже радости мало: в подштанниках, босой, осторожно ступающий по скрипучему паркету, я все больше кажусь себе похожим на сумасшедшего или убийцу, который кого-то подстерегает. И все светло, и все светло.
Перетаскивая с дворником мебель, думал о
том, как хитро устроен человек: птица к зиме летит на юг, а человек испытывает влечение и любовь к
дому своему, коробочке, копошится, устраивает, готовится к дождям и метелям. Сейчас у меня это носит характер даже увлечения, и только мелькающий в глазах образ моей Лидочки, которая в прежние года по-своему помогала мне в уборке, пронизывает сердце острой и безнадежной болью. Ее-то уж не будет!
Как дар особого великодушия, старым служащим, в
том числе и мне, выдано месячное жалованье; если принять в расчет полный крах
дома,
то это действительно великодушно.
У меня и голос изменился, стал тихим и заискивающим, у меня и походка другая, точно я ночью хожу один по спящему
дому и стараюсь не шуметь; и только
то обстоятельство, что сейчас и все по-разному не похожи на самих себя, не позволяет заметить
той же Инне Ивановне, что каждое утро уходит из
дому и возвращается домой не живой человек, а призрак.
Глуп я и не расторопен, только одно и умею что свою работу. Но Боже мой, Господи! — с какою завистью, с каким отчаянием, с какой подлой жадностью смотрю я на богатых, на их
дома и зеркальные стекла, на их автомобили и кареты, на подлую роскошь их одеяния, бриллиантов, золота! И вовсе не честен я, это пустяки, я просто завидую и несчастен от
того, что сам не умею так устроиться, как они. Раз все грабят,
то почему я должен умирать с голоду во имя какой-то честности, над которою не смеется только ленивый!
Вчера в сквере, глядя на его запыленные дорожки с окурками, на умирающую листву дерев, на дальние
дома на
той стороне Невы, — я вдруг подумал, что могу через несколько минут оказаться там же, где моя нежная Лидочка, дитя мое, навеки любимое. И такое при этой мысли осияло меня счастье, такой небесный свет озарил мою несчастную голову, что был я на одно мгновение богаче и свободнее самых богатых людей на свете.
Дома, за нашим обедом, я нарочно все время представлял его сидящим рядом с Инной Ивановной, которая конфузится каждого куска, каждой ложки, считая их незаслуженными, вспоминал ее Павлушу и
ту минуту ужасную, когда я сообщил ей о его смерти, — и все больше поражался тайнами человеческой жизни.