Неточные совпадения
Дрогнули, но не подались сомкнутые железные челюсти: скрипнув зубами,
поп с силою развел их, — и с этим движением уст его, похожим
на судорожную зевоту, прозвучали громкие, отчетливые слова...
И они поспорили
на четверть вишневки, выгонит
поп или не выгонит. Выиграл староста: он дерзко отвернулся, и протянутая рука, коричневая от загара, сиротливо осталась в воздухе, а сам о. Василий густо покраснел и не сказал ни слова.
И после этого случая, о котором говорило все село, Иван Порфирыч укрепился во мнении, что
поп дурной и недостойный человек, и стал подбивать крестьян пожаловаться
на о. Василия в епархию и просить себе другого священника.
Потом среди завернувшейся от ветра серой зелени ветел он с трудом отыскивал деревянную потемневшую крышу своего домика, — и было в двух этих непохожих крышах что-то такое, от чего жутко и безнадежно становилось
на сердце у
попа.
И страсть ее побеждала целомудренного
попа. Под долгие стоны осенней ночи, под звуки безумных речей, когда сама вечно лгущая жизнь словно обнажала свои темные таинственные недра, — в его помраченном сознании мелькала, как зарница, чудовищная мысль: о каком-то чудесном воскресении, о какой-то далекой и чудесной возможности. И
на бешеную страсть попадьи он, целомудренный и стыдливый, отвечал такою же бешеной страстью, в которой было все: и светлая надежда, и молитва, и безмерное отчаяние великого преступника.
На Крещенье, ночью, попадья благополучно разрешилась от бремени мальчиком, и нарекли его Василием. Была у него большая голова и тоненькие ножки и что-то странно-тупое и бессмысленное в неподвижном взгляде округлых глаз. Три года провели
поп и попадья в страхе, сомнениях и надежде, и через три года ясно стало, что новый Вася родился идиотом.
И долго оборачивался и мерил глазами
попа. Приятно стало и о. Василию, но только
на мгновение: уже через два шага та же постоянная дума, тяжелая и тугая, как мельничный жернов, придавила воспоминание о старостиных добрых словах и
на пути к устам раздавила тихую и несмелую улыбку. И снова он думал — думал о Боге, и о людях, и о таинственных судьбах человеческой жизни.
Исповедников в рождественском посту бывало немного, но каждого из них
поп держал
на исповеди по целым часам и допрашивал пытливо, настойчиво, забираясь в самые заповедные уголки души, куда сам человек заглядывает редко и со страхом.
Когда крестьянин Семен Мосягин трижды отбил земной поклон и, осторожно шагая, двинулся к
попу, тот смотрел
на него пристально и остро и стоял в позе, не подобающей месту: вытянув шею вперед, сложив руки
на груди и пальцами одной пощипывая бороду. Мосягин подошел вплотную и изумился:
поп глядел
на него и тихо смеялся, раздувая ноздри, как лошадь.
От ненужных вопросов
попа Мосягину стало скучно; он через плечо покосился
на пустую церковь, осторожно посчитал волосы в редкой бороде
попа, заметил его гнилые черные зубы и подумал: «Много, должно, сахару ест». И вздохнул.
— Так, значит, и будет? — спросил
поп, и слова его звучали далеко и глухо, как комья земли
на опущенный в могилу гроб.
Но
поп не дал ему кончить. Сдержанно топнув ногой, он обжег мужика гневным, враждебным взглядом и зашипел
на него, как рассерженный уж...
Мосягин встал, перекрестился
на все ближайшие образа, и весело, с радостной готовностью заплясали и закрутились огненно-рыжие волоски, когда он снова подошел к
попу. Теперь он знал наверное, что ему полегчает, и спокойно ждал дальнейших приказаний.
Но о. Василий только посмотрел
на него с суровым любопытством и дал отпущение грехов. У выхода Мосягин обернулся:
на том же месте расплывчато темнела одинокая фигура
попа; слабый свет восковой свечки не мог охватить ее всю, она казалась огромной и черной, как будто не имела она определенных границ и очертаний и была только частицею мрака, наполнявшего церковь.
Проснулся и замычал идиот; прибежала испуганная Настя, и челюсти
попа замкнулись, как железные. Молча и по виду холодно он ухаживал за женою, уложил ее в постель и, когда она заснула, держа его руки в обеих своих руках, просидел у постели до утра. И всю ночь до утра горели перед образом лампадки, и похоже было
на канун большого и светлого праздника.
Люди теснились, неуклюже толкаясь и топоча ногами, нестройным, разрозненным движением валились
на колени, вздыхали и с неумолимою настойчивостью несли
попу свои грехи и свое горе.
У каждого страдания и горя было столько, что хватило бы
на десяток человеческих жизней, и
попу, оглушенному, потерявшемуся, казалось, что весь живой мир принес ему свои слезы и муки и ждет от него помощи, — ждет кротко, ждет повелительно.
О. Василию пришлось низко наклониться, чтобы принять исповедь калеки, и в открыто спокойном зловонии его тела, в паразитах, липко ползавших по его голове и шее, как сам он ползал по земле,
попу открылась вся ужасная, не допустимая совестью постыдная нищета этой искалеченной души. И с грозной ясностью он понял, как ужасно и безвозвратно лишен этот человек всего человеческого,
на что он имел такое же право, как короли в своих палатах, как святые в своих кельях. И содрогнулся.
—
На земле — ад, в небе — ад. Где же твой рай? Будь ты червь, я раздавил бы тебя ногой, — но ведь ты человек! Человек! Или червь? Да кто же ты, говори! — кричал
поп, и волосы его качались, как от ветра. — Где же твой Бог? Зачем оставил он тебя?
И еще одно дело совершил он: определил пухнувшего от голода Мосягина в работники к Ивану Порфирычу. Последний сперва прогнал явившегося к нему с просьбой Мосягина, но, поговорив с
попом, не только принял мужика, но и самому о. Василию прислал тесу
на постройку дома. А жене своей, вечно молчаливой и вечно беременной женщине, сказал...
И неизвестно откуда — с загадочных ли слов старосты, или из другого источника — по селу, а потом и дальше пошли смутные и тревожные слухи о знаменском
попе. Как дымная гарь от далекого лесного пожара, они надвигались медленно и глухо, и никто не замечал их прихода, и, только взглянув друг
на друга и
на потускневшее солнце, люди понимали, что пришло что-то новое, необычное и тревожное.
Даже неприхотливые мужики, приходившие к
попу за требами, смущенно и виновато косились
на убожество поповского жилья, а дьякон сердито назвал его «мерзостью запустения».
Собственно для
попа псаломщик, он же и сторож, растапливал одну печку, и у открытой дверцы ее, присев
на корточки, о. Василий отогревал руки: иначе крест не держался в негнущихся, залубеневших пальцах.
Подставив ухо, он бережно ловил каждое слово
попа и задолго начинал двигать колючим подбородком; и уходила куда-то одинокая и грязная старость, и уходила вся неудачная, тоскливая жизнь, — а то, что являлось
на смену, было необычно и радостно до слез.
Вначале, прослышав о странностях
попа, многие нарочно приходили, чтобы посмотреть
на него, и удивлялись.
Но прошло еще время — и
на возгласы
попа стали приходить из темноты церкви робкие, сдержанные вздохи; чьи-то колени глухо стучали о каменный пол; чьи-то уста шептали; чьи-то руки ставили цельную маленькую свечу, и среди двух огарков она была как молоденькая стройная березка среди порубленного леса.
На следующую ночь повторилось то же. Высокий и темный человек шел за
попом до самой его калитки, и почему-то в походке и складе коренастой фигуры
попу показалось, что это Иван Порфирыч, староста.
Поп отымает слегка от лица сложенные руки и искоса, за их прикрытием, смотрит
на дьякона — дьякон вздрагивает,
на цыпочках, большими шагами отходит в сторону, налезает животом
на решетку и, ощупью найдя дверцу, выходит.
Далеко впереди
на телеге возвращаются из Знаменского мужик и две бабы. Они видят быстро бегущего черного человека,
на секунду останавливаются, но, узнав
попа, бьют лошадь и скачут. Телега подпрыгивает
на колеях, двумя колесами поднимается
на воздух, но трое молчаливых, согнувшихся людей, охваченных ужасом, отчаянно настегивают лошадь — и скачут, и скачут.