Неточные совпадения
Этот каторжный инженерный путь называется у них, кажется, логикой и последовательностью и обязателен для тех, кто хочет быть умным; для всех остальных он
не обязателен, и они могут блуждать, как им угодно.
Работа медленная, трудная и отвратительная для того, кто привык единым…
не знаю, как
это назвать, — единым дыханием схватывать все и единым дыханием все выражать. И недаром они так уважают своих мыслителей, а
эти несчастные мыслители, если они честны и
не мошенничают при постройке, как обыкновенные инженеры,
не напрасно попадают в сумасшедший дом. Я всего несколько дней на земле, а уж
не раз предо Мною мелькали его желтые стены и приветливо раскрытая дверь.
Если
не веришь Мне, сходи в ближайший сумасшедший дом и послушай тех: они все познали что-то и хотели выразить его… и ты слышишь, как шипят и вертят в воздухе колесами
эти свалившиеся паровозы, ты замечаешь, с каким трудом они удерживают на месте разбегающиеся черты своих изумленных и пораженных лиц?
Я солгу тебе где-нибудь в другом месте, где ты ничего
не ждешь, и
это будет интереснее для нас обоих.
А правду — как ее скажу, если даже мое Имя невыразимо на твоем языке? Сатаною назвал меня ты, и Я принимаю
эту кличку, как принял бы и всякую другую: пусть Я — Сатана. Но мое истинное имя звучит совсем иначе, совсем иначе! Оно звучит необыкновенно, и Я никак
не могу втиснуть его в твое узкое ухо,
не разодрав его вместе с твоими мозгами: пусть Я — Сатана, и только.
Все существование твое является чепухой только из-за того, что ты
не имеешь
этого третьего, и где же Я возьму его?
Подумай: Я двое суток, по выходе из Нью-Йорка, страдал морской болезнью!
Это смешно для тебя, привыкшего валяться в собственных нечистотах? Ну, а Я — Я тоже валялся, но
это не было смешно нисколько. Я только раз улыбнулся, когда подумал, что
это не Я, а Вандергуд, и сказал...
Далее, Я дерзко думаю, что Я гениален, — Сатана известен своею дерзостью, — и вот вообрази, что мне надоел ад, где все
эти волосатые и рогатые мошенники играют и лгут почти
не хуже, чем Я, и что Мне недостаточно адских лавров, в которых Я проницательно усматриваю немало низкой лести и простого тупоумия.
Признаться, раньше Я подумывал о Востоке, где уже
не без успеха подвизались когда-то некоторые мои… соотечественники, но Восток слишком доверчив и склонен к балету, как и яду, его боги безобразны, он еще слишком воняет полосатым зверем, его тьма и огни варварски грубы и слишком ярки, чтобы такому тонкому артисту, как Я, стоило идти в
этот тесный и вонючий балаган.
Ах, мой друг, Я ведь так тщеславен, что и
этот Дневник начинаю
не без тайного намерения восхитить тебя… даже моим убожеством в качестве Искателя слов и сравнений.
Есть еще вопросы? О самой пьесе Я сам толком
не знаю, ее сочинит тот же импресарио, что привлечет и актеров, — Судьба, — а Моя скромная роль для начала: человека, который так полюбил других людей, что хочет отдать им все — душу и деньги. Ты
не забыл, конечно, что Я миллиардер? У Меня три миллиарда. Достаточно,
не правда ли, для одного эффектного представления? Теперь еще одна подробность, чтобы закончить
эту страницу.
Я уже несколько раскаиваюсь, что из богатого нашего запаса
не выбрал для себя скотины получше, но Меня соблазнила его честность и некоторое знакомство с землею: как-то приятнее было пускаться в
эту прогулку с бывалым товарищем.
Море спокойно, Меня уже
не тошнит, как в
эти проклятые дни, но Я чего-то боюсь.
Они и так ничего
не стоят,
эти глупейшие зеркала, умеющие только отражать, но в темноте они теряют и
эту жалкую способность.
И какие они храбрые с своими тусклыми зеркальцами, — ничего
не видят и говорят просто: здесь темно, надо зажечь свет! Потом сами тушат и засыпают. Я с некоторым удивлением, правда холодноватым, рассматриваю
этих храбрецов и… восхищаюсь. Или для страха нужен слишком большой ум, как у Меня? Ведь
это не ты же такой трус, Вандергуд, ты всегда слыл человеком закаленным и бывалым!
Одной минуты в Моем вочеловечении Я
не могу вспомнить без ужаса: когда Я впервые услыхал биение Моего сердца.
Этот отчетливый, громкий, отсчитывающий звук, столько же говорящий о смерти, сколько и о жизни, поразил Меня неиспытанным страхом и волнением. Они всюду суют счетчики, но как могут они носить в своей груди
этот счетчик, с быстротою фокусника спроваживающий секунды жизни?
В первое мгновение Я хотел закричать и немедленно ринуться вниз, пока еще
не привык к жизни, но взглянул на Топпи:
этот новорожденный дурак спокойно рукавом сюртука чистит свой цилиндр. Я захохотал и крикнул...
И мы чистились оба, а счетчик в Моей груди считал, сколько секунд
это продолжалось, и, кажется, прибавил. Потом, впоследствии, слушая его назойливое тиканье, Я стал думать: «
Не успею!» Что
не успею? Я сам
этого не знал, но целых два дня бешено торопился пить, есть, даже спать: ведь счетчик
не дремлет, пока Я лежу неподвижной тушей и сплю!
Сейчас Я уже
не тороплюсь. Я знаю, что Я успею, и Мои секунды кажутся Мне неистощимыми, но Мой счетчик чем-то взволнован и стучит, как пьяный солдат в барабан. А как, —
эти маленькие секунды, которые он сейчас выбрасывает, — они считаются равными большим? Тогда
это мошенничество. Я протестую, как честный гражданин Соединенных Штатов и коммерсант!
Мне нехорошо. Сейчас Я
не оттолкнул бы и друга, вероятно,
это хорошая вещь, друзья. Ах! Но во всей Вселенной Я один!
Но
этот старый шут
не понимал юмора и серьезно ответил...
Так
эта падаль, которая
не чувствует, как ступают по его лицу, — наш Джордж! Мною снова овладел страх, и вдруг Я услыхал стоны, дикие вопли, визг и крики, все голоса, какими вопит храбрец, когда он раздавлен: раньше Я был как глухой и ничего
не слышал. Загорелись вагоны, появился огонь и дым, сильнее закричали раненые, и,
не ожидая, пока жаркое поспеет, Я в беспамятстве бросился бежать в поле.
Это была скачка!
Но мне снова стало нехорошо. Озноб, странная тоска и дрожь в самом основании языка. Меня мутила
эта падаль, которую я давил ногами, и Мне хотелось встряхнуться, как собаке после купанья. Пойми, ведь
это был первый раз, когда Я видел и ощущал твой труп, мой дорогой читатель, и он Мне
не понравился, извини. Почему он
не возражал, когда Я ногой попирал его лицо? У Джорджа было молодое, красивое лицо, и он держался с достоинством. Подумай, что и в твое лицо вдавится тяжелая нога, — и ты будешь молчать?
— Пустое. Оставайтесь. Сейчас я дам вам вина и кое-что поесть. Прислуга приходит ко мне только днем, так что я сам буду вам прислуживать. Умойтесь и освежитесь, за
этой дверью ванна, пока я достану вино. Вообще,
не стесняйтесь.
Пока мы пили и ели, — правда, с жадностью, —
этот неприветливый господин читал свою книгу с таким видом, словно никого
не было в комнате и будто
это не Топпи чавкал, а собака возилась над костью.
Красивый и сделанный тончайшим резцом
не из мяса и хрящей, а… — как
это сказать? — из мыслей и каких-то дерзких желаний.
— М-р Вандергуд? Генри Вандергуд?
Это не вы, сударь, тот американец, миллиардер, что хочет облагодетельствовать человечество своими миллиардами?
Нет, Я
не могу так: «Я сказал», «он сказал» —
эта проклятая последовательность убивает Мое вдохновение, Я становлюсь посредственным романистом из бульварной газетки и лгу, как бездарность.
Он удивился и
не понял, но вежливо положил карточку на стол, а Мне захотелось поцеловать его в темя: за
эту вежливость, за то, что он человек, — и Я тоже человек.
Но Топпи!.. Пока Я переживал
эту чудную поэму вочеловечения и слезился, как мох, он мертвецки спал за тем же столом, где сидел.
Не слишком ли он вочеловечился? Я хотел рассердиться, но Магнус удержал Меня...
Извиняюсь за резкость: пока Я, Генри Вандергуд, делал только свиней, и мои свиньи, скажу
это с гордостью, имеют орденов и медалей
не меньше, нежели фельдмаршал Мольтке, но теперь Я хочу делать людей…
— А вы,
не читавший книг, знаете, о чем
эти книги? Только о зле, ошибках и страдании человечества.
Это слезы и кровь, Вандергуд! Смотрите: вот в
этой тоненькой книжонке, которую я держу двумя пальцами, заключен целый океан красной человеческой крови, а если вы возьмете их все… И кто пролил
эту кровь? Дьявол?
— Я вас невольно испугал, м-р Вандергуд? Пустяки, вероятно, вы наступили на… что-нибудь ногою.
Это пустяки. Но
этот разговор, которого я
не вел уже много лет, слишком волнует меня и… Спокойной ночи, м-р Вандергуд. Завтра я буду иметь честь представить вас моей дочери, а сейчас позвольте…
И так далее. Одним словом,
этот господин самым грубейшим образом отвел меня в мою комнату и чуть сам
не уложил в постель. Я и
не спорил: зачем? Надо сказать, что в
эту минуту он Мне очень мало нравился. Мне было даже приятно, что он уходит, но вдруг у самой двери он обернулся и, сделав шаг, резко протянул ко Мне обе свои белые большие руки. И прошептал...
Это не тесное платье,
это низкая, темная и душная тюрьма, в которой Я занимаю места меньше, нежели солитер в желудке Вандергуда.
И Я
не хочу быть глистом Вандергуда: один глоток
этого чудесного цианистого калия, и Я — снова свободен.
Я лежал в темноте и все прислушивался,
не идет ли Магнус с своими белыми руками? И чем тише было в
этом проклятом домишке, тем страшнее Мне становилось, и Я ужасно сердился, что даже Топпи
не храпит, как всегда. Потом у Меня начало болеть все тело, быть может, Я ушибся при катастрофе,
не знаю, или устал от бега. Потом то же тело стало самым собачьим образом чесаться, и Я действовал даже ногами: появление веселого шута в трагедии!
А оттуда идет Кто-то страшный и хочет нас разбить, и вот Я вижу, что
это очень глупо, и хочу крикнуть: «
Не надо разбивать, возьмите штопор и откупорьте!» Но у Меня нет голоса, Я бутылка.
И тело смолкло, обесцветилось, стало воздушным и снова пустым. Легкими стопами Я покинул его, и моему открытому взору предстало необыкновенное, то, что невыразимо на твоем языке, мой бедный друг! Насыть твое любопытство причудливым сном, который Я так доверчиво рассказал тебе, — и
не расспрашивай дальше! Или тебе недостаточно «огромного, острого» штопора — но ведь
это так… художественно!
Наутро Я был здоров, свеж, красив и жаждал игры, как только что загримированный актер. Конечно, Я
не забыл побриться —
этот каналья Вандергуд обрастает щетиной так же быстро, как его золотоносные свиньи. Я пожаловался на
это Топпи, с которым мы, в ожидании еще
не выходившего Магнуса, гуляли по садику, и Топпи, подумав, ответил, как философ...
— Но
этого золота
не родит ваша Калифорния и никакое иное место на нечистой земле.
Это — золото небес. Я человек неверующий, но даже я — даже я, м-р Вандергуд! — испытываю сомнения, когда встречаю взор моей Марии. Вот единственные руки, в которые вы спокойно могли бы отдать ваши миллиарды.
— Но она их
не возьмет, сударь! Ее нежные руки никогда
не должны знать
этой золотой грязи. Ее чистые глаза никогда
не увидят иного зрелища, нежели
эта безбрежная и безгрешная Кампанья. Здесь ее монастырь, м-р Вандергуд, и выход отсюда для нее только один: в неземное светлое царство, если только оно есть!
— Простите, но я
этого не понимаю, дорогой Магнус! — радостно запротестовал Я. — Жизнь и люди…
— А я прошу вас
это понять, дорогой Вандергуд. Жизнь и люди
не для Марии и… достаточно того, что я знаю жизнь и людей. Мой долг был предупредить вас, а теперь, — он снова принял тон холодной любезности, — прошу вас к моему столу. Мистер Топпи, прошу вас!
Я знаю теперь весь твой архив, Вандергуд, и
это не из твоей убогой галереи!
«Сударыня! Я извиняюсь за мое непрошеное вторжение, но Я никак
не ожидал, что встречу вас здесь. Усерднейше извиняюсь, что Я никак
не ожидал, что
этот чернобородый чудак имеет честь называть вас своей дочерью. Тысячу раз прошу прощения, что…»
Но она простила Меня и ничего
не сказала, и ее взор, как прожектор, отправился дальше в темноту и осветил Топпи. Нет, здесь и ты бы засмеялся, увидев, как вспыхнули и озарились бедные внутренности
этого старого глупого Черта… от молитвенника вплоть до рыбьей кости, которою он подавился!
Я хотел смотреть на Марию, а вынужден был глядеть на
эти дурацкие цветы — потому что
не смел поднять глаз.
Не знаю, что говорила Мария. Но — клянусь вечным спасением! — ее взор и весь ее необыкновенный образ был воплощением такого всеобъемлющего смысла, что всякое мудрое слово становилось бессмыслицей. Мудрость слов нужна только нищим духом, богатые же — безмолвны, заметь
это, поэтик, мудрец и вечный болтун на всех перекрестках! Довольно с тебя, что Я унизился до слова.