Неточные совпадения
Русское направление
было для него главным делом в жизни; проповедовать его он считал своим гражданским долгом, ибо
такое проповедование он находил полезным для государства, которого
был гражданином.
Я очень
был рад
такому предложению.
Николев встал, очень свободно пошел нам навстречу, протянул мне руку, приветствовал очень ласково, запросто поздоровался с Шатровым и, пригласив нас сесть, воротился к своим креслам и сел в них
так ловко, что если б я не
был предупрежден, то не догадался бы, что он слеп, тем более, что глаза его
были совершенно ясны.
Несмотря на
такие комические приемы, несмотря на мимику и жесты, доводимые до крайнего излишества, мне показалось тогда
так много силы в стихах и огня в выраженных чувствах, что я на первый раз
был увлечен и превозносил искренними похвалами игру и сочинение хозяина.
Что сделалось с этой трагедией, равно как и со всеми рукописными сочинениями Николева, умершего в 1815 году, — ничего не знаю. [По сведениям, полученным мною от почтенного С. А. М., находившегося в близких сношениях с Н. П. Николевым, все его бумаги перешли в руки Н. М. Шатрова и, вероятно,
были доставлены им ближайшему наследнику.] Из приведенных мною четырех сильных стихов можно заключить, что вся трагедия написана в
таком же лирическом, восторженном духе.
Николев
был очень доволен собою и говорил, что давно
так хорошо не играл; он сделался веселее, разговорчивее и ласковее; заставил меня прочесть один монолог из переводимого мною тогда «Филоктета», похвалил и перевод и чтение и, услышав от Шушерина, что я перевел стихами комедию Мольера «Школа мужей», потребовал, чтоб я непременно прочел ему свой перевод.
«
Так и Николев, — продолжал он, — имеет странное желание казаться зрячим и любит говорить о чистоте своего платья и опрятности своих комнат, тогда как мошенники-слуги одевают его в черное белье, нечищенное платье и содержат его комнаты засоренными и грязными; вот завтра
будем мы обедать у него, и я вас предупреждаю, что кушанье
будет приготовлено жирно и даже вкусно, но все
будет подано неопрятно, особенно столовое белье.
Шушерин не предупредил меня, что Николев обедает в два часа с половиной; я приехал нарочно пораньше, то
есть в три часа, и все-таки заставил полчаса себя дожидаться.
Я понял, что Николеву нужен вожак, и довольно искусно исполнил это дело, то
есть вел его
так, как будто мы шли вместе.
[Эта пародия
была напечатана в 4-м томе «Творений» Николева (1797), под названьем: «Ода 1-я Российским солдатам на взятие крепости Очакова сего 1796 года, декабря 6-го, сочиненная от лица некоего древнего Российского пииты»; она начинается
так: «Аз чудопевец» и пр.
Обман являлся
так явен, что иногда нельзя
было не улыбнуться; но Шатров наводил Николева наглым образом на смешные промахи и ставил его в карикатурные положения, даже до неприличия.
Вообще Шушерин
был очень умен и знал насквозь всех своих знакомых; он любил посмеяться над слабостями своего ближнего за глаза и даже в глаза, но
так искусно, что ни с кем не ссорился; он умел держать себя прилично в разных слоях общества.
Но едва ли кто больше Мерзлякова пользовался
так называемой стихотворной вольностью, в которой он
так резко отказывал Кокошкину — особенно в своих переводах Тасса, из которых отрывки он также иногда читывал у Кокошкина… и никто, кроме Каченовского, не делал ему никаких замечаний, да и те
были весьма снисходительны.
«Это
будет тебе полезно, — сказал он мне, отведя меня в сторону, — ты же любишь сам критиковать,
так попробуй на себе; я ведь нарочно подбил Николева, чтоб он потребовал этого чтения».
Так думал не один я;
были люди постарше и поопытнее меня, разумевшие, казалось, военные и политические дела, которые говорили, что у Наполеона закружилась голова, что он затеял дело невозможное, что это мечта, гасконада.
В Кокошкине незаметно
было, что он пережил
такую великую историческую годину: об ней и речи не
было.
Я боялся двух вещей: во-первых, что он не выучит роли (это его большой порок) и станет перевирать стихи, и, во-вторых, что он
будет дурен во французском кафтане; но ему
так хотелось дать „Мизантропа“ себе в бенефис, что он заранее выпросил у меня пьесу и выучил роль претвердо.
Стихи Озерова, после Сумарокова и Княжнина,
так обрадовали публику, что она, восхитившись сначала, продолжала семь лет безотчетно ими восхищаться, с благодарностью вспоминая первое впечатление, — и вдруг, публично с кафедры ученый педант — чем
был в глазах публики всякий профессор — смеет называть стихи по большей части дрянными, а всю трагедию — нелепостью…
Мартынов, очень довольный
такой остроумной шуткой, принялся хохотать; но мы с сочинителем комедии стояли, как окаменелые, друг против друга, каждый с протянутою рукою — и, конечно,
были смешны.
Повторяю, что я говорю слышанное мною: первого представления пиесы я не видал.] еще труднее передать на бумаге его смешное бормотанье, какое-то особенное пришепетыванье, его горячность и скороговорку, которая иногда доходила до
такого глотанья слов, что нельзя
было понять, что он говорит, а потому я
буду приводить его разговоры обыкновенным образом, кроме некоторых слов, что, конечно, моим читателям, не знавшим лично кн.
Все это
было говорено
таким тоном и с
таким выражением, что мне не трудно
было понять, какую смешную и глупую роль играю я сам в этой комедии.
Я с удовольствием вспоминаю тогдашнее мое знакомство с этим добрым и талантливым человеком; он как-то очень полюбил меня, и когда, уезжая из Москвы в августе, я заехал проститься, месяца два перед этим не видавшись с ним, он очень неприятно
был изумлен и очень сожалел о моем отъезде, и сказал мне: «Ну, Сергей Тимофеич, если это уже
так решено, то я вам открою секрет: я готовлю московской публике сюрприз, хочу взять себе в бенефис „Эдипа в Афинах“; сам сыграю Эдипа, сын — Полиника, а дочь — Антигону.
«Ну как вам не стыдно помнить о
таком вздоре! — сказал он, — как я рад, что мы с вами встретились и
будем жить вместе в Москве.
Все это
было сказано
так искренно,
так просто и добродушно, что я полюбил Загоскина с первого разу.
Сойдя со сцены, мы
были еще
так полны своими и чужими впечатлениями, что посреди шумного бала, сменившего спектакль, не смешались с обществом, которое приветствовало нас восторженными, искренними похвалами; мы невольно искали друг друга и, отовравшись особым кружком, разумеется, кроме хозяина, говорили о своем чудном спектакле; тем же особым кружком сели мы за великолепный ужин — и, боже мой, как
были счастливы!
Разумеется, из этого выходит страшная кутерьма,
так что и деревня совсем
было сгорела оттого, что заведовавший пожарною частью не получил вовремя надлежащего уведомления.
Тут осыпал он меня похвалами, которые мне совестно повторять и которые, конечно,
были чересчур преувеличены; он кончил тем, что будто до сих пор, не только зритель, но и сами актеры, не ведали, что
такое «граф Альмавива», и что теперь только познакомилась с ним и поняла его публика.
Когда опустился занавес, Загоскин должен
был, по пиесе, продолжать несколько времени свою болтовню, но на сцене поднялся
такой шум, крик и хохот, что зрители принялись аплодировать: Загоскин шумел и бранился, а мы все неудержимо хохотали.
Загоскин тут же наложил на себя заклятие — никогда более не играть; но «где клятва, там и преступление», не знаю, кем-то
было сказано, и сказано справедливо: Загоскин играл еще раза два, и каждый раз с
такою же неудачею.
Криспин — известное лицо на французской сцене; оно игралось и теперь играется (если играется) по традициям;
так играл его и Кокошкин, но по-моему играл неудачно, именно по недостатку естественности и жизни, ибо в исполнении самих традиций должна
быть своего рода естественность и одушевление.
Так по крайней мере утверждала общая молва; мне помнится даже, что где-то
было напечатано об этом.
Мне самому
было ново и странно
такое чувство.
Таких переименований в нашем уезде
было множество.
Во-вторых, мои хозяйственные сведения и опыты оказались вовсе недостаточными, потому что грунт земли в Надежине
был другой и далеко не
так хорош, как в Аксакове; да и значительная возвышенность местности сильно охлаждала почву и подвергала растительность хлебов несвоевременным морозам.
Всего чаще переписывался я с А. И. Писаревым, который во время моего отсутствия сделался блистательным водевилистом; водевили
были все переводные, но куплеты оригинальные и
так хороши, что до сих пор остаются лучшими водевильными куплетами.
Конечно, много
было причин к
такому общему поражению, но
было что-то и особенное.
Хотя я видел Щепкина на сцене в первый раз, но по общему отзыву знал, что это артист первоклассный, и потому я заметил Писареву, что немного странно играть
такую ничтожную роль
такому славному актеру, как Щепкин; но Писарев с улыбкою мне сказал, что князь Шаховской всем пользуется для придачи блеска и успеха своим пиесам и что Щепкин, впрочем, очень рад
был исполнить желание и удовлетворить маленькой слабости сочинителя, великие заслуги которого русскому театру он вполне признает и уважает.
Мне
была очень понятна и приятна
такая нежная и беспокойная заботливость автора о своем произведении.
Синецкая
была очень хороша в роли Алкинои, но я заметил, что средства ее несколько слабы для
такой огромной сцены, на которой, правду сказать, никогда не следовало давать комедий, а только большие оперы и балеты.
Шаховской — раздражительное, но добродушное дитя, что у него много смешных слабостей, что он прежде в Петербурге находился под управлением известной особы, что за нее прогнали его из петербургской дирекции, где заведывал он репертуарною частью, и что, переехав на житье в Москву на свою волю,
так сказать, он сделался совсем другим человеком, то
есть самим собою.
Шаховской приставал с расспросами к Кокошкину, Загоскину и Писареву: что значит мое отчуждение? и они
были в затруднении, что отвечать на
такие вопросы.
Они, под руководством более светлого, истинного взгляда на искусство, переданного им князем Шаховским, умели сделать из себя
таких артистов, которые долго
были украшением петербургской сцены и пользовались в свое время громкою славою и полным сочувствием снисходительной и благодарной петербургской публики.
И
такое определение
было совершенно справедливо.
Загоскин, с
таким блестящим успехом начавший писать стихи, хотя они стоили ему неимоверных трудов, заслуживший общие единодушные похвалы за свою комедию в одном действии под названием «Урок холостым, или Наследники» [После блестящего успеха этой комедии на сцене, когда все приятели с искренней радостью обнимали и поздравляли Загоскина с торжеством, добродушный автор, упоенный единодушным восторгом, обняв каждого
так крепко, что тщедушному Писареву
были невтерпеж
такие объятия, сказал ему: «Ну-ка, душенька, напиши-ка эпиграмму на моих „Наследников“!» — «А почему же нет», — отвечал Писарев и через минуту сказал следующие четыре стиха...
Он имел возможность сделать много наблюдений по предмету ее содержания и заранее придумал множество забавных сцен и даже множество отдельных стихов с звучными и трудными рифмами, до которых он
был большой охотник, — а между тем твердого плана комедии у него не
было; я убедил его, чтобы он непременно написал,
так сказать, остов пиесы и потом уже, следуя своему плану, пользовался придуманными им сценами и стихами.
Нельзя поверить, читая его прекрасные, звучные и свободные стихи, чтобы они выковывались
так медленно, и
так тяжело, и
таким человеком, который
был совершенно лишен музыкального уха для стихов.
Впрочем, должно сказать, в извинение им, что тяжело, оскорбительно
было видеть, как самоуверенно судил Полевой часто о
таких предметах, о которых он не имел надлежащего понятия.
Самая правда, которую он все же иногда высказывал, как человек умный,
была под его пером
так же невыносима для его противников и
так же раздражала.
Шаховской вспыхнул: «Дусенька, — закричал он, — ну как же тебе не стыдно, как же тебе не глешно, ведь тебе совсем не жаль человека, который тебя
так любит, ты, велно, забыла о нем, ведь ты подумала, что сказываешь урок своей мадаме, [Актриса
была из театральной школы.] а ты вообрази, что это N. N.», — и он назвал по имени человека, к которому, как думали,
была неравнодушна молодая актриса…
Шаховской, сидя в креслах, только кланялся ей при всякой ошибке; он молчал, но лицо его выражало
такую комическую скорбь, что поистине
было и жалко и смешно смотреть на него.