Неточные совпадения
Медленно поправляясь, я не скоро начал ходить и сначала целые
дни, лежа в
своей кроватке и посадив к себе сестру, забавлял ее разными игрушками или показываньем картинок.
Вниманье и попеченье было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах, перебиваясь, как говорится, с копейки на копейку, моя мать доставала старый рейнвейн в Казани, почти за пятьсот верст, через старинного приятеля
своего покойного отца, кажется доктора Рейслейна, за вино платилась неслыханная тогда цена, и я пил его понемногу, несколько раз в
день.
Я всякий
день читал
свою единственную книжку «Зеркало добродетели» моей маленькой сестрице, никак не догадываясь, что она еще ничего не понимала, кроме удовольствия смотреть картинки.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском
деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует
своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть?
свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Дня через два, когда я не лежал уже в постели, а сидел за столиком и во что-то играл с милой сестрицей, которая не знала, как высказать
свою радость, что братец выздоравливает, — вдруг я почувствовал сильное желание увидеть
своих гонителей, выпросить у них прощенье и так примириться с ними, чтоб никто на меня не сердился.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами, не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня
свою занимательность и я каждый
день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
У нас поднялась страшная возня от частого вытаскиванья рыбы и закидыванья удочек, от моих восклицаний и Евсеичевых наставлений и удерживанья моих детских порывов, а потому отец, сказав: «Нет, здесь с вами ничего не выудишь хорошего», — сел в лодку, взял
свою большую удочку, отъехал от нас несколько десятков сажен подальше, опустил на
дно веревку с камнем, привязанную к лодке, и стал удить.
Мансуров и мой отец горячились больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому
дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на
свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Проснувшись на другой
день поутру ранее обыкновенного, я увидел, что мать уже встала, и узнал, что она начала пить
свой кумыс и гулять по двору и по дороге, ведущей в Уфу; отец также встал, а гости наши еще спали: женщины занимали единственную комнату подле нас, отделенную перегородкой, а мужчины спали на подволоке, на толстом слое сена, покрытом кожами и простынями.
Наконец гости уехали, взяв обещание с отца и матери, что мы через несколько
дней приедем к Ивану Николаичу Булгакову в его деревню Алмантаево, верстах в двадцати от Сергеевки, где гостил Мансуров с женою и детьми. Я был рад, что уехали гости, и понятно, что очень не радовался намерению ехать в Алмантаево; а сестрица моя, напротив, очень обрадовалась, что увидит маленьких
своих городских подруг и знакомых: с девочками Мансуровыми она была дружна, а с Булгаковыми только знакома.
Редко случалось, чтобы мать отпускала меня с отцом или Евсеичем до окончания
своей прогулки; точно то же было и вечером; но почти всякий
день я находил время поудить.
Все были в негодовании на В.**, нашего, кажется, военного губернатора или корпусного командира — хорошенько не знаю, — который публично показывал
свою радость, что скончалась государыня, целый
день велел звонить в колокола и вечером пригласил всех к себе на бал и ужин.
На другой
день я уже рассказывал
свои грезы наяву Параше и сестрице, как будто я сам все видел или читал об этом описание.
Скоро наступила жестокая зима, и мы окончательно заключились в
своих детских комнатках, из которых занимали только одну. Чтение книг, писанье прописей и занятия арифметикой, которую я понимал как-то тупо и которой учился неохотно, — все это увеличилось само собою, потому что прибавилось времени: гостей стало приезжать менее, а гулять стало невозможно. Доходило
дело даже до «Древней Вивлиофики».
Все разъедутся по
своим местам; мы останемся одни,
дело наше женское, — ну, что мы станем делать?» Отец обещал исполнить ее волю.
Дело шло о том, что отец хотел в точности исполнить обещанье, данное им
своей матери: выйти немедленно в отставку, переехать в деревню, избавить
свою мать от всех забот по хозяйству и успокоить ее старость.
Мать очень твердо объявила, что будет жить гостьей и что берет на себя только одно
дело: заказывать кушанья для стола нашему городскому повару Макею, и то с тем, чтобы бабушка сама приказывала для себя готовить кушанье, по
своему вкусу,
своему деревенскому повару Степану.
Я очень скоро пристрастился к травле ястребочком, как говорил Евсеич, и в тот счастливый
день, в который получал с утра позволенье ехать на охоту, с живейшим нетерпеньем ожидал назначенного времени, то есть часов двух пополудни, когда Филипп или Мазан, выспавшись после раннего обеда, явится с бодрым и голодным ястребом на руке, с собственной
своей собакой на веревочке (потому что у обоих собаки гонялись за перепелками) и скажет: «Пора, сударь, на охоту».
В самом
деле, при сноповых возах были только мальчики или девчонки, которые весело шли каждый при
своей лошадке, низко кланяясь при встрече с нами.
Сестрица с маленьким братцем остались у бабушки; отец только проводил нас и на другой же
день воротился в Багрово, к
своим хозяйственным
делам.
В тот же
день, ложась спать в нашей отдельной комнате, я пристал к
своей матери со множеством разных вопросов, на которые было очень мудрено отвечать понятным для ребенка образом.
Всего более смущала меня возможность сойти с ума, и я несколько
дней следил за
своими мыслями и надоедал матери расспросами и сомнениями, нет ли во мне чего-нибудь похожего на сумасшествие?
В самых зрелых летах, кончив с полным торжеством какое-то «судоговоренье» против известного тоже доки по тяжебным
делам и сбив с поля
своего старого и опытного противника, Пантелей Григорьич, обедая в этот самый
день у
своего доверителя, — вдруг, сидя за столом, ослеп.
Он полечился в Москве с год и потом переехал с
своей женой и дочкой Настенькой в Багрово; но и слепой, он постоянно занимался разными чужими тяжебными
делами, с которыми приезжали к нему поверенные, которые ему читались вслух и по которым он диктовал просьбы в сенат, за что получал по-тогдашнему немалую плату.
Я не стану описывать нашей дороги: она была точно так же скучна и противна
своими кормежками и ночевками, как и прежние; скажу только, что мы останавливались на целый
день в большой деревне Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой.
Мать, в
свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она
своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для
своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные
дела, ни в
свои, ни в крестьянские, а все предоставила
своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она
своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Отец рассказывал подробно о
своей поездке в Лукоянов, о сделках с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить
дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе руки на
свою высокую трость, говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
Вот как происходило это посещение: в назначенный
день, часов в десять утра, все в доме было готово для приема гостей: комнаты выметены, вымыты и особенно прибраны; деревенские лакеи, ходившие кое в чем, приодеты и приглажены, а также и вся девичья; тетушка разряжена в лучшее
свое платье; даже бабушку одели в шелковый шушун и юбку и повязали шелковым платком вместо белой и грязной какой-то тряпицы, которою она повязывалась сверх волосника и которую едва ли переменяла со смерти дедушки.
В каждой комнате, чуть ли не в каждом окне, были у меня замечены особенные предметы или места, по которым я производил мои наблюдения: из новой горницы, то есть из нашей спальни, с одной стороны виднелась Челяевская гора, оголявшая постепенно
свой крутой и круглый взлобок, с другой — часть реки давно растаявшего Бугуруслана с противоположным берегом; из гостиной чернелись проталины на Кудринской горе, особенно около круглого родникового озера, в котором мочили конопли; из залы стекленелась лужа воды, подтоплявшая грачовую рощу; из бабушкиной и тетушкиной горницы видно было гумно на высокой горе и множество сурчин по ней, которые с каждым
днем освобождались от снега.
Каждый
день надо было раза два побывать в роще и осведомиться, как сидят на яйцах грачи; надо было послушать их докучных криков; надо было посмотреть, как развертываются листья на сиренях и как выпускают они сизые кисти будущих цветов; как поселяются зорки и малиновки в смородинных и барбарисовых кустах; как муравьиные кучи ожили, зашевелились; как муравьи показались сначала понемногу, а потом высыпали наружу в бесчисленном множестве и принялись за
свои работы; как ласточки начали мелькать и нырять под крыши строений в старые
свои гнезда; как клохтала наседка, оберегая крошечных цыпляток, и как коршуны кружились, плавали над ними…
На третий
день мне так уже захотелось удить, что я, прикрываясь
своим детским возрастом, от которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился у матери на пруд поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы не отпустили.
Светляки недолго жили и почти всегда на другой же
день теряли способность разливать по временам
свой пленительный блеск, которым мы любовались в темной комнате.
Она считала ее полезною для
своего здоровья и употребляла как лекарство по нескольку раз в
день, так что в это время мало ела обыкновенной пищи.
В несколько
дней сборы были кончены, и 2 августа, после утреннего чаю, распростившись с бабушкой и тетушкой и оставив на их попечение маленького братца, которого Прасковья Ивановна не велела привозить, мы отправились в дорогу в той же, знакомой читателям, аглицкой мурзахановской карете и, разумеется, на
своих лошадях.
Когда речь дошла до хозяина, то мать вмешалась в наш разговор и сказала, что он человек добрый, недальний, необразованный и в то же время самый тщеславный, что он, увидев в Москве и Петербурге, как живут роскошно и пышно знатные богачи, захотел и сам так же жить, а как устроить ничего не умел, то и нанял себе разных мастеров, немцев и французов, но, увидя, что
дело не ладится, приискал какого-то промотавшегося господина, чуть ли не князя, для того чтобы он завел в его Никольском все на барскую ногу; что Дурасов очень богат и не щадит денег на
свои затеи; что несколько раз в год он дает такие праздники, на которые съезжается к нему вся губерния.
На другой
день приехали из
своей Подлесной Миницкие, которых никто не считал за гостей.
Долгое отсутствие моего отца, сильно огорчавшее мою мать, заставило Прасковью Ивановну послать к нему на помощь
своего главного управляющего Михайлушку, который в то же время считался в Симбирской губернии первым поверенным, ходоком по тяжебным
делам: он был лучший ученик нашего слепого Пантелея.
Она подумала, не захворал ли я; но отец рассказал ей, в чем состояло
дело, рассказал также и
свой сон, только так тихо, что я ни одного слова не слыхал.
Да знаешь ли ты, что я тебя сейчас отправлю к симбирскому городничему?» Бедный наш кормщик, стоя без шляпы и почтительно кланяясь, говорил: «Помилуйте, ваше благородие, разве я этому
делу рад, разве мне
свой живот надоел?
Мы не жалели
своих добрых коней и в две пряжки, то есть в два переезда, проехали почти девяносто верст и на другой
день в обед были уже в Вишенках.
С мельчайшими подробностями рассказывали они, как умирала, как томилась моя бедная бабушка; как понапрасну звала к себе
своего сына; как на третий
день, именно в
день похорон, выпал такой снег, что не было возможности провезти тело покойницы в Неклюдово, где и могилка была для нее вырыта, и как принуждены была похоронить ее в Мордовском Бугуруслане, в семи верстах от Багрова.
Отец мой целые
дни проводил сначала в разговорах с слепым поверенным Пантелеем, потом принялся писать, потом слушать, что сочинил Пантелей Григорьич (читал ученик его, Хорев), и, наконец, в
свою очередь, читать Пантелею Григорьичу
свое, написанное им самим.
В самом же
деле, как после оказалось, она всегда любила
свою мать гораздо горячее и глубже, чем я.
Назначили
день отъезда; подвезли к крыльцу возок, в котором должны были поместиться: я, сестрица с Парашей и братец с
своей бывшей кормилицей Матреной, которая, перестав его кормить, поступила к нему в няньки.
«Я терпеть не могу
дня своего рождения, — прибавила мать, — а у вас будет куча гостей; принимать от них поздравления и желания всякого благополучия и всех благ земных — это для меня наказанье божие».
Тебе хотелось помолиться казанским чудотворцам, ты не любишь
дня своего рождения (я и сама не люблю моего) — чего же лучше? поезжай в Казань с Алексеем Степанычем.
Вот и собирается тот купец по
своим торговым
делам за море, за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство, и говорит он
своим любезным дочерям: «Дочери мои милые, дочери мои хорошие, дочери мои пригожие, еду я по
своим купецкиим
делам за тридевять земель, в тридевятое царство, тридесятое государство, и мало ли, много ли времени проезжу — не ведаю, и наказываю я вам жить без меня честно и смирно; и коли вы будете жить без меня честно и смирно, то привезу вам такие гостинцы, каких вы сами похочете, и даю я вам сроку думать на три
дня, и тогда вы мне скажете, каких гостинцев вам хочется».
Думали они три
дня и три ночи и пришли к
своему родителю, и стал он их спрашивать, каких гостинцев желают.
Отыскал он заветный гостинец для
своей старшей дочери: венец с камнями самоцветными, а от них светло в темную ночь, как бы в белый
день.
Стали старшие дочери его допрашивать: не потерял ли он
своего богатства великого; меньшая же дочь о богатстве не думает, и говорит она
своему родителю: «Мне богатства твои ненадобны; богатство
дело наживное, а открой ты мне
свое горе сердешное».