Неточные совпадения
Я спорил и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые
не могли мне
быть рассказаны и которые
могли знать только я да моя кормилица или мать.
Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно дело
было так и что рассказать мне о нем никто
не мог.
Прежде всего это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я
не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам плакать; она же
была в это время нездорова.
Я приписываю мое спасение, кроме первой вышеприведенной причины, без которой ничто совершиться
не могло, — неусыпному уходу, неослабному попечению, безграничному вниманию матери и дороге, то
есть движению и воздуху.
Сад, впрочем,
был хотя довольно велик, но
не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая
не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я
не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего
не понимаю».
Я сказал уже, что
был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а
может быть, и от природы я
не имел храбрости.
Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить
не мог: в первый мой приезд в Багрово мне
было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка
был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него
не побывали.
Она улыбнулась моим словам и так взглянула на меня, что я хотя
не мог понять выражения этого взгляда, но
был поражен им.
Я
не могу забыть, как эти добрые люди ласково, просто и толково отвечали мне на мои бесчисленные вопросы и как они
были благодарны, когда отец дал им что-то за труды.
Разведение огня доставило мне такое удовольствие, что я и пересказать
не могу; я беспрестанно бегал от большого костра к маленькому, приносил щепочек, прутьев и сухого бастыльнику для поддержания яркого пламени и так суетился, что мать принуждена
была посадить меня насильно подле себя.
Видя мою рассеянность, отец с матерью
не могли удержаться от смеха, а мне
было как-то досадно на себя и неловко.
Я ни о чем другом
не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и сказала, что
не будет меня пускать, потому что я от такого волнения
могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же
был уверен, что никогда
не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Потом изумили меня огромная изба, закопченная дымом и покрытая лоснящейся сажей с потолка до самых лавок, — широкие, устланные поперек досками лавки, называющиеся «на́рами», печь без трубы и, наконец, горящая лучина вместо свечи, ущемленная в так называемый светец, который
есть не что иное, как железная полоска, разрубленная сверху натрое и воткнутая в деревянную палку с подножкой, так что она
может стоять где угодно.
Отец мой очень любил всякие воды, особенно ключевые; а я
не мог без восхищения видеть даже бегущей по улицам воды, и потому великолепные парашинские родники, которых
было больше двадцати, привели меня в восторг.
Мысль остаться в Багрове одним с сестрой, без отца и матери, хотя
была не новою для меня, но как будто до сих пор
не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное и потому многих разговоров
не понял, хотя и
мог бы понять.
Она очень захворала: у ней разлилась желчь и
была лихорадка; она и прежде бывала нездорова, но всегда на ногах, а теперь
была так слаба, что
не могла встать с постели.
Я поспешил рассказать с малейшими подробностями мое пребывание у дедушки, и кожаные кресла с медными шишечками также
не были забыты; отец и даже мать
не могли не улыбаться, слушая мое горячее и обстоятельное описание кресел.
Это
было поручено тетушке Татьяне Степановне, которая все-таки
была подобрее других и
не могла не чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с маленькими детьми.
Тут-то мы еще больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она
была так еще мала, что я
не мог вполне разделять с ней всех моих мыслей, чувств и желаний.
Здоровье моей матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо больше гостей, чем прежде; впрочем, это
могло мне показаться: прошлого года я
был еще мал,
не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Разумеется, все узнали это происшествие и долго
не могли без смеха смотреть на Волкова, который принужден
был несколько дней просидеть дома и даже
не ездил к нам; на целый месяц я
был избавлен от несносного дразненья.
Мать держала ее у себя в девичьей, одевала и кормила так, из сожаленья; но теперь, приставив свою горничную ходить за сестрицей, она попробовала взять к себе княжну и сначала
была ею довольна; но впоследствии
не было никакой возможности ужиться с калмычкой: лукавая азиатская природа, льстивая и злая, скучливая и непостоянная, скоро до того надоела матери, что она отослала горбушку опять в девичью и запретила нам говорить с нею, потому что точно разговоры с нею
могли быть вредны для детей.
Тогда я ничего
не понимал и только впоследствии почувствовал, каких терзаний стоила эта твердость материнскому сердцу; но душевная польза своего милого дитяти,
может быть, иногда неверно понимаемая, всегда
была для нее выше собственных страданий, в настоящее время очень опасных для ее здоровья.
Конечно, я
мог бы сесть на пол, — в комнате никого
не было; но мне приказано, чтоб я стоял в углу, и я ни за что
не хотел сесть, несмотря на усталость.
Я скоро забыл печальную историю, но
не мог забыть, что меня назвали
не умеющим грамоте и потому расписались за меня в известной бумаге, то
есть мнимой «рядной», или купчей.
Как ни
была умна моя мать, но, по ее недостаточному образованию,
не могла ей войти в голову дикая тогда мысль спосылать сына в народное училище, — мысль, которая теперь
могла бы
быть для всех понятною и служить объяснением такого поступка.
Трудно
было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище
не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки
не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики
будут благодарить со временем; что Матвей Васильич
мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в то же время честным, добрым и тихим человеком.
Я долго
не мог успокоиться, а от Матвея Васильича получил такое непреодолимое отвращение, что через месяц должны
были ему отказать.
Уж первая сорвалась, так удачи
не будет!» Я же, вовсе
не видавший рыбы, потому что отец
не выводил ее на поверхность воды,
не чувствовавший ее тяжести, потому что
не держал удилища в руках,
не понимавший, что по согнутому удилищу можно судить о величине рыбы, — я
не так близко к сердцу принял эту потерю и говорил, что,
может быть, это
была маленькая рыбка.
Я выудил уже более двадцати рыб, из которых двух
не мог вытащить без помощи Евсеича; правду сказать, он только и делал что снимал рыбу с моей удочки, сажал ее в ведро с водой или насаживал червяков на мой крючок: своими удочками ему некогда
было заниматься, а потому он и
не заметил, что одного удилища уже
не было на мостках и что какая-то рыба утащила его от нас сажен на двадцать.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде
не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля
не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она
была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли
было очень трудно; всего же более
не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Теперь я рассказал об этом так, как узнал впоследствии; тогда же я
не мог понять настоящего дела, а только испугался, что тут
будут спорить, ссориться, а
может быть, и драться.
Сестрица тоже
не могла его переносить; он решительно
был ей вреден.
Наконец выбрали и накидали целые груды мокрой сети, то
есть стен или крыльев невода, показалась мотня, из длинной и узкой сделавшаяся широкою и круглою от множества попавшейся рыбы; наконец стало так трудно тащить по мели, что принуждены
были остановиться, из опасения, чтоб
не лопнула мотня; подняв высоко верхние подборы, чтоб рыба
не могла выпрыгивать, несколько человек с ведрами и ушатами бросились в воду и, хватая рыбу, битком набившуюся в мотню, как в мешок, накладывали ее в свою посуду, выбегали на берег, вытряхивали на землю добычу и снова бросались за нею; облегчив таким образом тягость груза, все дружно схватились за нижние и верхние подборы и с громким криком выволокли мотню на берег.
Ровно заслон!» Но, видно, я
был настоящий рыбак по природе, потому что и тогда говорил Евсеичу: «Вот если б на удочку вытащить такого леща!» Мне даже как-то стало невесело, что поймали такое множество крупной рыбы, которая
могла бы клевать у нас; мне
было жалко, что так опустошили озеро, и я печально говорил Евсеичу, что теперь уж
не будет такого клеву, как прежде; но он успокоил меня, уверив, что в озере такая тьма-тьмущая рыбы, что озеро так велико, и тянули неводом так далеко от наших мостков, что клев
будет не хуже прежнего.
Через неделю поехали мы к Булгаковым в Алмантаево, которое мне очень
не понравилось, чего и ожидать
было должно по моему нежеланью туда ехать; но и в самом деле никому
не могло понравиться его ровное местоположенье и дом на пустоплесье, без сада и тени, на солнечном припеке.
Мать хотела пробыть два дня, но кумыс, которого целый бочонок
был привезен с нами во льду, окреп, и мать
не могла его
пить.
Только что мы успели запустить невод, как вдруг прискакала целая толпа мещеряков: они принялись громко кричать, доказывая, что мы
не можем ловить рыбу в Белой, потому что воды ее сняты рыбаками; отец мой
не захотел ссориться с близкими соседями, приказал вытащить невод, и мы ни с чем должны
были отправиться домой.
Наконец мать обратила на нас внимание и стала говорить с нами, то
есть собственно со мною, потому что сестра
была еще мала и
не могла понимать ее слов, даже скоро ушла в детскую к своей няне.
Я высказал все свои сомнения и страхи матери; иных она
не могла уничтожить, над опасением же, что «мы замерзнем», рассмеялась и сказала, что нам
будет жарко в возке.
Дыханье останавливалось, холодный пот выступал на лице, я
не мог улежать на своем месте, вскочил и сел поперек своей постельки, даже стал
было будить сестрицу, и если
не закричал, то, вероятно, от того, что у меня
не было голоса…
В комнате
были нестерпимый жар и духота; мать скоро увела нас в гостиную, где мы с сестрицей так расплакались, что нас долго
не могли унять.
Вдруг мне послышался издали сначала плач; я подумал, что это мне почудилось… но плач перешел в вопль, стон, визг… я
не в силах
был более выдерживать, раскрыл одеяло и принялся кричать так громко, как
мог, сестрица проснулась и принялась также кричать.
Это все, что я
мог желать, о чем, без сомнения, я стал бы и просить и в чем
не отказали бы мне; но как тяжело, как стыдно
было бы просить об этом!
Мать несколько дней
не могла оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем,
была холоднее других; но мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который
был назначен через девять дней.
Споры, однако, продолжались, отец
не уступал, и все, чего
могла добиться мать, состояло в том, что отец согласился
не выходить в отставку немедленно, а отложил это намерение до совершенного выздоровления матери от будущей болезни, то
есть до лета.
Я
не мог рассмотреть лица матери: в комнате
было почти темно от опущенных зеленых гардин.
«Послушайте, — сказал отец, — если мать увидит, что вы плачете, то ей сделается хуже и она от того
может умереть; а если вы
не будете плакать, то ей
будет лучше».
В комнате
было так темно, что я видел только образ матери, а лица разглядеть
не мог; нас подвели к кровати, поставили на колени, мать благословила нас образом, перекрестила, поцеловала и махнула рукой.
Наконец
не видавшись с матерью около недели, я увидел ее, бледную и худую, все еще лежащую в постели; зеленые гардинки
были опущены, и потому,
может быть, лицо ее показалось мне еще бледнее.