Неточные совпадения
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать
других книжек, а взять их решительно
было негде; тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать
не позволяли.
Сердце у меня опять замерло, и я готов
был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую — читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами
быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в
другое время
было бы мне очень приятно и лестно, теперь
не утешила меня.
Степь
не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава
была скошена и сметана в стога, а по
другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще
не совсем распустившийся, еще
не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь
была тиха, и ни один птичий голос
не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже
не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Я достал, однако, одну часть «Детского чтения» и стал читать, но
был так развлечен, что в первый раз чтение
не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки, так кричал мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о
другом и всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
Когда мы пришли, отец показал мне несколько крупных окуней и плотиц, которых он выудил без меня:
другая рыба в это время
не брала, потому что
было уже поздно и жарко, как объяснял мне Евсеич.
Я ни о чем
другом не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и сказала, что
не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же
был уверен, что никогда
не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
«Здравствуй, батюшка Алексей Степаныч! — заговорил один крестьянин постарше
других, который
был десятником, как я после узнал, — давно мы тебя
не видали.
Мироныч отвечал, что один пасется у «Кошелги», а
другой у «Каменного врага», и прибавил: «Коли вам угодно
будет, батюшка Алексей Степаныч, поглядеть господские ржаные и яровые хлеба и паровое поле (мы завтра отслужим молебен и начнем сев), то
не прикажете ли подогнать туда табуны?
— «Как изволите приказать, батюшка Алексей Степаныч, — отвечал Мироныч, — да
не будет ли
другим обидно?
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец
не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что
не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в
другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть
не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле
друг, и что нельзя
не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и
не дерется без толку; что он
не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
В заключение старики просили, чтоб Мироныча
не трогать и что всякий
другой на его месте
будет гораздо хуже.
Разделенная вода
была уже
не так глубока, и на обоих протоках находились высокие мосты на сваях; один проток
был глубже и тише, а
другой — мельче и быстрее.
Я ту же минуту, однако, почувствовал, что они
не так
были ласковы с нами, как
другие городские дамы, иногда приезжавшие к нам.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый,
не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем
были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем
другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Это
было поручено тетушке Татьяне Степановне, которая все-таки
была подобрее
других и
не могла
не чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с маленькими детьми.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с
другими, но
не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые
не были так ласковы к нам, как мне хотелось,
не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним
не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое
не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
За обедом нас всегда сажали на
другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он
был такой сердитый, что ни с кем
не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал; то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Вторая приехавшая тетушка
была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это
была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без
других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так
есть, чтоб никто
не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Из рассказов их и разговоров с
другими я узнал, к большой моей радости, что доктор Деобольт
не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел
другие важные болезни, от которых и начал
было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден
был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал
пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем
будем там удить рыбку.
Сидя за столом, я всегда нетерпеливо ожидал миндального блюда
не столько для того, чтоб им полакомиться, сколько для того, чтоб порадоваться, как гости
будут хвалить прекрасное пирожное, брать по
другой фигурке и говорить, что «ни у кого нет такого миндального блюда, как у Софьи Николавны».
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже
не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что все у нас в доме
было беднее и хуже, чем у
других.
Дядя догадался, что прока
не будет, и начал заставлять меня рисовать в
другие часы; он
не ошибся: в короткое время я сделал блистательные успехи для своего возраста.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем
другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть
было не поссорила ее с Парашей.
Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку, одного за
другим; это
была в то же время перекличка: оказалось, что половины учеников
не было в классе.
Учителя
другого в городе
не было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами,
не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью
других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Усадьба состояла из двух изб: новой и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще
не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены
были два камня, один на
другой; в новой избе
не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра то ту, то
другую рыбу, а как это
было затруднительно, то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления
не произвела наша рыба на мою мать.
После этого начался разговор у моего отца с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую
другие башкирцы, а
не те, у которых мы ее купили, называли своею, что с этой земли надобно
было согнать две деревни, что когда
будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить на нее несколько наших крестьян.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде
не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля
не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она
была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на
другие, казенные земли
было очень трудно; всего же более
не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а
другого обманщиком.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и мать находила его уже
не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение, по крайней мере, уверял в том и себя и
других, и хотя матери моей очень хотелось, чтобы я
пил кумыс, потому что я
был худ и все думали, что от него потолстею, но я отбился.
Мне
было жаль дедушки, но совсем
не хотелось видеть его смерть или
быть в
другой комнате, когда он, умирая, станет плакать и кричать.
Это
была для меня совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки,
другою вертели веретена с намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как все молчали, то жужжанье веретен и подергиванье мочек производили необыкновенного рода шум, никогда мною
не слыханный.
Мать несколько дней
не могла оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем,
была холоднее
других; но мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который
был назначен через девять дней.
Очень странно, что составленное мною понятие о межеванье довольно близко подходило к действительности: впоследствии я убедился в этом на опыте; даже мысль дитяти о важности и какой-то торжественности межеванья всякий раз приходила мне в голову, когда я шел или ехал за астролябией, благоговейно несомой крестьянином, тогда как
другие тащили цепь и втыкали колья через каждые десять сажен; настоящего же дела, то
есть измерения земли и съемки ее на план, разумеется, я тогда
не понимал, как и все меня окружавшие.
На
другой день догадка моя подтвердилась: мать точно
была больна; этого уже
не скрывали от нас.
Я принял в
другой раз на свою душу такие же приятные впечатления; хотя они
были не так уже новы и свежи и
не так меня изумляли, как в первый раз, но зато я понял их яснее и почувствовал глубже.
На этот раз багровские старики отозвались об Мироныче, что «он стал маненько позашибаться», то
есть чаще стал напиваться пьян, но все еще
другого начальника
не желали.
В этот год также
были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на руках у Филиппа, старого сокольника моего отца, а
другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать,
не расставался с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
Нам отвели большой кабинет, из которого
была одна дверь в столовую, а
другая — в спальню; спальню также отдали нам; в обеих комнатах, лучших в целом доме, Прасковья Ивановна
не жила после смерти своего мужа: их занимали иногда почетные гости, обыкновенные же посетители жили во флигеле.
Им
не для чего
было рано вставать и
было о чем переговорить, потому что в продолжение прошедшего дня
не имели они свободной минуты
побыть друг с
другом наедине.
Я чувствовал, что у меня
не хватило бы храбрости на такую потеху; но мне весело
было смотреть на шумное веселье катающихся; многие опрокидывались вверх ногами,
другие налетали на них и сами кувыркались: громкий хохот оглашал окрестные снежные поля и горы, слегка пригреваемые солнечными лучами.
В каждой комнате, чуть ли
не в каждом окне,
были у меня замечены особенные предметы или места, по которым я производил мои наблюдения: из новой горницы, то
есть из нашей спальни, с одной стороны виднелась Челяевская гора, оголявшая постепенно свой крутой и круглый взлобок, с
другой — часть реки давно растаявшего Бугуруслана с противоположным берегом; из гостиной чернелись проталины на Кудринской горе, особенно около круглого родникового озера, в котором мочили конопли; из залы стекленелась лужа воды, подтоплявшая грачовую рощу; из бабушкиной и тетушкиной горницы видно
было гумно на высокой горе и множество сурчин по ней, которые с каждым днем освобождались от снега.
Все берега полоев
были усыпаны всякого рода дичью; множество уток плавало по воде между верхушками затопленных кустов, а между тем беспрестанно проносились большие и малые стаи разной прилетной птицы: одни летели высоко,
не останавливаясь, а
другие низко, часто опускаясь на землю; одни стаи садились,
другие поднимались, третьи перелетывали с места на место: крик, писк, свист наполнял воздух.
Мое яичко
было лучше всех, и на нем
было написано: «Христос воскрес, милый
друг Сереженька!» Матери
было очень грустно, что она
не услышит заутрени Светлого Христова воскресенья, и она удивлялась, что бабушка так равнодушно переносила это лишенье; но бабушке, которая бывала очень богомольна, как-то ни до чего уже
не было дела.
Я заметил, что наш кулич
был гораздо белее того, каким разгавливались дворовые люди, и громко спросил: «Отчего Евсеич и
другие кушают
не такой же белый кулич, как мы?» Александра Степановна с живостью и досадой отвечала мне: «Вот еще выдумал!
едят и похуже».
Одни говорили, что беды никакой
не будет, что только выкупаются, что холодная вода выгонит хмель, что везде мелко, что только около кухни в стари́це
будет по горло, но что они мастера плавать; а
другие утверждали, что, стоя на берегу, хорошо растабарывать, что глубоких мест много, а в стари́це и с руками уйдешь; что одежа на них намокла, что этак и трезвый
не выплывет, а пьяные пойдут как ключ ко дну.
Бугуруслан
был хотя
не широк, но очень быстр, глубок и омутист; вода еще
была жирна, по выражению мельников, и пруд к вечеру стал наполняться, а в ночь уже пошла вода в кауз; на
другой день поутру замолола мельница, и наш Бугуруслан сделался опять прежнею глубокою, многоводной рекой.
Она вышла на маленькую полянку, остановилась и сказала: «Здесь непременно должны
быть грузди, так и пахнет груздями, — и вдруг закричала: — Ах, я наступила на них!» Мы с отцом хотели подойти к ней, но она
не допустила нас близко, говоря, что это ее грузди, что она нашла их и что пусть мы ищем
другой слой.