Неточные совпадения
Самые первые предметы, уцелевшие
на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых годов, предметы и образы, которые еще носятся в
моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безыменными образами.
Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в
моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая
на меня из-за других, иногда целующая
мои руки, лицо и плачущая надо мною.
Кормилица
моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись
на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть
на барщину.
Потом, по просьбе
моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и засыхая
на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно похожими своим наружным видом
на обыкновенные ледяные сосульки.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи
моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для
моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие
мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся
на некоторое время.
Но самое главное
мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне
мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел
на сестру, указывая то
на одну, то
на другую
мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.
Мне становилось час от часу лучше, и через несколько месяцев я был уже почти здоров: но все это время, от кормежки
на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно изгладилось из
моей памяти.
Один раз, сидя
на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и не твердо опираясь
на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась
моя нянька.
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось
моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а
на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к
моей матери.
Вниманье и попеченье было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах, перебиваясь, как говорится, с копейки
на копейку,
моя мать доставала старый рейнвейн в Казани, почти за пятьсот верст, через старинного приятеля своего покойного отца, кажется доктора Рейслейна, за вино платилась неслыханная тогда цена, и я пил его понемногу, несколько раз в день.
Я считаю также, что двенадцатичасовое лежанье в траве
на лесной поляне дало первый благотворный толчок
моему расслабленному телесному организму.
Две детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что
на целую четверть заглядывала к нам в окна, что очень веселило меня и неразлучного
моего товарища — маленькую сестрицу.
Благодетельная судьба скоро послала мне неожиданное новое наслаждение, которое произвело
на меня сильнейшее впечатление и много расширило тогдашний круг
моих понятий.
Должны были отнять книжку, несмотря
на горькие
мои слезы.
Впрочем,
мой отец ездил прошлого года в Багрово, однако
на самое короткое время.
Она улыбнулась
моим словам и так взглянула
на меня, что я хотя не мог понять выражения этого взгляда, но был поражен им.
Я не один уже раз переправлялся через Белую, но, по тогдашнему болезненному
моему состоянию и почти младенческому возрасту, ничего этого не заметил и не почувствовал; теперь же я был поражен широкою и быстрою рекою, отлогими песчаными ее берегами и зеленою уремой
на противоположном берегу.
Нашу карету и повозку стали грузить
на паром, а нам подали большую косную лодку,
на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега
на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки
мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня
на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Мать как будто освежилась
на открытом воздухе, и я с жаром начал ей показывать и рассказывать о найденных мною драгоценностях, которыми были набиты
мои карманы; камешки очень понравились
моей сестрице, и некоторые из них я подарил ей.
Он не вил, а сучил как-то
на своей коленке толстые лесы для крупной рыбы; грузила и крючки, припасенные заранее, были прикреплены и навязаны, и все эти принадлежности, узнанные мною в первый раз, были намотаны
на палочки, завернуты в бумажки и положены для сохранения в
мой ящик.
Ночевать мы должны были в татарской деревне, но вечер был так хорош, что матери
моей захотелось остановиться в поле; итак, у самой околицы своротили мы немного в сторону и расположились
на крутом берегу маленькой речки.
Мать скоро легла и положила с собой
мою сестрицу, которая давно уже спала
на руках у няньки; но мне не хотелось спать, и я остался посидеть с отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова.
Когда я открыл глаза, все уже давно проснулись, даже
моя сестрица сидела
на руках у отца, смотрела в отворенное окно и что-то весело лепетала.
Мы уселись в карете по-прежнему и взяли к себе няню, которая опять стала держать
на руках
мою сестрицу.
Видя
мою рассеянность, отец с матерью не могли удержаться от смеха, а мне было как-то досадно
на себя и неловко.
Мать не хотела верить, чтоб я мог сам поймать рыбу, но, задыхаясь и заикаясь от горячности, я уверял ее, ссылаясь
на Евсеича, что точно я вытащил сам эту прекрасную рыбку; Евсеич подтвердил
мои слова.
Отец
мой и сам уже говорил об этом; мы поутру проехали сорок верст да после обеда надо было проехать сорок пять — это было уже слишком много, а потому он согласился
на предложение Трофима.
Светец, с ущемленной в него горящей лучиной, которую надобно было беспрестанно заменять новою, обратил
на себя
мое особенное внимание; иные лучины горели как-то очень прихотливо: иногда пламя пылало ярко, иногда чуть-чуть перебиралось и вдруг опять сильно вспыхивало; обгоревший, обуглившийся конец лучины то загибался крючком в сторону, то падал, треща, и звеня, и ломаясь; иногда вдруг лучина начинала шипеть, и струйка серого дыма начинала бить, как струйка воды из фонтанчика, вправо или влево.
Когда же
мой отец спросил, отчего в праздник они
на барщине (это был первый Спас, то есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
После ржаных хлебов пошли яровые, начинающие уже поспевать. Отец
мой, глядя
на них, часто говорил с сожалением: «Не успеют нынче убраться с хлебом до ненастья; рожь поспела поздно, а вот уже и яровые поспевают. А какие хлеба, в жизнь
мою не видывал таких!» Я заметил, что мать
моя совершенно равнодушно слушала слова отца. Не понимая, как и почему, но и мне было жалко, что не успеют убраться с хлебом.
Отец
мой радовался, глядя
на такое изобилие хлеба, и говорил: «Вот крестьяне, так крестьяне!
Мать вела меня за руку, а нянька несла
мою сестрицу, которая с необыкновенным любопытством смотрела
на невиданное ею зрелище; мне же хотя удалось видеть нечто подобное в Уфе, но тем не менее я смотрел
на него с восхищением.
Отец прибавил, что поедет после обеда осмотреть все полевые работы, и приглашал с собою
мою мать; но она решительно отказалась, сказав, что она не любит смотреть
на них и что если он хочет, то может взять с собой Сережу.
«Да, вот мы с Сережей, — сказал
мой отец, — после чаю пойдем осматривать конный завод, а потом пройдем
на родники и
на мельницу».
Я ехал
на роспусках в первый раз в
моей жизни, и мне очень понравилась эта езда; сидя в сложенной вчетверо белой кошме, я покачивался точно как в колыбели, висящей
на гибком древесном сучке.
Но я заметил, что для больших людей так сидеть неловко потому, что они должны были не опускать своих ног, а вытягивать и держать их
на воздухе, чтоб не задевать за землю; я же сидел
на роспусках почти с ногами, и трава задевала только
мои башмаки.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать
на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают
мое платье и что их надо кинуть».
Мы остановились, сошли с роспусков, подошли близко к жнецам и жницам, и отец
мой сказал каким-то добрым голосом: «Бог
на помощь!» Вдруг все оставили работу, обернулись к нам лицом, низко поклонились, а некоторые крестьяне, постарше, поздоровались с отцом и со мной.
Отец
мой спросил: сколько людей
на десятине? не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» — сказал: «Так жните с богом…» — и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Вдруг плач ребенка обратил
на себя
мое внимание, и я увидел, что в разных местах, между трех палочек, связанных вверху и воткнутых в землю, висели люльки; молодая женщина воткнула серп в связанный ею сноп, подошла не торопясь, взяла
на руки плачущего младенца и тут же, присев у стоящего пятка снопов, начала целовать, ласкать и кормить грудью свое дитя.
Невыразимое чувство сострадания к работающим с таким напряженьем сил,
на солнечном зное, обхватило
мою душу, и, много раз потом бывая
на жнитве, я всегда вспоминал это первое впечатление…
Сначала мы вставали с роспусков и подходили к жнецам, а потом только подъезжали к ним; останавливались, отец
мой говорил: «Бог
на помощь».
Несмотря
на все это, отец
мой остался не совсем доволен паровым полем, сказал, что пашня местами мелка и борозды редки — отчего и травы много.
На такие речи староста обыкновенно отвечал: «Слушаю, будет исполнено», — хотя
мой отец несколько раз повторял: «Я, братец, тебе ничего не приказываю, а говорю только, не рассудишь ли ты сам так поступить?
Нам надобно было проехать сорок пять верст и ночевать
на реке Ик, о которой отец говорил, что она не хуже Демы и очень рыбна; приятные надежды опять зашевелились в
моей голове.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало
на свете, что парашинские старики, которых отец
мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но
на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Все
мои мечты поудить вечером, когда, по словам отца, так хорошо клюет рыба
на такой реке, которая не хуже Демы, разлетелись как дым, и я стоял, точно приговоренный к какому-нибудь наказанию.
Впоследствии я нашел, что Ик ничем не хуже Демы; но тогда я не в состоянии был им восхищаться: мысль, что мать отпустила меня против своего желания, что она недовольна, беспокоится обо мне, что я отпущен
на короткое время, что сейчас надо возвращаться, — совершенно закрыла
мою душу от сладких впечатлений великолепной природы и уже зародившейся во мне охоты, но место, куда мы приехали, было поистине очаровательно!
Как только поднялись мы
на изволок, туман исчез, и первый луч солнца проник почти сзади в карету и осветил лицо спящей против меня
моей сестрицы.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами и
на лице выразилась грусть; хотя и прежде, вслушиваясь в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать не любит Багрова и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без внимания и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают
мою мать.