Неточные совпадения
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи
моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для
моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону,
целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие
мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Но самое главное
мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне
мою милую сестрицу, давали
поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на одну, то на другую
мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.
С этих пор щенок по
целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось
моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к
моей матери.
Две детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что на
целую четверть заглядывала к нам в окна, что очень веселило меня и неразлучного
моего товарища — маленькую сестрицу.
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать
целую кучу чудесных, по
моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец не позволил мне их взять с собою, а выбрал только десятка полтора, сказав, что все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня не послушали, и я с большим сожалением оставил набранную мною кучку.
«Не пора ли спать тебе, Сережа?» — сказал
мой отец после долгого молчания;
поцеловал меня, перекрестил и бережно, чтоб не разбудить мать, посадил в карету.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал
целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе
целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают
мое платье и что их надо кинуть».
Вдруг плач ребенка обратил на себя
мое внимание, и я увидел, что в разных местах, между трех палочек, связанных вверху и воткнутых в землю, висели люльки; молодая женщина воткнула серп в связанный ею сноп, подошла не торопясь, взяла на руки плачущего младенца и тут же, присев у стоящего пятка снопов, начала
целовать, ласкать и кормить грудью свое дитя.
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила
мои волосы, пристально посмотрела на
мои покрасневшие глаза,
поцеловала меня в лоб и сказала на ухо: «Будь умен и ласков с дедушкой», — и глаза ее наполнились слезами.
Я живо помню, как он любовался на нашу дружбу с сестрицей, которая, сидя у него на коленях и слушая
мою болтовню или чтение, вдруг без всякой причины спрыгивала на пол, подбегала ко мне, обнимала и
целовала и потом возвращалась назад и опять вползала к дедушке на колени; на вопрос же его: «Что ты, козулька, вскочила?» — она отвечала: «Захотелось братца
поцеловать».
«Боже
мой, — подумал я, — когда я буду большой, чтоб проводить
целые ночи с удочкой и Суркой на берегу реки или озера?..» — потому что лодки я прибаивался.
Только что мы успели запустить невод, как вдруг прискакала
целая толпа мещеряков: они принялись громко кричать, доказывая, что мы не можем ловить рыбу в Белой, потому что воды ее сняты рыбаками; отец
мой не захотел ссориться с близкими соседями, приказал вытащить невод, и мы ни с чем должны были отправиться домой.
Самое любимое
мое дело было читать ей вслух «Россиаду» и получать от нее разные объяснения на не понимаемые мною слова и
целые выражения.
Все уже, как видно, давно проснулись, и милая
моя сестрица что-то кушала; она приползла ко мне и принялась меня обнимать и
целовать.
Добрый
мой отец, обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом,
целуя ее руки, уверял, что никогда из ее воли не выйдет и что все будет идти по-прежнему.
Как я ни был мал, но заметил, что
моего отца все тетушки, особенно Татьяна Степановна, часто обнимали,
целовали и говорили, что он один остался у них кормилец и защитник.
Она приходила также обнимать,
целовать и благодарить
мою мать, которая, однако, никаких благодарностей не принимала и возражала, что это дело до нее вовсе не касается.
Потом всех крестьян и крестьянок угощали пивом и вином; все кланялись в ноги
моему отцу, все обнимали,
целовали его и его руку.
Я один был с отцом; меня также обнимали и
целовали, и я чувствовал какую-то гордость, что я внук
моего дедушки.
Когда
моя мать уходила в комнату Чичаговой, старушка Мертваго сажала меня подле себя и разговаривала со мной по
целым часам.
Ни за что в свете не соглашался Пантелей Григорьич сесть не только при
моем отце, но даже при мне, и никогда не мог я от него отбиться, чтоб он не
поцеловал моей руки.
Матери
моей очень не понравились эти развалины, и она сказала: «Как это могли жить в такой мурье и где тут помещались?» В самом деле, трудно было отгадать, где тут могло жить
целое семейство, в том числе пять дочерей.
Прасковья Ивановна долго обнимала и
целовала мою прослезившуюся от внутреннего чувства мать; ласкала ее, охорашивала, подвела даже к окну, чтобы лучше рассмотреть.
Мой отец, желая поздороваться с теткой, хотел было
поцеловать ее руку, говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала руки.
А как Сережа похож на дядю Григория Петровича!» Все ласкали,
целовали нас, особенно
мою сестрицу, и говорили, что она будет красавица, чем я остался очень доволен.
У нас с сестрицей была своя, Федором и Евсеичем сделанная горка перед окнами спальной; с нее я не боялся кататься вместе с
моей подругой, но вдвоем не так было весело, как в шумном множестве детей, собравшихся с
целой деревни, куда нас не пускали.
В первый день напала на меня тоска, увеличившая
мое лихорадочное состояние, но потом я стал спокойнее и
целые дни играл, а иногда читал книжку с сестрицей, беспрестанно подбегая, хоть на минуту, к окнам, из которых виден был весь разлив полой воды, затопившей огород и половину сада.
Но Матрена перепугалась еще больше, бросилась ко мне, начала
целовать мои руки и просить, чтоб я не сказывал тетушке, что был в ее амбаре.
Поди чай, у нее и чаю и кофею мешки висят?..» Вдруг Параша опомнилась и точно так же, как недавно Матрена, принялась
целовать меня и
мои руки, просить, молить, чтоб я ничего не сказывал маменьке, что она говорила про тетушку.
«Вот
моя умница, — сказала она, обнимая и
целуя мою сестрицу, — она уж ничего не скажет на свою няню».
В ожидании завозни отец
мой, особенно любивший рыбу, поехал на рыбачьей лодке к прорезям и привез
целую связку нанизанных на лычко стерлядей, чтоб в Симбирске сварить из них уху.
Хотя на следующий день, девятый после кончины бабушки, все собирались ехать туда, чтоб слушать заупокойную обедню и отслужить панихиду, но отец
мой так нетерпеливо желал взглянуть на могилу матери и поплакать над ней, что не захотел дожидаться
целые сутки.
Как она на меня смотрела, как
целовала мои руки!..
Она крепко и долго обнимала
моего отца и особенно мать; даже нас всех перецеловала, чего никогда не делывала, а всегда только давала
целовать нам руку.
Как возговорит к ней отец таковы речи: «Что же, дочь
моя милая, любимая, не берешь ты своего цветка желанного; краше его нет на белом свете?» Взяла дочь меньшая цветочик аленькой ровно нехотя,
целует руки отцовы, а сама плачет горючими слезами.
С той поры, с того времечка пошли у них разговоры, почитай
целый день, во зеленом саду на гуляньях, во темных лесах на катаньях и во всех палатах высокиих. Только спросит молода дочь купецкая, красавица писаная: «Здесь ли ты,
мой добрый, любимый господин?» Отвечает лесной зверь, чудо морское: «Здесь, госпожа
моя прекрасная, твой верный раб, неизменный друг». И не пугается она его голоса дикого и страшного, и пойдут у них речи ласковые, что конца им нет.