Неточные совпадения
Но человек часто думает ошибочно: внук Степана Михайловича Багрова рассказал мне с большими подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с возможною точностью, а
как они служат продолжением «Семейной хроники», так счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и
как рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве, детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений, —
то я решился напечатать записанные мною рассказы.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало,
то наполняла легкие мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее,
как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Заметив, что дорога мне
как будто полезна, мать ездила со мной беспрестанно:
то в подгородные деревушки своих братьев,
то к знакомым помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы большое путешествие; отец был с нами.
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать послала девушку, и
та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал,
как выражалась моя нянька.
После моего выздоровления я начинаю помнить себя уже дитятей, не крепким и резвым,
каким я сделался впоследствии, но тихим, кротким, необыкновенно жалостливым, большим трусом и в
то же время беспрестанно, хотя медленно, уже читающим детскую книжку с картинками под названием «Зеркало добродетели».
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил,
как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре,
как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в
то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
Ежеминутная опасность потерять страстно любимое дитя и усилия сохранить его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и
как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновалась — общая энергия упала, и мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела грудь, бок, и, наконец, появилось лихорадочное состояние;
те же самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить ее.
Для меня опять готовилось новое зрелище; отложили лошадей, хотели спутать и пустить в поле, но
как степные травы погорели от солнца и завяли,
то послали в деревню за свежим сеном и овсом и за всякими съестными припасами.
Я попросил позволения развести маленький огонек возле
того места, где мы сидели, и когда получил позволение,
то, не помня себя от радости, принялся хлопотать об этом с помощью Ефрема, который в дороге вдруг сделался моим
как будто дядькой.
Сестрица стала проситься со мной, и
как уженье было всего шагах в пятидесяти,
то отпустили и ее с няней посмотреть на наше рыболовство.
Но
как мать отпустила меня на короткое время,
то мы скоро воротились.
Мать дорогой принялась мне растолковывать, почему не хорошо так безумно предаваться какой-нибудь забаве,
как это вредно для здоровья, даже опасно; она говорила, что, забывая все другие занятия для какой-нибудь охоты, и умненький мальчик может поглупеть, и что вот теперь, вместо
того чтоб весело смотреть в окошко, или читать книжку, или разговаривать с отцом и матерью, я сижу молча,
как будто опущенный в воду.
Между
тем к вечеру пошел дождь, дорога сделалась грязна и тяжела; высунувшись из окошка, я видел,
как налипала земля к колесам и потом отваливалась от них толстыми пластами; мне это было любопытно и весело, а лошадкам нашим накладно, и они начинали приставать.
Светец, с ущемленной в него горящей лучиной, которую надобно было беспрестанно заменять новою, обратил на себя мое особенное внимание; иные лучины горели как-то очень прихотливо: иногда пламя пылало ярко, иногда чуть-чуть перебиралось и вдруг опять сильно вспыхивало; обгоревший, обуглившийся конец лучины
то загибался крючком в сторону,
то падал, треща, и звеня, и ломаясь; иногда вдруг лучина начинала шипеть, и струйка серого дыма начинала бить,
как струйка воды из фонтанчика, вправо или влево.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это был первый Спас,
то есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре
как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам, мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за
то, что он им ничего худого не делал, и что по нем любят мою мать и меня, а потому и знают,
как нас зовут.
Отец показал мне деревянный ларь,
то есть ящик, широкий вверху и узенький внизу,
как я увидал после, в который всыпают хлебные зерна.
Когда мы вышли из мельницы,
то я увидел, что хлебная пыль и нас выбелила, хотя не так,
как засыпку.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами,
то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких,
как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
В
тех местах, где рожь не наклонилась, не вылегла,
как говорится, она стояла так высоко, что нас с роспусками и лошадьми не было видно.
Другой табун, к которому,
как говорили, и приближаться надо было с осторожностью, осматривал только мой отец, и
то ходил к нему пешком вместе с пастухами.
Объяснения и толкования показались мне неудовлетворительными, вероятно потому, что со мной говорили,
как с ребенком, не замечая
того, что мои вопросы были гораздо старше моего возраста.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что
как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев,
то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Далее, по обеим сторонам Ика, протекавшего до сих пор по широкой и открытой долине, подступали горы,
то лесистые,
то голые и каменистые,
как будто готовые принять реку в свое владенье.
Дело состояло в
том, что с задней стороны, из средины пригорка, бил родник; чувашенин подставил колоду, и
как все надворные строения были ниже родника,
то он провел воду, во-первых, в летнюю кухню, во-вторых, в огромное корыто, или выдолбленную колоду, для мытья белья, и в-третьих, в хлевы, куда загонялся на ночь скот и лошади.
Там негде было кормить в поле, но
как мать моя не любила останавливаться в деревнях,
то мы расположились между последним двором и околицей.
Я
ту же минуту, однако, почувствовал, что они не так были ласковы с нами,
как другие городские дамы, иногда приезжавшие к нам.
Наконец вышла мать и спросила: «Где же ваша нянька?» Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между
тем как мы с самого прихода в залу ее и не видали, а слышали только бормотанье и шушуканье в коридоре.
Едва мы успели его обойти и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал и, наконец, послал гулять в сад, —
как прибежал Евсеич и позвал нас обедать; в это время,
то есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали, а обедали часу в третьем; но Евсеич сказал, что дедушка всегда обедает в полдень и что он сидит уже за столом.
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя, а
как высоких детских кресел с нами не было,
то подложили под нас кучу подушек, и я смеялся,
как высоко сидела моя сестрица, хотя сам сидел не много пониже.
Сам он и вся семья ели постное, и дедушка, несмотря на
то, что первый день
как встал с постели, кушал ботвинью, рыбу, раки, кашу с каким-то постным молоком и грибы.
Они ехали в
той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне, что ни под
каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне верил в невозможность переменить его.
Разумеется, он измок, иззяб и до
того,
как видно, выбился из сил, что наконец найдя дорогу, у самой околицы, упал в маленький овражек и не имел сил вылезть из него.
Я даже слышал,
как мой отец пенял моей матери и говорил: «Хорошо, что батюшка не вслушался,
как ты благодарила сестру Аксинью Степановну, и не догадался, а
то могла бы выйти беда.
Это произвело на меня такое действие, что я вдруг,
как говорили, развернулся,
то есть стал смелее прежнего, тверже и бойчее.
Мне хорошо известны и памятны только
те, которые бывали у нас почти ежедневно и которые,
как видно, очень любили моего отца и мать и нас с сестрицей.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за
то, что ее звали так же
как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
Я внимательно наблюдал,
как она обдавала миндаль кипятком,
как счищала с него разбухшую кожицу,
как выбирала миндалины только самые чистые и белые,
как заставляла толочь их, если пирожное приготовлялось из миндального теста, или
как сама резала их ножницами и, замесив эти обрезки на яичных белках, сбитых с сахаром, делала из них чудные фигурки:
то венки,
то короны,
то какие-то цветочные шапки или звезды; все это сажалось на железный лист, усыпанный мукою, и посылалось в кухонную печь, откуда приносилось уже перед самым обедом, совершенно готовым и поджарившимся.
Сидя за столом, я всегда нетерпеливо ожидал миндального блюда не столько для
того, чтоб им полакомиться, сколько для
того, чтоб порадоваться,
как гости будут хвалить прекрасное пирожное, брать по другой фигурке и говорить, что «ни у кого нет такого миндального блюда,
как у Софьи Николавны».
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы,
как после никогда уже не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе, а между
тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что все у нас в доме было беднее и хуже, чем у других.
Дядя,
как скоро садился сам за свою картину, усаживал и меня рисовать на другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть,
как рисует дядя; а когда он запретил мне сходить с места,
то я таращил свои глаза на него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
Это забавляло всех; общий смех ободрял меня, и я позволял себе говорить такие дерзости, за которые потом меня же бранили и заставляли просить извинения; а
как я, по ребячеству, находил себя совершенно правым и не соглашался извиняться,
то меня ставили в угол и доводили, наконец, до
того, что я просил прощения.
С этим господином в самое это время случилось смешное и неприятное происшествие,
как будто в наказание за его охоту дразнить людей, которому я, по глупости моей, очень радовался и говорил: «Вот бог его наказал за
то, что он хочет увезти мою сестрицу».
Это средство несколько помогло: мне стыдно стало, что Андрюша пишет лучше меня, а
как успехи его были весьма незначительны,
то я постарался догнать его и в самом деле догнал довольно скоро.
Как бы
то ни было, только в один очень памятный для меня день отвезли нас с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся на другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке.
Трудно было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича
как преступника, что такие поступки не только дозволяются, но требуются от него
как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в
то же время честным, добрым и тихим человеком.
Учителя другого в городе не было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за
тем, чтоб я писал
как можно похожее на прописи.
Он указал мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет кладут такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне было только две, а на растущем дубу пять, а
как пень был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба,
то и было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра
то ту,
то другую рыбу, а
как это было затруднительно,
то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления не произвела наша рыба на мою мать.
Наконец комары буквально одолели нас, и мы с матерью ушли в свою комнату без дверей и окон, а
как она не представляла никакой защиты,
то сели на кровать под рединный полог, и хотя душно было сидеть под ним, но зато спокойно.