Неточные совпадения
Я спорил
и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые
не могли мне быть рассказаны
и которые могли знать
только я да моя кормилица или мать.
Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени
и потока шестидесятых годов, предметы
и образы, которые еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица
и мать; тогда они
не имели для меня никакого определенного значенья
и были
только безыменными образами.
Ведь ты
только мешаешь ей
и тревожишь ее, а пособить
не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать
и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она
не перестанет делать все что может для моего спасенья, —
и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь
и спину голыми руками, а если
и это
не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем —
и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу
и говорить,
и даже поправлялся на некоторое время.
Эту детскую книжку я знал тогда наизусть всю; но теперь
только два рассказа
и две картинки из целой сотни остались у меня в памяти, хотя они, против других, ничего особенного
не имеют.
Аничкова
не любили, а
только уважали
и даже прибаивались его резкого языка
и негибкого нрава.
Я собрался прежде всех: уложил свои книжки, то есть «Детское чтение»
и «Зеркало добродетели», в которое, однако, я уже давно
не заглядывал;
не забыл также
и чурочки, чтоб играть ими с сестрицей; две книжки «Детского чтения», которые я перечитывал уже в третий раз, оставил на дорогу
и с радостным лицом прибежал сказать матери, что я готов ехать
и что мне жаль
только оставить Сурку.
Переправа кареты, кибитки
и девяти лошадей продолжалась довольно долго,
и я успел набрать целую кучу чудесных, по моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец
не позволил мне их взять с собою, а выбрал
только десятка полтора, сказав, что все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня
не послушали,
и я с большим сожалением оставил набранную мною кучку.
Я ни о чем другом
не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась
и сказала, что
не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось
только в первый раз
и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда
не пройдет,
и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
В избе
не было никакой нечистоты, но
только пахло дымом,
и непротивно.
Отец мой продолжал разговаривать
и расспрашивать о многом, чего я
и не понимал; слышал
только, как ему отвечали, что, слава богу, все живут помаленьку, что с хлебом
не знай, как
и совладать, потому что много народу хворает.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это был первый Спас, то есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде
не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что все мужики постарше
и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут,
и что в поле остался
только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Я увидел их в первый раз, они мне очень понравились; я набил ими свои карманы,
только название их никак
не мог объяснить мне отец,
и я долго надоедал ему вопросами, что за зверь черт, имеющий такие крепкие пальцы?
Пруд наполнялся родниками
и был довольно глубок; овраг перегораживала, запружая воду, широкая навозная плотина; посредине ее стояла мельничная амбарушка; в ней находился один мукомольный постав, который молол хорошо
только в полую воду, впрочем,
не оттого, чтобы мало было воды в пруде, как объяснил мне отец, а оттого, что вода шла везде сквозь плотину.
Я многого
не понимал, многое забыл,
и у меня остались в памяти
только отцовы слова: «
Не вмешивайся
не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч
не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я
не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его
не выдаст.
Но я заметил, что для больших людей так сидеть неловко потому, что они должны были
не опускать своих ног, а вытягивать
и держать их на воздухе, чтоб
не задевать за землю; я же сидел на роспусках почти с ногами,
и трава задевала
только мои башмаки.
Отец, однако,
не брал на себя никакой власти
и все отвечал, что тетушка приказала ему
только осмотреть хозяйство
и обо всем донести ей, но входить в распоряжения старосты
не приказывала.
Отец все еще
не возвращался,
и мать хотела уже послать за ним, но
только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну
и тихо сказал: «Вы еще
не спите?» Мать попеняла ему, что он так долго
не возвращался.
Когда мать выглянула из окошка
и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами
и на лице выразилась грусть; хотя
и прежде, вслушиваясь в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать
не любит Багрова
и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания
и даже без внимания
и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою мать.
Наконец вышла мать
и спросила: «Где же ваша нянька?» Агафья выскочила из коридора, уверяя, что
только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с самого прихода в залу ее
и не видали, а слышали
только бормотанье
и шушуканье в коридоре.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали
и поставили, а Параша повесила очень красивый,
не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю
только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины —
и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Ступай к ней,
только не шуми,
не беспокой ее
и не плачь».
Все это я объяснял ей
и отцу, как умел, сопровождая свои объяснения слезами; но для матери моей
не трудно было уверить меня во всем, что ей угодно,
и совершенно успокоить,
и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать
только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно вылечит ее доктор.
Видя мать бледною, худою
и слабою, я желал
только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как
только я или оставался один, или хотя
и с другими, но
не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки
и страх остаться с дедушкой, бабушкой
и тетушкой, которые
не были так ласковы к нам, как мне хотелось,
не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним
не лежало, овладевали мной,
и мое воображение, развитое
не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду
и прибегал к матери, как безумный, в тоске
и страхе.
Евсеич пробовал остановить мои слезы рассказами о дороге, о Деме, об уженье
и рыбках, но все было напрасно;
только утомившись от слез
и рыданья, я, наконец, сам
не знаю как, заснул.
Больше ничего
не помню; знаю
только, что содержание состояло из любви пастушки к пастуху, что бабушка сначала
не соглашалась на их свадьбу, а потом согласилась. С этого времени глубоко запала в мой ум склонность к театральным сочинениям
и росла с каждым годом.
Чувство какого-то сиротства
и робкой грусти выражалось
не только на моем лице, но даже во всей моей наружности.
Как
только я совсем оправился
и начал было расспрашивать
и рассказывать, моя мать торопливо встала
и ушла к дедушке, с которым она еще
не успела поздороваться: испуганная моей дурнотой, она
не заходила в его комнату.
Понимая дело
только вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на дедушку, бабушку
и тетушку
и что мой отец за них заступается; из всего этого я вывел почему-то такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем
и не ошибся.
Он
не так любил ездить по гостям, как другой мой дядя, меньшой его брат, которого все называли ветреником,
и рисовал
не только для меня маленькие картинки, но
и для себя довольно большие картины.
Я поверил
и,
не имея ни о чем понятия, понял
только, что хотят разлучить меня с сестрицей
и сделать ее чем-то вроде солдата.
Я осыпал дядю всеми бранными словами, какие
только знал; назвал его подьячим, приказным крючком
и мошенником, а Волкова, как главного виновника
и преступника, хотел непременно застрелить, как
только достану ружье, или затравить Суркой (дворовой собачонкой, известной читателям); а чтоб
не откладывать своего мщения надолго, я выбежал, как исступленный, из комнаты, бросился в столярную, схватил деревянный молоток, бегом воротился в гостиную
и, подошед поближе, пустил молотком прямо в Волкова…
Дело происходило поутру; до самого обеда я рвался
и плакал; напрасно Евсеич убеждал меня, что нехорошо так гневаться, так бранить дяденьку
и драться с Петром Николаичем, что они со мной
только пошутили, что маленькие девочки замуж
не выходят
и что как же можно отнять насильно у нас Сергеевку?
Тогда я ничего
не понимал
и только впоследствии почувствовал, каких терзаний стоила эта твердость материнскому сердцу; но душевная польза своего милого дитяти, может быть, иногда неверно понимаемая, всегда была для нее выше собственных страданий, в настоящее время очень опасных для ее здоровья.
Дверь
не отворялась, никто
не входил,
только Евсеич начинал всхрапывать, сидя в другой комнате; фантазии мои разлетались как дым, а я начинал чувствовать усталость, голод
и головную боль.
Я тогда же возражал, что это неправда, что я умею хорошо читать, а
только писать
не умею; но теперь я захотел поправить этот недостаток
и упросил отца
и мать, чтоб меня начали учить писать.
Трудно было примириться детскому уму
и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище
не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки
не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников
и оставаться в то же время честным, добрым
и тихим человеком.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами,
не были забыты мной, а
только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове
и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга
и леса, воды
и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность
и я каждый день просыпался
и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Усадьба состояла из двух изб: новой
и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще
не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты
и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены были два камня, один на другой; в новой избе
не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены
только отверстия для них.
Чистая, прозрачная вода, местами очень глубокая, белое песчаное дно, разнообразное чернолесье, отражавшееся в воде как в зеркале
и обросшее зелеными береговыми травами, все вместе было так хорошо, что
не только я, но
и отец мой,
и Евсеич пришли в восхищение.
Я выудил уже более двадцати рыб, из которых двух
не мог вытащить без помощи Евсеича; правду сказать, он
только и делал что снимал рыбу с моей удочки, сажал ее в ведро с водой или насаживал червяков на мой крючок: своими удочками ему некогда было заниматься, а потому он
и не заметил, что одного удилища уже
не было на мостках
и что какая-то рыба утащила его от нас сажен на двадцать.
Мать отвечала, что она
не знала, куда деваться от комаров,
и только тут, вглядевшись в мое лицо, она вскрикнула: «Посмотри-ка, что сделали с тобою комары!
Теперь я рассказал об этом так, как узнал впоследствии; тогда же я
не мог понять настоящего дела, а
только испугался, что тут будут спорить, ссориться, а может быть,
и драться.
Охота удить рыбу час от часу более овладевала мной; я
только из боязни, чтоб мать
не запретила мне сидеть с удочкой на озере, с насильственным прилежанием занимался чтением, письмом
и двумя первыми правилами арифметики, чему учил меня отец.
Мансуров
и мой отец горячились больше всех; отец мой
только распоряжался
и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же
не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду
и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова,
и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Наконец гости уехали, взяв обещание с отца
и матери, что мы через несколько дней приедем к Ивану Николаичу Булгакову в его деревню Алмантаево, верстах в двадцати от Сергеевки, где гостил Мансуров с женою
и детьми. Я был рад, что уехали гости,
и понятно, что очень
не радовался намерению ехать в Алмантаево; а сестрица моя, напротив, очень обрадовалась, что увидит маленьких своих городских подруг
и знакомых: с девочками Мансуровыми она была дружна, а с Булгаковыми
только знакома.
— Отчего же сестрица
не смеется, а жалеет обо мне
и даже плачет?» Тут
только я с горестью убедился в моей трусости,
и эта мысль долго возмущала мое спокойствие.
Без А. П. Мансурова, этого добрейшего
и любезнейшего из людей, охоты
не клеились, хотя была
и тоня,
только днем, а
не ночью
и, разумеется,
не так изобильная, хотя ходили на охоту с ружьями
и удили целым обществом на озере.
Только что мы успели запустить невод, как вдруг прискакала целая толпа мещеряков: они принялись громко кричать, доказывая, что мы
не можем ловить рыбу в Белой, потому что воды ее сняты рыбаками; отец мой
не захотел ссориться с близкими соседями, приказал вытащить невод,
и мы ни с чем должны были отправиться домой.
Я пристал к отцу
и Федору с неотступными просьбами,
и желание мое исполнили, но опыт доказал, что я вовсе
не умею манить: на мои звуки
не только перепела
не шли под сеть, но даже
не откликались.
Поехал
и мой отец, но сейчас воротился
и сказал, что бал похож на похороны
и что весел
только В.**, двое его адъютантов
и старый депутат, мой книжный благодетель, С.
И. Аничков, который
не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах,
и говорил, что «пора мужской руке взять скипетр власти…».