1. Русская классика
  2. Чарская Л. А.
  3. Княжна Джаваха

Княжна Джаваха

1903

Часть первая

НА КАВКАЗЕ

Глава I

Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза

Я грузинка. Мое имя Нина — княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата — славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори — развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа — Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока — гигантские серые орлы…

Мои предки — герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья — смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку — красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»! [Деда – мать по-грузински (Здесь и далее примеч. автора).]

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими, грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась — казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну на них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу снесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…

Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица-мать.

Часто, оборвав песню на полуслове, «деда» схватывала меня на руки и, прижимая тесно, тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

— Нина, джаным, [Джаным – по-татарски душа, душенька – самая употребительная ласка на востоке.] любишь ли ты меня?

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!..

Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов.

Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступавшей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

— Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

— Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, — успокаивал ее отец.

— Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла его не пустит…

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку-дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой.

Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, подержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила, и, несмотря на его суровый и строгий вид, я ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, [Бешмет – род кафтана, обшитого галуном.] где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было — и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой — младшей сестренкой моей матери.

— Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, — говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвалу этих легких и вкусных, словно таявших во рту лакомств.

Потом, покончив с ними и все еще не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорит с моим отцом.

А говорил он много и долго… Говорил все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик-мулла за то, что он отдал свою дочь «урусу», [Горцы называют русских и грузин, вообще христиан – урусами.] что допустил ее отречься от веры Аллаха и спокойно пережил ее поступок.

Отец, слушая деда, крутил только свой длинный черный ус да хмурил свои тонкие брови.

— Слушай, кунак [Кунак – друг, приятель.] Магомет, — вырвалось у него в одну из таких бесед, — тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас, да поусерднее молится Аллаху.

Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда!.. Он вскочил с тахты… Глаза его метали молнии… Он поднял загоревшийся взор на отца — взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова:

— Кунак Георгий… ты урус, ты христианин и не поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросясь желания ее отца… Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верою отцов и стала твоею женою… Мулла прав, не давая ей своего благословения… Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…

Он говорил еще долго, долго, не подозревая, что каждое его слово прочно западает в юную головку прижавшейся в уголок тахты маленькой девочки.

А моя бедная деда слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего отца умоляющие взоры. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, передернув плечами, вышел из дому. Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.

— Деда! — неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос, — ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!

И, недолго думая, я быстро вывернула карманы, куда набрала привезенные дедом лакомства, и выбросила все их содержимое на колени изумленного старика.

Моя мать, прижавшись в угол комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я не обращала на них внимания.

— На, на! и свой кишмиш бери, и лепешки бери, и армянские пряники… ничего, ничего не хочу от тебя, злой, недобрый деда! — твердила я, вся дрожа, как в лихорадке, продолжая выкидывать из карманов привезенные им лакомства.

— Кто учит ребенка непочтению к старости? — загремел на весь дом голос Хаджи-Магомета.

— Никто не учит меня, деда! — смело крикнула я. — Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, на она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, деда, деда, ты и не знаешь, как она тебя любит!

Что-то необъяснимое при этих словах промелькнуло в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Вероятно, много муки и любви прочел он в глубине ее черных, кротких глаз, — только его собственные глаза заблестели ярко-ярко и словно задернулись набежавшей в них влагой.

— Правда ли, джаным? — скорее прошептал, нежели спросил, Хаджи-Магомет.

— О, батоно! [Батоно – господин по-грузински; это слово прибавляют для почтительности.] — стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча одно только слово, в котором выражалась вся ее беспредельная любовь к нему:

— О, батоно, батоно!

Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.

Я не помню, что было дальше… Я понеслась, как бешеная горная лошадка, по тенистым аллеям нашего сада, будучи не в силах удержать порыв восторженного счастья, захватившего могучей волной мое детское сердечко…

Я носилась, задыхаясь, плача и смеясь в одно и то же время… Я была счастлива, как никогда, острым, захватывающим, почти невыносимым порывом счастья…

Когда, несколько успокоенная, я вернулась в комнату, то увидела мою мать, сидящую у ног деда… Его рука лежала на ее чернокудрой голове, и в глазах обоих сияла радость.

Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!

Это был лучший день в моей жизни. Это было первое настоящее, сознательное счастье, и я наслаждалась им всем моим юным сердечком…

Вечером у моей постельки они собрались все трое — отец, мать, деда и я, смеясь сквозь дымку дремоты, соединяла их большие руки в моих крошечных кулаках и заснула под тихий шепот их ласкового говора…

Новая, чудесная, мирная жизнь воцарилась под нашей кровлей. Дед Магомет чаще приезжал из аула, один или с Бэллой, моей молоденькой теткой — участницей моих детских игр и проказ.

Но наше счастье длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла даже навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков-татар и непримиримого врага ее — старого муллы.

Весь Гори оплакивал маму… Полк отца, знавший ее я горячо любивший, рыдал, как один человек, провожая ее худенькое тельце, засыпанное дождем роз и магнолий, на грузинское кладбище, разбитое поблизости Гори.

Мне не верилось до последней минуты, что она умирала…

Перед смертью она не сходила с кровли дома, откуда любовалась синеющими вдали горами и серебристо-зеленой лентой Куры…

— Там Дагестан… там аул… там мои горы… Там отец и Бэлла… — шептала она между приступами кашля и указывала вдаль, по направлению северо-востока, крошечной, почти детской, вследствие поразительной худобы, рукой.

И вся она, укутанная белой буркой, казалась нежным, прозрачным ангелом восточного неба.

Я помню с мучительной ясностью вечер, когда она умирала…

Тахту, на которой она лежала, подняли на кровлю, чтобы она могла полюбоваться горами и небом…

Гори засыпал, обвеянный крылом благоуханной восточной ночи… Спали розы на садовых кустах, спали соловьи в чинаровых рощах, спали руины таинственной крепости, спала Кура в своих изумрудных берегах, и только несчастье одно не спало, одна смерть бодрствовала, поджидая жертву.

Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими среди наступающей темноты… Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал все ее лицо, обращенное к небу. Лучи месяца золотыми иглами скользили по густым волнам ее черных волос и венчали блестящей короной ее матово-белый лоб.

Отец и я притихли у ее ног, боясь нарушить покой умирающей, но она сама поманила нас трепещущей рукой и, когда мы склонились к ее лицу, заговорила быстро, но тихо-тихо, чуть внятно:

— Я умираю… да, это так… я умираю… но мне не горько, не страшно… Я счастлива… я счастлива тем, что умираю христианкой… О, как хороша она — твоя вера, Георгий, — прибавила она, повернувшись в сторону моего отца, припавшего к ее изголовью, — и я удостоилась ее… Я христианка… я иду к моему Богу… Единственному и Великому… Не плачь, Георгий, береги Нину… я буду смотреть на вас… буду любоваться вами… а потом… не скоро, да, но все же мы соединимся… Не плачьте… прощайте… до свиданья… Как жаль, что нет отца… Бэллы… Передайте им, что я их люблю… и прощаюсь с ними… Прощай и ты, Георгий, моя радость, спасибо тебе за счастье, которым ты подарил меня… Прощай, свет очей моих… Прощай, моя джаным… моя Нина… Моя малюточка… Прощайте оба… не забывайте… черной розы…

Начинался бред… Потом она уснула… чтобы никогда больше не просыпаться. Она умерла тихо, так тихо, что никто не заметил ее кончины…

Я задремала, прикорнув щекою к ее худенькой руке, а проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой бедный, осиротевший отец.

Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я не могла плакать, хотя ясно сознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали мое сердце…

А внизу по берегу Куры скакал всадник. Он, видимо, торопился в Гори и безжалостно горячил коня.

Вот он близко… близко… Я узнала в нем деда Магомета…

Еще немного — и всадник пропал под горою. Внизу хлопнула калитка… Кто-то по-юношески быстро пробежал лестницу, и в ту же минуту Хаджи-Магомет вошел на кровлю.

Трудно передать тот вопль отчаяния и бессильного, почти нечеловеческого горя, который вырвался из груди несчастного отца при виде тела дочери.

Страшен был крик деда Магомета… он потряс, казалось, не только кровлю нашего дома, но и весь Гори и диким эхом раскатился в горах, по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй и третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко разметав свои сильные руки.

Теперь только поняла я, как бесконечно дорога была моя мать этому полудикому питомцу горных аулов…

Вряд ли подозревала она когда-нибудь о силе этой молчаливой отцовской привязанности, вряд ли понимала она своего сурового фанатика-отца!

Если б она могла это чувствовать на своем смертном ложе, каким счастьем озарилось бы ее прекрасное лицо!

Но — увы! — ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп, едва начинающий стынуть, труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим, печальным смехом. Только труп…

Она умерла — моя красавица-деда! Черная роза обрела свою родину… Ее душа возвратилась в горы…

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я