Питерщик
1852
I
Чухломский уезд резко отличается, например, от Нерехтского, Кинешемского, Юрьевецкого и других [Костромской губернии. (Прим автора.)], — это вы заметите, въехавши в первую его деревню. Положительно можно сказать, что в каждой из них вам кинется в глаза большой дом, изукрашенный разными разностями: узорными размалеванными карнизами, узорными подоконниками, какими-то маленькими балкончиками, бог весть для чего устроенными, потому что на них ниоткуда нет выхода, разрисованными ставнями и воротами, на которых иногда попадаются довольно странные предметы, именно: летящая слава с трубой; счастье, вертящееся на колесе, с завязанными глазами; амур какого-то особенного темного цвета, и проч. Если таких домов два или три, то прихоти в украшениях еще более усиливаются, как будто домохозяева стараются перещеголять в этом случае один другого; и когда вы, проезжая летом деревню, спросите попавшуюся вам навстречу бабу: «Чей это, голубушка, дом?», — она вам сначала учтиво поклонится и наверно скажет: «Богачей, сударь». — «А этот другой чей?» — «А это других богачей». Произношение женщины [Произношение женщины… – Акающий говор Чухломского уезда резко выделяется среди окающих говоров Костромской губернии и всего северо-восточного диалекта великорусского языка.], без сомнения, обратит на себя ваше внимание: представьте себе московское наречие несколько на а и усильте его до невероятной степени, так что, говоря на нем, надобно, как и для английского языка, делать гримасу. Я сказал, что вы встретите женщину, на том основании, что летом вы уж, конечно, не увидите ни одного мужика, а если и протащится по перегородке какой-нибудь, в нитяной поневе, нечесаный и в разбитых лаптях, то вы, вероятно, догадаетесь, что это работник, — и это действительно работник и непременно леменец. [Вологодской губернии волость. (Прим. автора.)]
Зима — другое дело; зимой мужиков много появляется. У Богоявления, что на горе, с которой видно на тридцать верст кругом, в крещенье храмовой праздник: с раннего еще утра стоят кругом всей ограды лошади в пошевнях. Такой нарядной сбруи я в других местах нигде и не видывал. На узде, например, навязано по крайней мере с десяток бубенцов, на шлее медный набор сплошь — весом в полпуда, а дуга, по золотому фону расписана розанами. Войдите в церковь: народ стоит удивительно чистый, лица умные, благообразные, на всех почти синие кафтаны; а вон напереди стоят одна лисья и две енотовые шубы — это-то и есть самые богачи: они из Терентьева, да их и много; вон в синем кафтане, рублей по восьмнадцати сукно, — это из Овсянова; заезжайте к нему в гости: уверяю, что без цимлянского не уедете! В серой поддевке, рыжая борода, тоже богач из Маслова, одним словом, очень много, всех не перечтешь!
Дело в том, что весь тамошний народ ходит на чужую сторону, то есть в Москву или в Петербург; а есть и такие, которые забираются и в Гельсингфорс и даже в Одессу и промышляют там: по столярному, стекольному, слесарному мастерству. Очень трудной работы — каменной, плотничной, кузнечной — чухломец не любит.
Жизнь почти каждого из них проходит одним обычным порядком: приходит к барину крестьянка — полустаруха.
— Что скажешь, Михайловна? — спрашивает тот.
— К вам, сударь, — парнишку с анофревским Веденеем Иванычем сговорила.
— А по какой это части?
— По стекольной, батюшка, части.
— Что это у вас все стекольщики?.. Хоть бы кто-нибудь из вас в колесники в Макарово отдал? А то по деревне колеса некому сделать.
— Где уж, батюшка, мне это затевать, дело вдовье, непривычное, а тут все на знакомстве-с.
— На сколько же лет?
— На пять-с лет, а по выходе от хозяина сто рублей да синий кафтан-с с обувкой.
— Ну что же? Хорошо, с богом!
И отправляют парнишку с Веденеем Иванычем, и бегает он по Петербургу или по Москве, с ног до головы перепачканный: щелчками да тасканьем не обходят — нечего сказать — уму-разуму учат. Но вот прошло пять лет: парень из ученья вышел, подрос совсем, получил от хозяина синий кафтан с обувкой и сто рублей денег и сходит в деревню. Матка первое время, как посмотрит на него, так и заревет от радости на всю избу, а потом идут к барину.
— Кто там? — кричит тот из кабинета.
— Афимья с своим питерцем пришла, — отвечают ему из девичьей, с любопытством оглядывая новичка.
— А, хорошо! Войдите.
Входит питерец; волосы приглажены, кафтан подпоясан с форсом, сапоги светятся и скрыпят, кланяется барину и кладет ему на стол рыбу, или яблоков, или просто полтинник.
— Полно, братец, не надобно, — замечает барин.
— Пожалуйте [Это значит – примите. (Прим. автора.)], — отвечает питерец, встряхнув головой.
— Молодец вырос, а мастерству выучился ли?
— Про себя, сударь, говорить нельзя, а все могим сделать, что от хозяина было показано.
— Это хорошо: жениться теперь пора, да и в тягло.
Парень, слегка покраснев, улыбается.
— Не оставьте уж, батюшка, — отвечает за него мать и при этом случае опять прослезится.
— А у кого же думаете взять? — спрашивает помещик.
— У кого ваше приказанье будет, а мы, по нашему сирочеству, никого не обегаем, — отвечает мать.
— Какое же мое приказанье: вы знаете, я в этом случае не приказываю… сходитесь по себе, полюбовно.
— На том благодарим, батюшка, покорно, — отвечает все мать, — коли милость ваша будет, так у Ефья Петровича девушку желаем взять.
— У Ефья, так у Ефья, ваше дело, — только чтобы с той стороны не было сопротивленья.
— Сопротивленья не полагаем, разговор уж об этом был.
— А тебе она нравится ли? — относится барин к парню.
— Нравится, сударь, — девушку похулить нечем, как быть следует.
И женят таким образом парня в мясоед, между рождеством и масленицей. Но как пришел великий пост, так и начали молодого в Питер сбирать: прибрали попутчиков, привязал он к спине котомку и пошел, а там, месяца через два, и поотпишет что-нибудь, вроде того:
«Милостивеющая государыня матушка Афимья Михайловна и дражайшая сожительница Катерина Ефьевна, просим вашего родительского благословения и навеки нерушимо; о себе уведомляю, что проживаю по тепериче у Веденея Иваныча за триста рублев в лето, и при сем прилагаю десять целковых на подушную, чего и вам желаю.
Крестьянин ваш сын такой-то».
На Петров день и барину оброк выслал, а к Новому году и остальную половину, и сам сошел в деревню. Так он ходит каждый год, а там, как бог посчастливит, так и хозяйство заведет: смотришь — и дом с белендрясами [Белендрясы – резные деревянные украшения на деревенских домах.] вытянул… Все это хорошо, когда хорошо идет, а бывает и другое.
Летом, в 184…, приехал я в чухломскую деревню Наволоки и, зная хорошо местность, вовсе не удивился, когда на крик моего ямщика: «Эй, десятской, подь сюда!» — вышла молоденькая и прехорошенькая собой баба.
— Ты, голубушка, десятской? — спросил я ее.
Она улыбнулась.
— Я, сударь.
— А как тебя зовут?
— Марьей.
— А строга ли ты?
— Да с чего мне строгой-то быть? Что за строгость такая, я и не знаю.
— Можно ли мне остановиться в этом большом доме?
— Для чего не остановиться… Погодите, я поспрошаю, — отвечала десятский Марья и начала стучать в окошко большого дома.
— Клементий Матвеич, а Клементий Матвеич! Вона барин приехал, на фатеру к тебе позывается!
В окно выставилось мужское лицо.
— Позволь мне, мужичок, остановиться в твоем доме, я приехал по службе, — сказал я.
— Сделайте милость, батюшка, — отвечал тот проворно. — Не больно приглядно у нас…
— Дарья Михайловна, уберите там в горнице, что не надо, — услышал я его голос в избе, а через несколько минут он и сам показался на улице.
Это был лет тридцати пяти видный собой мужик, волосы русые, борода клином; на лбу несколько морщин, взгляд умный, лицо истощенное.
— Пожалуйте сюда на лесенку, — отнесся он ко мне, — уж извините на этот случай, что в таком наряде вас принимаем, дело деревенское… — На нем была наскоро накинутая, значительно поношенная купеческая сибирка. — Ты, любезный, возьми кругом, там под навесом и поставишь, — прибавил он извозчику, — а то тут в ворота не пройдешь; наш экипаж — телега, не громоздка, в калитку продернуть можно.
В сенях, у окошка, сидела худая сгорбленная старуха и что-то ворчала, замахиваясь клюкой на пятилетнего мальчишку, который к ней то подскакивал, то отскакивал.
— Федька! Перестань баушку дразнить! Что ты? — крикнул на него Клементий.
— Она сама начинает.
— Я тебе дам: сама начинает!.. Вот уж пословица справедлива: старый, что малый, целый день у них этакие баталии идут… В горенку пожалуйте, сюда налево, — говорил хозяин, провожая меня.
Я вошел и, осмотревшись, тотчас же догадался, что я у питерщика. Комната вся была оклеена сборными обоями: несколько полосок французских атласных, несколько хороших русских и, наконец, несколько дешевеньких; штукатурный потолок был весь расписан букетами, так что глазам было больно смотреть на него; в переднем углу стояла красного дерева киота с образами и стол, на котором были нарисованы тарелки, а на них — разрезанные фрукты, а около — серебряные ножи и вилки; лавок не было, их заменяли деревянные стулья, выкрашенные как будто бы под орех. В заднем углу стояла кровать с ситцевыми занавесками, к которой Клементий бросился тотчас, как мы вошли, и начал выкидывать оттуда различную дрянь, говоря: «Эк у них тут навалено! Что это за баба необрядная, все ей не в заметку!..»
— Извините уж, батюшка, — прибавил он, обращаясь ко мне, — в чем застали, в том и судите, не чаяли вашей милости.
Я просил его не хлопотать, а велеть, если у него есть, согреть мне самовар.
— Как, сударь, не быть этого заведенья: не те нынче времена и не такие здесь места, чтобы не быть… Дарья Михайловна! — крикнул он в дверь, — поживее самовар, да приготовьте там чайник и чашки — все, как следствует, — главная причина, перемойте почище.
— Славный у тебя дом, — сказал я.
— Живет, батюшка, по деревне.
— Сам строил или еще старик?
— Нет, уж сам выводил; лес как-то нынче не против старины: крепости и ядрености никакой не имеет.
— А эти цветы на потолке не сам ли рисовал?
— Никак нет-с: чужие по найму мазали.
— Да ты питерщик?
— Питерщик был-с.
— А по какому мастерству?
— Да тоже вот по этой, по малярной части.
— В домах, что ли, расписывал?
— Всяко-с: и по наружности занимались и внутри отделку брали.
— То есть как же?
— Да, то есть стены и потолки по трафарету расписывали, и асторическую живопись тоже немного маракуем.
— Все тоже по трафарету?
— Все по трафарету, нечего хвастать: от руки все как-то не доходим. Хватались было некоторые из наших, да не выходит, по тому случаю, что мужику против ахадемика не быть, ученья такого мы не имеем. Наше, сударь, доложу вам, мастерство такое, что и конца ему нет: крыши, да заборы, да стены красить — особ статья; а, например, полы под паркет выводить или там дверь и косяки под слоновую кость отделать, — это выходит вторая статья; экипажная часть тоже по себе, мебельное дело другого требует, а комнатная живопись настоящая опять другое, а названье у всех одно: маляр, да и баста, а кто дело разберет, так маляр маляру рознь — кто до чего дошел.
Понятно, что Клементий был мужик оборотливый и немного резонер, потому что, как видно, любил обо всем порассудить и потолковать.
— Какое ремесло самое выгодное? — спросил я, желая снова вызвать его на разговор.
— Как вам, сударь, сказать, это все в зависимости от самого человека. Конечно, по хозяйской части, как и в купеческом деле, много и глупого счастья бывает, а если насчет работников взять, так все едино-единственно зависит от того, кто как ремесло в толк взял, а другая главная пружина состоит и в том: каков ты и в поведении, особенно нонече, потому что народ год от года стал баловатее: иной парень бывает по мастерству и не так расторопен, да поведения смирного, так он для хозяина нужней первейшего работника. Материалу, например, временем нужно закупить, за рабочими присмотреть, артель там где-нибудь за глаза разделать, — он его сейчас в эвто дело и употребит — и у нас эдакие люди рублей по семисот в лето получают.
— Не по всем же мастерствам дается жалованье равное?
— Жалованье идет разное, про это кто говорит, только в кармане выходит одно и то же. На что уж, кажись, по жалованью лучше кузнечного дела! Последний работник получает четыреста, а который поискуснее и холодную там подковку знает, так и четыреста на серебро хватит, а много ли богачей? Ни одного! От малого до большого, что в неделю заработал, то на праздник в харчевне и спустил; а тепериче, если взять и другую линию: портной, сапожник и гравировщик, — у нас считается на что есть хуже из всех: у них, с позволенья сказать, зимой, в субботу, в баню надобно сходить, так старший подмастерье выпросит у дворника рукавицы, наденет их, вместо сапог, на ноги да так и отваляет, а и по этому делу выходят в люди… Недалеко взять: у нашего барина дворовой человек сначала тоже в Москве поучился портняжничать, тут вернулся в губернию и теперь первый стал во всем городе портной, — и значит, что все человеком выходит.
— Неужели же портные менее прочих получают жалованья?
— Жалованье жалованьем… им точно и жалованья меньше идет против прочих, но главная вещь: присмотру за ним никакого нет. Проживают они больше по немцам, а немцу что?.. Платит он ему поштучно, спрашивает в работе чистоты — и только: рассчитают, что следует, а там и распоряжайся жалованьем своим, как знаешь: хочешь, оброк высылай, а нет, так и пропей, пожалуй; у них хозяину еще барыш, как работник загуляет: он ему в глухую пору каждый день в рубль серебра поставит, а нам, хозяевам, этого делать нельзя: у нас, если парень загулял, так его надобно остановить, чтобы было чем барина в оброке удовлетворить да и в дом тоже выслать, потому что здесь все дело соседское, все на знати; а немец ничего этого во внимание не берет…
Вошла хозяйка с самоваром — женщина еще молодая, но очень неприятной наружности, рыжеватая, в веснушках, с приплюснутым носом, узенькими глазами и вообще с выражением лица, ничего не выражающим. Сарафан на ней был хоть и ситцевый, но полинялый, рубашка грязная. Недаром Клементий говорит: «Эка баба необрядная…» — «Это, должно быть, не чухломка, — подумал я. — Чухломка к постороннему человеку, а тем более к барину, никогда бы в таком наряде не пришла…» Хозяйка между тем, поставив самовар, сходила за чашками. Клементий смотрел на нее, как мне показалось, с каким-то затаенным чувством досады…
— Хоть бы ты, Дарья Михайловна, для гостей-то умылась, — произнес он и покачал головой.
— Ну, батюшка, — проговорила баба, поклонилась и ушла.
Я пригласил Клементия напиться с собою чаю и сесть; то и другое он принял с большим удовольствием. Разговор между нами опять завязался, именно: о табаке, потому что я закурил в это время трубку.
— Вы трубку изволите курить? — спросил меня Клементий.
— Да, трубку, а что же?
— Так, сударь: нынче господа к сигарам больше пристрастия имеют, и как еще эти — проклятые — вот и названье-то забыл — тоненькие такие…
— Папиросы?
— Именно папиросы: на удивленье ведь по первоначалу было: бумагу вздумали курить, бедность такая пришла, точно вот как иные мужики у нас по деревне: курить-то охотник, а табаку нет, денег тоже не бывало, так он моху этого лесного насушит, накладет в трубку и запалит, точно настоящий табак, и поодурманит себя немножко, будто как и курил.
— А сам ты куришь или нет?
— Нет-с, сударь, по здешним местам отстал, а в Питере всего было: пуда с три пережег этого добра… и здесь было, правду сказать, начинал, да старуха бранится, так и бросил… Не стакан ли для чаю-то прикажете подать?
— Нет; а что же?
— Да мы, вот тоже, по чужой стороне видали, что господа нынче больше в стаканах употребляют.
— Мне все равно… У вас здесь по чужой стороне промышляют?
— Все-с. По нашим местам, мужику проживать в деревне все равно, что черту ладан.
— Отчего же это?
— Выгод, сударь, нет никаких: мужику копейки здесь не на чем заработать: земля вся иляк, следственно хлебопашество самое скудное; сплавов лесных, как примерно по Макарьеву, Ветлуге и другим прочим местам, не бывало, фабрик по близности тоже нет, — чем мужику промышлять?.. За неволю пойдет на чужую сторону.
— И давно это промеж вас завелось?
— Давно или нет, я уж не знаю-с, а только был, сударь, у меня дед, помер он на сто седьмом году, я еще тогда был почти малый ребенок; однакоже помню, как он рассказывал, что еще при Петре-государе первые ходоки отседова пошли: вот когда еще это началось! А теперь уж нас, прямо сказать, от этого промысла не отучишь. С малого будем говорить: там мы все, не то что хозяева или приказчики, а даже артельные, — все содержание имеем отличное, по тому самому, что хоть бы взять в нашем ремесле: отпусти-ка в артельную кашу мало масла, так он тебе, красимши, на одну половицу масла за целый год выльет, и мы в этом, хозяева, никогда не стоим, кормим на убой, только чтобы в работе не зевали да проворили; а здесь не очень раскуражишься: швыряй, пожалуй, молоко, а мы, признаться сказать, не очень к нему привычны. Мне так вот даром его не надобно!.. Когда даже бабы едят, так просто моторит [Тошнит. (Прим. автора.)], а насчет того же чаю, мы — питерцы — к нему большое пристрастие имеем… Там какой-нибудь лядащий мальчишка, завелся у него гривенник, и бежит в трактир, и сидит барином, и туда же еще командует, а в деревне самоваров не наставишься, прокладки уж этой и нет.
— А главное, я думаю, вам не нравится полевая работа.
— Есть и это… отвыкаем очень… невелика, кажется, хитрость орать, а меня хоть зарежь, так косули по-настоящему не уставить… косить тоже неловок: машу, машу, а дело не прибывает… руки выломаешь, голову тебе распечет на солнце, словно дурак какой-нибудь… и все бы это ничего, и к этому мы бы делу попривыкли, потому что здесь народ все расторопный, старательный, да тут есть, пожалуй, другая штука…
— Какая же это?
— А вот какая-с: здесь, я вам доложу, мы все бахвалы, именно, так сказать, бахвалы наголо — сойдет мужик из Питера или из Москвы и начнет гнуть штуки: я-да-я, мы-да-мы, и бабы да девки сидят да слушают разиня рот, а нам это и повадно, и куражимся… А как по деревне-то живешь, так нечего прибавить: все на виду… Не дальше, как в этой комнате, было у меня эдакое дело, на никольщине: есть здесь мужичок, верстах в трех отсюда живет, старик простой, смирный, а денежный; на чужую сторону он не ходит, а занимается около дома торговлей: салом, солью, мясом и прочим эдаким товаром перебивает; сидит он у меня в гостях, и другие тоже кое-кто был, народ все хороший, — вдруг приходит нашей деревни мужичонка — Гришка, питерец коренной, но человек то есть никуда не годный. Невзираючи ни на кого и ни на что, шасть прямо в передний угол, сел и почал хвастать: и денег, говорит, у него много, и анаралов там всех знает, и во дворце бывал, то есть, я вам скажу, такую понес околесную, хоть святых выноси вон. Деревенский этот мужичок слушал, слушал, да и говорит: «Гришка, не высоко ли берешь?..» Что же, сударь, как вы думаете?.. Этот шельма — Гришка — оборвал старика на чем свет стоит! «И толоконное, говорит, ты брюхо! И лесная кочерга!..» Просто сказать, раскостил, а тот только смолчал, делать нечего, на чужой стороне не бывал, рассуждать об этом много не может… Вон ведь у нас какая здесь практика заведена, так и не больно манит проживать около дома! А все лестно, нельзя ли как-нибудь в Питер или Москву… Это, батюшка, полагаю, и в вашем звании бывает: вон молодые господа из Питера съезжают, так большой тоже форс держат. К нашему барину приезжал оттедова двоюродный брат: мы, как его по Питеру знаем, так господин очень непыратый [Непыратый – незначительный, плохой.]: на службе нигде не состоит, капиталов за собой никаких не имеет, а только что, примерно, по-питерски сказать, тортуары там гранит; а подите-ка: как приехал сюда, какой тон повел! У нашего помещика в усадьбе все расхаял: и дом без скусу, и скотные дворы выстроены не по плану… Я тут невдалеке слушал, как они об этом разговаривали, и только сам с собой подумал: «У тебя-то, думаю, выжига питерская, какие там палаты расстроены!»
Клементий остановился.
— Отчего же ты сам нынче не в Питере? — спросил я его вдруг.
Клементий весь вспыхнул.
— Как вам сказать, сударь, — начал он после минутного молчания, почесав в голове и вздохнув слегка, — линия уж такая вышла, что пенья копать дома пришлось.
— Покутил, видно?
— То-то и есть, прогорел маленько: пожару не было, а дымом вышло… мужик глуп: как бы нам не деревня, так бы мы и бога забыли.
— Барин, что ли, тебя не пускает?
— Да оно и барин, видно, повыдержать немного хочет… А другой случай, что на чужой стороне мне почесть, так сказать, и быть не у чего… в работники идти как-то зазорно, а хозяйством обзавестись могуты [Могута – сила.] не хватает.
— А ты сам хозяйствовал?
— Тридцать человек одной артели держал-с, дела большие имел; кабы не своя глупость, так деньги бы теперь лопатой загребал…
— Отчего же? Попивать, видно, начал?
— Не без того… у нас без этого не бывает; хотя и то сказать: выпивка рабочему человеку ничего, она ему по времени еще в пользу идет… а то худо, когда мужик с горя начинает опрокидывать, когда на сердце болит.
— А у тебя болело тоже сердце?
— А так, сударь, болело, что вот я теперича не жирен, а напредь сего был кожа да кости!.. История моя длинная, опечатать ее стоит… вот какая моя история!
В это время дверь приотворилась.
— Клементий Матвеич?.. — произнес женский голос. Это была хозяйка.
— Что тебе? — отвечал с досадою питерщик.
— Подь сюда: работник вопит, запахивать неча… Подь, батько, засей загончиков хоть пяток!
— Ну, ладно; изготовь там жито-то… Извините, сударь, в поле требуют… На угощенье благодарим покорно.
— Ты зайди ко мне после.
— С большим нашим удовольствием, если вам будет не в тягость… Затем наше почтение-с, — проговорил Клементий и ушел.