1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Питерщик
  4. Глава 2

Питерщик

1852

II

Оставшись один, от нечего делать я пошел в избу. Хозяйка парила крынки, Федька сидел на лавке и что есть силы колотил по столу косарем; бабушка-старуха переправилась из сеней на голбец… На меня из них никто не обратил внимания.

— Вона, худы валенки-то, — во что обуешься теперь, — ворчала старуха, простанывая по временам. — Немало толстолобому говорила: купи да купи, так на базаре нет… эка, брат, и валенок про нас на базаре не стало… а сивку… да… продали… не сам еще заводил… ловок больно… да… а не говори — и не говорю… Успенье на дворе, а еще и пар не запарили… жди, паря, хлеба… то-то… порядки какие… ой, батюшки, тошнехонько! Ой-ой, тошнехонько!..

— Чем мать больна? — спросил я невестку.

— Не знаю: давно уж она мозгнет, — отвечала та нехотя.

— Что у тебя, старушка, болит? — отнесся я к больной.

— Что болит?.. Все болит, во всей болезь ходит… рученьки, ноженьки ломит, у сердца тошно; с печи падала не один раз, пора бока отбить… Не так было прежде, жили… да… что станешь делать… не больно нынче маток слушают: хоть говори, хоть нет… третий год в Питере не бывал, какое уж это дело!.. О-о-ой, тошнехонько!..

И мне сделалось тошно от болезненных стонов старухи, а сверх того Дарья ввалила в крынку огромный раскаленный камень и всю избу наполнила паром.

«Плохо же житье питерцу, — подумал я, — понятно, что в семье у него было не очень ладно: жена какая-то рабочая полуидиотка, мать больная и, должно быть, старуха блажная. Отчего это он, по его выражению, прогорел и почему не в Питере?..»

С такого рода размышлениями пошел я по деревне. Картины увидел обыкновенные: на самой середине улицы стояло целое стадо овец, из которых одна, при моем приближении, фыркнула и понеслась марш-маршем в поле, а за ней и все прочие; с одного двора съехала верхом на лошади лет четырнадцати девочка, на ободворке пахала баба, по крепкому сложению которой и по тому, с какой ловкостью управлялась она с сохой и заворачивала лошадь, можно было заключить об ее не совсем женской силе; несколько подальше, у ворот, стояла другая женщина и во все горло кричала: «Тел, тел, тел! Телонька, телонька, тел!..» По дороге, навстречу мне, шла десятский Марья с ималом [Имало – овес в какой-нибудь чашке или плетушке, которым, поднося к морде лошади, приманивают ее и таким образом ловят. (Прим. автора.)] и уздой в руках.

— Что это баба кричит? — спросил я ее.

— Корову, сударь, выкликает: коровка, должно быть, отстала, — отвечала она.

— Разве у вас не за пастухами?..

— Нет, не за пастухами: у нас пастуху нечего делать. Скотина гуляет не па чистаполью, а па лесам, что тут пастух сделает? Разбредется па кустам, так и он ничего не увидит…

— А если украдут?

— Николи у нас не крадут, зверь так обижает, а воровства здесь не чуть.

— Волк, что ли?

— Нет, не волк, медведь: нынешнее лето из нашей деревни, проклятой, двух коровок изломал.

— Вы бы стреляли его?

— Кому у нас стрелять? Был в Терентьеве один стрелок, да и тот перед заговеньем помер… Тоже вот эдак по весне сел на лабаз; медведь-то пришел, падалину только обнюхал, а его стряс с елки и почал ломать, всю шабалку [Шабалка – голова.] своротил; тем и помер, никак залечить не могли.

— Ты сама куда ходила?

— Лошадь ловить ходила, да не дается, пес ее драл.

— А разве в доме у вас нет мужика?

— Нет, сударь, ни одного нет-с: батюшка-тесть и мой-то муж — оба в Питере.

— Отчего же мой хозяин дома проживает?

— Клементий Матвеич?

— Ну да.

— Видно, не больно умно жил на чужой стороне, так теперь заделье и правит. [Править заделье – работать на барщине.]

— Загулял, что ли, он?

— Не без тово, чай.

— Мне жена его очень не понравилась.

— Она нездешняя, от Макарья [От Макарья. – Речь идет об уездном городе Макарьеве, Костромской губернии.] взята.

— Я это догадался: она ему не пара.

— Известно, что против него не будет; эдакому мужику надобно бабу покрасивее.

— Вот бы тебя, например.

— Да что ему меня, у меня свой не хуже его.

— Будто и не хуже?

— А чем хуже? Только еще человек молодой, а не хуже.

— Не волочится ли за тобой Клементий? — спросил я ее вдруг.

Она вся вспыхнула, потом посмотрела на меня пристально и улыбнулась.

— Что за волоченье? Он здесь смирно живет, — произнесла она и потупилась.

— А прежде?

— Прежде я не знаю: мало ли чего у них в Питере бывает? Человек был богатый, так уж, вестимо, без тово жить не станет.

Разговаривая таким образом, мы подходили к моей квартире. Нас нагнал Клементий, который уже возвращался с поля.

— Хоть бы вы, сударь, нашего хожалого постращали, а то он ничего своей должности не сполняет, — сказал Клементий, указав головою на Марью.

— Что меня стращать: не мне бы, а тебе, длинноносому, надобно эту должность исправлять, — отвечала та с улыбкой.

— Нет, уж я, тетка, в сотские буду проситься, чтобы ты у меня под началом была.

— Что же тебе такое в подначальстве моем?

— Известно что… Ах ты, голубка: ноги тонкие, бока звонкие! — проговорил Клементий, ударив ее слегка по плечу.

— Перестань болтать-то: мало тебе в Питере бока назвонили.

Этот быстрый разговор и несколько взглядов, которыми перебросились Клементий с Марьей, показались мне подозрительными.

Я вошел в свою комнату: питерщик не замедлил явиться. Мы уселись на прежних местах, и разговор между нами тотчас же начался.

— Ты говорил, что с тобой была история; расскажи мне ее, пожалуйста! — сказал я.

Клементий сначала призадумался немного, потом усмехнулся.

— Рассказать, судырь, пожалуй, наше дело: слабы на язык-то; только то, чтобы не наскучить вам: похождения мои длинные.

— Вовсе нет, я тебя прошу об этом.

Клементий поправил бороду.

— Похожденья мои, — начал он, — хоть бы взять с того, что я вдовец и теперича женат на другой: первая моя хозяйка, всякий вам скажет, была эдакая красавица, что другой, ей подобной, может быть, по всей империи из простого званья не найти. Восемь лет мы с ней прожили, наперекор слова не бывало, а не токмо что брани или, там, драки эдакие, как промеж другими бывает. И я, сударь, не хвастаясь сказать, в полтора года из простых мальчиков в приказчики попал, а через два года и сам хозяйством обзавелся, и такое у меня об доме старание было: спать лежучи, об доме думаешь, поутру встанешь, лба еще не перекрестишь, а все на уме, как бы денег спроворить да в дом послать? А в пятый год так раздышался, что и бабу в Питер выписал, еще у меня спорей пошло: она была, надо сказать, окромя красоты из лица, женщина умная, расторопная, чистоту любила на всяком месте. Пойдешь, бывало, ранним утром по делам, воротишься домой: в фатере любо поглядеть: прибрано, примыто, сама сидит лучше другой барыни, и так мне все это было по нраву, что иной раз всплачешь потихоньку… Господи боже мой, думаешь, за чьи ты молитвы меня эдаким счастьем поискал?..

Проговоря это, Клементий приостановился.

— Далее! — сказал я.

— А дальше, судырь, только два годочка я покрасовался с ней в Питере, и сам не понимаю, что такое приключилось: вряд ли уж тут не было чьего-нибудь дурного глаза. Больно мне многие из своей братьи в зависть брать начали, а может быть, и понапрасну клеплю, может быть, и от простуды!.. Пришла она у меня, — дело это было по осени, — от всенощной и прямо на постель. «Что это, — говорю я, — Машенька, ты спозаранку спать забираешься?» — «Так, говорит, мне все что-то не по себе». — «Так полно, говорю, дурочка, валяться-то, напейся чайку с мадеркой, лучше испарина прошибет». — «Хорошо», говорит, и встала, и надо полагать, что, через принужденье, выпила одну чашку, а больше уж не могла, и опять легла. Поутру еще хуже: я к доктору, тот приехал, осмотрел ее: «Горячка, говорит, у нее начинается». А за тем самым горячка да горячка… Лечили, кажись, всяким, — легче нет. Неделю помаялась, а в восьмой день богу душу отдала.

Клементий опять остановился; на глазах его навернулись слезы.

— Позвольте, судырь, трубочки покурить! — сказал он, смигивая слезы.

Я подал ему свою трубку.

— Вот эдак-то лучше, пораскуражит маленько, — сказал он, вытянув сразу всю трубку, и продолжал: — Как случилось со мной эдакое несчастье, я впал попервоначалу в какое-то бесчувствие: как там эти похороны и все эдакое срядили да обрядили, ничего не помню… Все, говорят, смеялся эдаким смехом нехорошим… Так полагали, что совсем с ума спятил, — однакоже поопомнился. Сам чувствую, что в разум вхожу, а на сердце час от часу становится тяжелее, — только и говорю работникам: не оставляйте, говорю, братцы, меня одного, я грех сделаю, руки на себя наложу!.. Недели в две меня сломило совсем: ни аппетиту, ни силы, ничего не стало!.. Провалялся я так до Нового года почесть… Надобно было расчеты сделать, долги тоже кой-какие получить, — ничто не мило, все бросил и в деревню съехал, — думал хоть этим облегченье получить, — не тут-то было… Видючи, как я убиваюсь, стали мне хорошие люди советовать в Тотьму [Тотьма – уездный город Вологодской губернии, расположенный на берегу реки Сухоны.] к чудотворцу сходить. Мне это очень пришлось по душе, и как только я это, батюшка, задумал, — сразу легче стало. Никогда, прежде живучи, больше пятнадцати верст не хаживал, а тут прибегло такое желание, чтобы пешком идти. Согласился я с одним старичком, — тронулись. На первых порах отошел я двадцать пять верст и такую усталость почувствовал, что хоть подводчиков нанимать. Однакоже пересилил себя, дошел на другой день до Солигалича, — верст тридцать, примерно, сделал, не отдыхаючи, — усталости уж такой не было. В самом Солигаличе зашел я с моим товарищем к одному юродивому — Андрюшке: как я к нему пришел, — подал калачик, — он вдруг запел: «Со святыми упокой». Пропемши несколько раз, водочки попросил. Я по глупости подумал, что он и в самом деле водки желает: сходил сейчас в питейный и принес ему. Взял он у меня полштоф, да как швыркнет в угол, и запел: «Исайя ликуй». Как его потом ни спрашивал, ничего больше не сказал… И таким манером я в Тотьму сходил благополучно. Воротился домой. Барин у нас тогда дом отстраивал. «Возьми, говорит, Клементий, внутреннюю отделку на себя». Я не поперечил, взял: так все лето и почти что всю осень и проработал у него; и это меня заняло оченно много. Отделать тоже хотелось для барина получше. В первую пору, думал, и не перенесть горя; а тут пришло, что и о другой свадьбе задумал.

— О другой?

— Да-с, и сам уж не знаю, как это и вышло! Вам, сударь, может быть, не безызвестно наше обноковенье, что молодому мужику вдовым жить не приходится. У меня есть тоже старуха мать — кажись, видели ее: начала она мне говорить разные там, то есть этакие наши крестьянские резоны представлять, а тут и браниться, пожалуй. За глаза меня, сударь, сговорили да помолвили на девушке из макарьевского именья; я и не рассмотрел хорошенько, накануне только свадьбы и в рожу-то увидал невесту. По чужим речам все дело-то произошло: наговорили да натолковали: девушка-де смирная, из дому идет хорошего. Ну, думаю, что будет, то будет, не проживешь целый век без бабы.

— А с той стороны, видно, было большое желание?

— Еще бы им не желать: дело их было небогатое, а я, не хвастаясь, по тогдашнему времени был первый крестьянин из всего имения. Во всю свадьбу поили меня на убой, чтоб многого не рассмотрел. Опомнился от ихнего угощенья, как домой приехал, и только всплеснул руками! Женщина действительно вышла тихая, да для нас — питерцев — не годится! Теперь-то плоха, а первое время и говорить по-нашему не умела: ты ей толкуешь одно, а она понимает другое. Затаил я, сударь, все на сердце и через неделю же после свадьбы в Питер махнул. Прежде, бывало, из дома едешь, станции две слезами обливаешься, а в тот раз словно вольным воздухом вздохнул, как из деревни вывалился. Приехамши, прямо на дела кинулся. В год с небольшим нажил деньги большие, а о деревне и думушку думать забыл. Выплатишь оброк, вышлешь малую толику на подушную, рассчитаешь работника — и только. А чтобы, там этак, в дом к украшению что-нибудь, или подарки какие-нибудь — и на разум не приходило. Матушке так еще угождал кое-чем по времени, а благоверной двадцатикопеечного платка не присылывал: словно как ее на свете не бывало. Этого мало, сударь: отписывают, что парнишко родился: никакого чувствия не было, словно как у чужих сделалось. А кабы, кажись, первая, Машенька, родила, так сблаговал бы от радости!..

Воспоминания эти привели Клементия в какое-то возбужденное состояние. Глаза у него разгорелись, на лбу выступил градом пот, по бледному лицу появились красные пятна.

— Прожил я, судырь, таким делом, — начал он снова, — не сходя, в Питере три года и, всю правду вам скажу, прожил смирно и начал было уже в деревню сбираться. Вдруг вышел мне такой случай: был у меня один знакомец, и дядей еще как-то мне приходится, с батькиной стороны, тоже, эдак, подрядчик из здешних мест; в Питере проживает безвыездно, вдовый, человек умный, в капитале хорошем, по делам ловкий, только, временем, любил закачивать. Если уж раскутится, так ему все ни по чем: рублев сто, двести серебром в два часа просадит. Встретимши меня, раз поутру, — «пойдем, говорит, Клементий, в трактир, чайку напиться». Пошли — и сначала ничего, все шло как следствует: напились чаю, прошлись потом по водочке, по мадерке, в голову-то и попало маненько. Он спросил бутылочку судацкого; я тоже, с своей стороны, откупорил, стало быть, две, а тут получилась третья, четвертая… Раскутился мой дядя!..

— Клементий, — говорит, — поедем со мной к Аннушке.

— Какая, — говорю, — дядя, Аннушка?

— Есть уж, — говорит, — такая!.. Только молчи, и тебе будет хорошо…

Ладно… поехали… подвез он меня к большущему дому… извозчика разделали… «Иди, говорит, за мной», и ввел на самый верхний этаж, отворил двери, вошли: вижу, комната хорошая, хоть бы у господ такая. Вдруг из-за перегородки выскакивает мамзелька в платье, ловкая такая, собой красивая, и прямо чмок дядю в лоб. «Ах ты, суконное рыло! — подумал я. — Какое ему счастье выходит!» Поцеловавшись с моим благоприятелем, и мне ножкой шаркнула…

— Чем прикажете, — говорит, — дорогих гостей угощать?

— Судацкого, — требует дядя, и сейчас же выкинул на стол двадцатипятирублевую серебром.

Хозяюшка подхватила ее ловко на лету и сейчас же распоряженье сделала, и потом закурила нам трубочки. Сидим, покуриваем. Посидемши так немного, дядя отозвал ее в сторону и шепнул ей что-то…

— Сейчас, — говорит. — И убежала.

— Погоди, Клема, — говорит мне дядя, — сейчас другая штучка будет, на гитарке нам сыграет и споет. — И только покончил он эти слова, как точно входит уже не одна, а две, прежняя и другая с гитаркой; и так мне сударь, эта вторая с первого же раза из лица понравилась, что, кажись, не хуже моей покойной Машеньки показалась. Принесли судацкое, и началось у нас угощение. Хозяйка тянет с нами очередную, а гостья все в отказку, — почесть что поневоле принудили бакальчик один принять. Однакоже ничего: пооглядевшись немного, и на гитарке заиграла, и песенку запела, и такой голос показала, что я отродясь не слыхивал, даже в жар меня кинуло, в голове-то блажи уж много было. Видемши, что дядя препровождает время с хозяйкой, я к гитарщице подсел.

— Как, — говорю, — вас, сударыня, по имени и отчеству звать?

— Палагея, — говорит, — Ивановна.

«Ладно-с, думаю, имя хорошее».

— Что это, господа купцы, хоть бы вы раз в тиатер свозили, — говорит Аннушка.

— Что ж такое? В тиатер, так в тиатер, — говорю я.

— Идет, — порешил дядя.

Хозяйка принимает это в большое удовольствие, а Палагея Ивановна отказ делает, — и тетенька какая-то гневаться будет и сама не так здорова. Мы эти слова ее во внимание не берем, упрашиваем, — я пуще всех. Уламывали ее с полчаса, насилу согласилась. Поехали: мы с дядей по себе, а для них особый извозчик. Старик мой совсем раскутился: не хочу, говорит, наверху, в тесноте и жаре, сидеть. Взял в пять целковых ложу. Я до тиатеру, еще в мальчишках, был непомерный охотник. Эту, например, «Аскольдову могилу» [«Аскольдова могила» – популярная в свое время опера А.Н.Верстовского (1799–1862) на сюжет одноименной повести М.Н.Загоскина. Впервые поставлена в 1835 году.], танцы там разные, или этакие, где иностранные принцы в светлой одежде выходят, каждую штуку раз по семнадцати видал; а в тот раз какое представленье шло, и не знаю: всем своим взором пристрастился к Палагее Ивановне. Она тоже, надо полагать, никакого удовольствия не имела: сидит этакая печальная, голову опустимши, глаза потупимши…

Сделав им уваженье насчет тиатеру, дядя ладил, чтобы опять к ним в гости ехать. Однакоже эта самая Аннушка сказала наотрез, что нельзя: время, говорит, теперь позднее, а милости просим в другую пору. Делать нечего, отпустили их, а сами поехали к своим местам. Но мне целую ночь и сна нет: все на уме Палагея Ивановна. На другой день — тоже, а на третий так пришло, что к дому ее раз семь подходил, а войти не смею. Маялся я так с неделю. Вдруг мне приходит в голову такая мысль, словно дьявол ее подшепнул: жила на одном со мной дворе старушонка, обзывала себя торговкой, а почти что нищая была. Купит каких-нибудь копеек на двадцать печенки, изжарит, с моего позволения, в артельной да целый день с этим товаром и шляется по Питеру. Призываю я ее к себе, угощаю чаем, водкой и делаю ей всю откровенность. Видел, говорю, в таком-то месте девушку, оченно она мне понравилась, так нельзя ли, говорю, узнать, как и что с ее стороны. Старушонка разом смекнула, в чем дело: тем же часом свилась — собралась и полетела. Прождал я ее до вечера: нетерпение такое было, что все стоял у ворот да выглядывал: наконец, катит… «Что?» — спрашиваю. — «Да то, говорит, была и видела, девушка отличная и не такая, как вы, может быть, полагаете». От этих слов старухи у меня еще больше сердце разгорелось… Выставил я ей бутылку мадеры, стал ее ублажать всякими словами, — этого мало: дарю ей пятнадцать рублев. «Вот, говорю, старушка, возьмите на первой раз, а на предбудущий случай и ничего не пожалею, только научите, как лучше сделать». Принямши от меня деньги и выпимши всю мадеру, старушонка поразговорилась и делает мне такое признание: «Я, Клементий Матвеич, желая вам услужить и понимаючи, как надобно вести себя, прилгала им, на всяк случай, и объяснила так, что вы купец, человек вдовый, и желаете пожениться, а иначе тут об вас и говорить нельзя. Ихнее дело скромное, живет она при тетке, по имени Наталье Абросимовне; занимаются они обе золотошвейным мастерством и звание имеют обер-офицерское, — как хотите, так и поступайте, а я вас на путь направила, — прозеваете, себя вините». Взяло меня, сударь мой, раздумье: солгать, вижу, надобно много, и, может быть, тем бы самым все и кончилось; но начала эта самая старушонка шляться ко мне каждый день и все про одно толкует. То ей в удивление, что я, бымши молодым еще человеком, проживаю в такой скуке, то будто бы с той стороны принесет поклон. Больше недели не давал ей никакого ответа. Не вытерпел, однакоже, и покончил тем, что, призвамши ее раз вечером: «Делай, говорю, как знаешь, а мне не жить, не быть — видеть Палагею Ивановну желается». На такое мое распоряжение ответ получаю в тот же день, — просят-де вечером чаю напиться. Пошли у меня сборы: франтился я часа четыре: одежда у меня всегда была отличная, а тут стала не нравиться. Бороду подстриг, волосы распомадил, взял первого с биржи лихача. Прикатил: вхожу, куда было сказано, и только что не ахнул, словно в мурью какую попал: помещение такое — хуже курной деревенской избы. Стоит на трех ногах столишка, огарок шестериковой свечи, самоваришко какой-то; по одну сторону столика сидит, как я догадался, эта тетенька, женщина из лица красная и собой этакая обрюзглая, а на другую сторону — и сама Палагея Ивановна. Сделамши им, как умел, рекомендацию о себе, сажусь. Тетенька, сейчас, в разговор вступила и с первого же слова начала меня выведывать: кто я такой, какую торговлю веду, давно ли вдов. Вру я ей, что в голову придет, и, по научению старухи, такой тон держу, что будто бы жениться желаю. Просидел я у них часа три. Поленька хоть бы слово сказала, так что мне стало и досадно. Однакоже виду не даю и начинаю прощаться, — и тут, как-то к слову, и не помню хорошенько, фатеру ихнюю похаял. «Фатера, говорю, оченно черна». — «Черна, — говорит мне на это тетенька, — большое бы желание имели куда-нибудь переехать. Здоровье Поленьки слабое, а в этакой сырости еще больше пропадает». — «Что ж такое? — говорю я. — Можно и переменить: в Питере фатеры есть всякие». Эти мои слова, надо полагать, они на ус и намотали. На другой день старушонка моя чуть свет ко мне стучится. Объяснимши, что я там слишком понравился, вдруг мне открывает, что приказали-де просить, что не могу ли я на свой счет фатеру для них приискать, так как я человек богатый и для меня это большого расчета не сделает, «Ладно, говорю, мы в этом не постоим», — и в тот же день приискал две комнаты с кухней, по-моему, слишком порядочные, и сейчас же им весть даю. Приезжает ко мне сама тетка на извозчике, благодарность говорит мне большую и просит, чтобы я позволил ей посмотреть. Свез я ее, оглядела, не нравится, и то нехорошо, и то ненарядно, и окна на двор. «Ах ты, боже мой! — думаю я про себя. — Сами жили в мурье — ничего, а тут этакое помещенье хулят». Поехали мы с ней назад. Она уж прямо говорит, что у меня или капиталу нет, или мне жалко. И так, сударь, расконфузила она меня этими последними словами — на чем свет стоит. Мы — питерцы — народ форсистый: лучше чем-нибудь другим-прочим обидь, а насчет денег не затрогивай. У нас в кармане сотня, а манеру мы держим на тысячи. Ну, думаю, душа моя, я себя в грязь лицом не ударю, предоставлю вам такую фатеру, что тебе в нос кинется, ты, может быть, в этаких сроду и не бывала, а уж наверняк никогда не живала, даром что обер-офицерского званья. Как задумал, так и сделал. Было в нашем доме совсем черное отделение, комнат в пять, — прежде была отличнейшая фатера на улицу, да запустили. Сговорился я об нем с хозяином, послал своих молодцов и в две недели отделал на самую лучшую ногу: паркет подклеил, отчистил, дубовые двери отшлифовал, лучше новых стали; на окна занавески шелковые повесил; мебель купил настоящую ореховую, обивки первостатейной; денег просадил много, однако не жалею. Спроворимши все это, приглашенье им делаю, чтобы пожаловали на новую фатеру чаю откушать. Приезжают, смотрят и только посмеиваются от радости. Проводим мы вечер в большом удовольствии, угощенье я им даю отличное: чай, сладкие закуски разные, ужин идет из лучшей ресторации. Мадера, портвейн, красненькое, чего угодно, все есть. Тетенька выпила сильно, так что едва на стуле сидит; Палагея Ивановна отпила стаканчика два легонького винца и начала со мной поговаривать, — и даже по моей просьбе послала к себе извозчика за гитарой, сыграла и спела мне по крайней мере песен двадцать. Слушаю я ее разиня рот, точно соловья какого, и то очень еще мне нравится в ней, что держит себя она благородно. Шутки мои, например, принимает от меня, а сама ничего не говорит и только тупится. После этого нашего вечера они на другой день переезжать: имущество свое свезли в один раз на ломовом извозчике, да сами приехали на подрессорках, и все тут. Начинаем потом жить, я их посещаю, как следствует. Содержанье — чай, сахар, запас к столу — все идет от меня. Старушонка торговка все продолжает мной руководствовать и такое мне понятие дает, что они желают мной одолжиться временно, и что вскорости сами получат большие деньги, и что, если я ее — старуху — отведу от нашего дела, так все сразу кончится. Даже по сей день, сударь, я самому себе удивляюсь: кажись, этакими пустыми словами, как рассуждать со стороны, так малого ребенка провести нельзя, а тут всему веру давал. Денег у меня в ту пору было много: тысячи три серебром в кармане, да в получке с лишком тысяча, — кути — валяй, — словно им и конца не будет. Хожу я к ним, моим соседкам, два раза в день и без подарков не являюсь: то материи принесешь на платье, то платочек, то мантильку целковых в двадцать, а вечерком мадеркой да ромком забавляешься. Палагея Ивановна тоже привыкает потягивать: первую начнет, как будто бы поневоле, вторую тоже робко, и сейчас же возьмет гитару и запоет. Чудное дело, сударь: по сю пору все ее песни у меня в памяти. Ничем, кажись, другим она столько не понравилася, как своим пеньем! Словно за сердце хватала, как она пела, — и сама в такое чувство приходила, что я и не привидывал. Ни на кого из нас не смотрит, а слезы так градом и сыплют. Как напоется досыта, — вдруг сама без всякого приглашенья полный стакан выпьет; но особеннее всего мне то было удивительно, как она этак выпьет, сейчас же у ней на тетку злость нападает. Та, сам вижу, угождает ей сильно, а она все фыркает. Проводя таким манером все мое время, о делах не думаю, к хмельному получил пристрастие большое. Встанешь поутру, и вместо того чтобы, как прежде бывало, чаю напиться, — не могу, моторит: с самим собой тоска, раздумье о том, о другом — но все еще ничего, живем, и вдруг мне, сударь, через ту же прежнюю старушонку передают, что Палагее Ивановне экипаж свой завести желается. Надобно сказать, что желанье это у меня у самого было и прежде того; но когда мне что еще подсказали, — охота припала сильнее прежнего. Мы хоть и не купцы, а насчет выезду не только в Питере, а даже по здешним местам, большие щеголи. Приобрел я серого рысака, заплатил за него триста на серебро, и то по случаю; санки — тоже полтораста, сбруя накладного серебра. Сядем мы с Палагеей Ивановной, медвежьей полостью перекинемся. Салоп на ней бесподобный, шляпка от французинки; я тоже в дорогой лисице, и делаем мы, сударь, таким манером прогулку, что твои купцы первой гильдии, а между тем в кармане — становится больно тонко. Выпал было для меня сподручный в казне подряд, надобно было взять беспременно, а в залог представить нечего. Толкнулся было к другим, третьим подрядчикам насчет обеспечения, — но те, видючи, как я шибко начал жить, поприостереглись — не дали. Стало меня за виски забирать: сам понимаю, что делаю глупо, и пересилил бы, кажись, себя на тех же порах, кабы на свете этого окаянного вина не было. Вот в эдаких-то случаях, как мой, оно подлейшая штука для нашего брата мужика, по тем причинам, что больно делает человека беззаботным; пьешь больше для куражу, а как проспишься, так хуже прежнего. Рожу у меня раздуло, руки начали трястись, хороших людей стало мне совестно, о деревне подумать страшно, — а прежнего все не оставляю. С Палагеей Ивановной тоже нехорошее творится: худеет и кашляет день ото дня больше, пищи никакой не имеет, а без мадеры уже и жить не может. Кутим мы таким манером ровно год. Артель свою я нарушил, из капитала осталась самая малость. Подарков делать не на что; прием, замечаю, начинают мне делать другой, — ко всему этому начал к ним ходить какой-то будто бы двоюродный братец, чиновник. Мне это не понравилось; стал я спрашивать, как и что такое за гость? Сначала отшучивались, а тут в серьезное говорят: «Не попрекайте, говорят, нас этим человеком, он у нас из всей нашей родни остался один и теперь хлопочет по нашим делам». Этими словами, однако, они меня не успокоили, стала меня ревность мучить; молчу покуда, а на сердце досада непомерная, и выжидаю только случая; наконец, выходит между нами такое дело. Встаю я раз утром, вдруг подают мне записку оттедова. Пишет тетка, что так и так, им, по ихним делам, нужно триста целковых, и просит, чтобы не отказал в ихней нужде, а что после они заплатят. И какая, батюшка, бывает с человеком глупость! Сколько я ни был досаден на них, все понимаючи очень хорошо и бымши сам в самых расстроенных обстоятельствах, вдруг мне стыдно сделалось, что денег не имею. Думаю, хоть умру, да добуду, по крайней мере после покуражусь, сколько душе угодно. Сказамши посланной, что к вечеру доставлю, пошел по всем своим прежним приятелям занимать; заверяю их, что будто бы на дело хорошее беру и что завтра же по долгам должен получить две тысячи, но всеми этими словами тешил только сам себя; все мы, подрядчики, друг друга знаем по пальцам. Прошлялся я целое утро, думал, доверия никто не сделал. Задумал я тогда другу увертку: пришло мне в голову в картах счастья попробовать. Есть там, в железном ряду, купец — картежник записной, мне немного человек знакомый. Захожу я будто бы случайно к нему в лавку, слово за слово, и, наконец, прямо говорю: «Нельзя ли, говорю, у вас вечерком в карты поиграть?» Делов моих, надо полагать, он не знал хорошо, потому что тотчас же делает приглашенье. Разменял свои пятьдесят целковеньких, что было в кармане, на мелкие, и отправился. Между нами, мужиками и купечеством по-простее, идет игра под названием: в горку; игра, так сказать, нехитрая, но презадорливая, главная в ней пружина выжидать хорошей карты — она тебе одним коном воротит все убытки. Прежде, когда я был при деньгах, всегда так и делал и всегда почти был в барышах, но по теперешним обстоятельствам вышло не то. Сдали карты, взял я их в руки, руки дрожат. Пришла ко мне какая-то шушера. Подрушный товарищ пошел целковым, я помирил этот целковый, да два под другого товарища, тот тоже, и выставил уж пять, так у нас и пошла круговая. Накидали мы в кон целковых до пятидесяти, я не отступаюсь, все хочется на пустую сбить, — не тут-то было! Проставил я целковых двадцать, а взял подрушный, потому что имел на руках сильный хлюст [Хлюст – соединение всех карт одной масти.]. Идет у нас игра потом дальше. Мне счастья нет: выпиваю я с досады графина два водки, — и хмель не берет… Просадивши все свои пятьдесят целковеньких, стал я хозяина упрашивать еще играть на рысака с упряжкой. «Поставьте, говорю, во что хотите, только игры не останавливайте». Убедил я их, начали: опять же мне досталось по бокам. Покончивши лошадку со всеми экипажами, за одежу принялся и к утру остался в одной только поддевке, так что хозяина жалость взяла. Платья не хотел и брать: после, говорит, как-нибудь сосчитаемся, но я не согласился, предоставил им все дочиста. Прихожу домой, почти что так, полуумный: первый человек встречает меня прежняя старушонка с новой запиской. Пишет мне эта тетка разные выговоры, или просто, так сказать, называет прямо подлецом, и что, если-де я так желаю себя вести, так она и принимать меня не станет, и что Палагея Ивановна от горести даже больна очень сделалась. Злости и тоски было у меня и без того много на сердце. Выгнал я эту старушонку в шею от себя и сам пошел к ним. Встречает меня тетка, и говорю я ей, как понимать вашу записку?

— А так и понимайте… Вы теперь, как мы это видим и слышим, идете в разоренье, на всех словах ваших нас обманули: сказали вы нам, что вы купец, человек вдовый, а в самом деле вы не что иное, как серый мужик и человек женатый, — и потому, извините, знакомство ваше нам зазорно.

Так мне сделалось от этих ее слов горько и стыдно, что я чуть не всплакал.

— Ну, — говорю, — Наталья Абросимовна, не вам бы мне это поученье делать!.. Конечно, много я виноват перед богом, перед моим господином и перед семейством, но не перед Палагеей Ивановной. Про вас я молчу, вы тут дело стороннее, — бог знает, как и вмешались тут; а если вы попускаете, что я вас некоторыми моими словами обманул, так уж это — извините — вы говорите пустые слова. Вы живете на одном со мной дворе: здесь вам малый, мальчишка скажет, кто я и что я такое; но вы до сего дня слова со мной об этом не говорили, а если я теперь в такое расстройство пришел, так только единственно для вашего удовольствия. Капитал у меня был прежде настоящий, как следует подрядчику. В эти полтора года я рюмки вина не выпил, куска хлеба без вас не съел, на себя сапогов новых не сделал, — так где же мои деньги, как не в ваших сундуках?.. Поступать вам со мной так стыдно!.. По несчастному моему положению, поддержать бы меня следовало, а не то что, как паршивую собаку, отгонять от себя!..

— Сделайте милость, у нас ничего вашего нет, — отвечает она мне.

— Как, — говорю, — сударыня, нет?.. Да эта самая фатера — и та моя.

— Про фатеру, — говорит, — не беспокойтесь, мы завтра же очистим ее.

— Нет-с, — говорю, — позвольте, я вас не спущу. Надобно еще прежде маленькой расчетец сделать, — и не с вами: вас я и знать не хочу, хоть вы и ставите себя очень высоко, а собственно — с Палагеей Ивановной.

— Палагея Ивановна, — говорит, — никакого с вами расчета делать не будет, а стращать вы нас не можете, мы вас не боимся. Наш чиновник-родственник хорошо знаком с частным приставом. Если вы станете много грубиянить, так вас за нас в острог посадят.

— В острог меня посадить не за что. Ваш чиновник и частный пристав, может быть, люди и хорошие и сильные, но и я тоже в обиду не дамся: найду начальство и выше, представлю дело, как оно есть, — они нас рассудят лучше.

После этих моих слов начала тетка, без всякого зазренья, браниться, я тоже не уступаю… Чем бы между нами кончилось — не ведаю… Только вдруг выходит сама Палагея Ивановна, худая этакая, слабая.

— Какой, — говорит она мне, — угодно вам со мной счет иметь?

— А такой, — говорю, — что тетенька обнесла меня на письме и словами, но для меня все это самое ничего не значит, и я хочу только знать, как вы меня понимаете.

— Я, — говорит, — тоже вам скажу, чтобы вы оставили меня в покое. Я, говорит, и напредь сего все делала через силу, а теперь имею другого жениха и пойду за него замуж.

— Это, — говорю, — сударыня, дело доброе, но чем же я-то виноват? За что мне-то пришлось для вас приданое давать?

— Не корите меня вашим добром, — сказала она мне на это, — я ничего вашего за собой не оставлю, — и тотчас же подскочила к шкафу, отмахнула его и начала выкидывать все платья.

Как тетка ни отговаривала, — не слушает, из лица побледнела, губы дрожат, на глазах слезы, начал кашель ее бить, и вдруг, сударь, — я этакого страха и не ожидал, — вдруг кровь горлом пошла. Стало мне ее жаль непомерно, забыл я всю свою досаду!..

— Не горячитесь, — говорю, — Палагея Ивановна, ничего я из этого не возьму, по пословице: дарят, так не корят… Сказал я вам не по злобе, а от своего собственного горя. Прощайте, говорю, не поминайте меня лихом, а добром, может быть, и не за что.

— Ну, Клементий Матвеич, — отвечает она мне, — бог нас рассудит, кто из нас против кого виноватее: вы много на меня денег протратили, а я из-за вас здоровье потеряла.

— Тем наше свиданье и кончилось. Как пришел я в свою фатеру, ничего не помню, и тут же слег, — сразу весь пожелтел, точно шафраном всего выкрасили. Стащили меня в больницу, провалялся я там два месяца, и когда на третий выписался: ни крова, ни пищи, ни денег, ничего нет. Иду я к дяде, с которого вся и история началась. Принял он меня, дай ему бог здоровья, невзираючи на все мое убожество, ласково. Рассказал я ему все мои похожденья. «Ничего, говорит, Клементий: со мной в молодых годах было то же самое, два раза из Питера в одной рубахе сходил. Совет мой тебе такой: иди ты теперь в деревню, там ты поочувствуешься». — «Нет, говорю, дядя, ни за какие тысячи не пойду в деревню в этаком безобразии; помоги ты мне здесь, дай ты мне здесь пооправиться». Как меня старик ни отклонял, я стою в одном; он видит, делать нечего: принял меня к себе, жалованья положил пятнадцать целковых в месяц, только никуда не отпускал и с артелью работать заставил. Проку выходит мало: руки на дело не поднимаются, почесть половина работников к нему от меня отошло, прежде под началом были, а тут стали подтрунивать; я же был всегда большой гордец. Для меня это показалось пуще вострого ножа. Сказамши, что будто бы думаю в деревню сойти, отошел; жалованье, какое пришлось, пропил и поступил к мяснику, говядину таскать на лотке, дело непривычное: первый день проторговал целый рубль, на другой день поостерегся, так ничего не продал, — и затем, сударь, начались мои разные похожденья: был я дворником, был водовозом. Отрада была только в том, что, как появится в кармане хоть гривенник, сейчас его в кабак. Дня по два совсем не емши был, одежа — словно рубище, сапоги — только одно звание… Стыдно признаться, а грех потаить: бывали такие случаи, что Христа ради просил.

— А Палагеи Ивановны ты больше уж не видал?

— Встретил раз: едет с каким-то хватом, еще худее стала, точно мертвая сидит; не на счастье мы, видно, друг с другом сходилися.

— Ну, а здесь как? Будто уж здесь и смирно живешь? Мне кажется, что у вас с Марьей — десятским-то — кое-что идет, — заметил я.

Клементий улыбнулся и слегка покраснел.

— Вы уж много видите, чего бы и не надобно, — только нет, сударь, напраслину взводите; будет, что и на словах пошучу. Прежняя дурь из головы выскочила: сердце болит каждую минуту, видючи себя в таком положении, после того, чем был я прежде.

— Как же в деревню попал?

— Почти что насильно. Пачпорт у меня вышел, из деревни не шлют; я было к одному господину, которому от нашего помещика приказанье было, — так и так, говорю, нельзя ли мне выдать билет. — «А вот, говорит, погоди я тебе выдам, — я уж давно до тебя, голубчика, добираюсь». Задержал он меня у себя на фатере, приискал попутчика из здешних мест, человека этакого аккуратного, крутого, сдал ему меня под расписку, — тот и свез, только что не на привязи. До сих пор, батюшка, я этого господина поминаю добром. Не распорядись он со мной таким делом, может быть, погиб бы совсем. Предоставил меня мой извозчик прямо в нашу усадьбу… И стыдно-то и страшно. Чуть не умер в это утро, ожидаючи, когда в горницу позовут, — наконец, требуют: посмотрел на меня барин. Я весь дрожу, слезы у меня в три ручья так и текут по щекам. «Ну, братец, — говорит он мне, — много мне об тебе дурного говорили, но я не верил, а теперь вижу, что правда. Наказывать мне тебя стыдно, хоть ты и стоишь того, а скажу тебе только одно, что чужой стороны тебе в глаза не видать. Коли не умел там обстоятельно жить, так ходи за косулей и справляй заделье». Так-то теперь я здесь и живу. В Питер хочется, а попроситься не смею; а если бы, кажись, попал туда, и хоть бы какая маленькая линия вышла, так бы в полгода раздышался лучше прежнего.

Клементий утомился и замолчал. Я несколько времени смотрел внимательно на его выразительное лицо. Это был не кулак-мужик, который все свои стремления ограничивает тем, чтобы всевозможными чистыми и нечистыми средствами набивать себе копейку. Его душе, как мы видели, были доступны нежные и почти тонкие ощущения. Даже в самом разуме его было что-то широкое, размашистое, а в этом мудром опознании своих проступков сколько высказалось у него здравого смысла, который не дал ему пасть окончательно и который, вероятно, поддержит его и на дальнейшее время.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я