Самозванец
1898
XXV
Современная перикола
Время летело со своею ледяною бесстрастностью, не обращая никакого внимания ни на комедии, ни на трагедии, ни на трагикомедии, совершающиеся среди людей, ни на их печали и радости.
Через месяц после возвращения Дмитрия Павловича Сиротинина в банкирскую контору Алфимова в почетном звании главноуправляющего состоялась его свадьба с Елизаветой Петровной Дубянской.
Свадьба была более, чем скромная.
Венчание происходило в церкви святого Пантелеймона, а оттуда немногочисленные приглашенные, в числе которых были Аркадий Семенович, Екатерина Николаевна и Сергей Аркадьевич Селезневы, Долинский, Савин и Ястребов с женой, приехали в квартиру молодых, где, выпив шампанского и поздравив новобрачных, провели вечер в дружеской беседе и разошлись довольно рано, после легкой закуски.
Сиротинин переехал в том же доме на Гагаринской улице, но только занял квартиру в бельетаже, более просторную и удобную, с парадным подъездом с улицы.
Его мать, по настоянию невесты и сына, осталась жить с ними.
Корнилий Потапович, по праву посаженного отца, подарил невесте великолепный изумрудный парюр, осыпанный крупными бриллиантами, стоимостью в несколько тысяч.
Шаферами у невесты был молодой Селезнев, а у жениха — Сергей Павлович Долинский.
Когда гости разъехались и молодые остались одни в гостиной — Анна Александровна занялась с прислугой приведением в порядок столовой — Елизавета Петровна подошла к мужу и, положив ему руки на плечи, склонилась головой ему на грудь и вдруг заплакала.
— Что с тобой, Лиза, дорогая, милая?.. — тревожно заговорил Дмитрий Павлович.
— Ничего, Митя, ничего… Это так, хорошо, хорошо…
— Что же тут хорошего — плакать?
— Не говори, молчи. Дай поплакать, это слезы счастья… Ведь всего месяц назад я не могла думать, что все так хорошо, скоро и счастливо устроится… Ведь сколько я пережила за время твоего ареста, один Бог знает это, я напрягала все свои душевные силы, чтобы казаться спокойной… Мне нужно было это спокойствие, чтобы обдумать план твоего спасения, но все-таки сомнение в исходе моих хлопот грызло мне душу… А теперь, теперь все кончено, ты мой…
Елизавета Петровна подняла голову, обвила голову мужа своими руками и впилась в него счастливым взглядом любящей женщины.
На глазах ее еще были слезы, напоминавшие капли летней росы на цветах, освещенных ярким летним утренним солнцем.
— Сокровище мое, как я люблю тебя… Сколько счастья ты уже дала мне и сколько дашь впереди…
Об обнял ее.
Губы их слились в нежном, чистом, святом поцелуе.
— Едва ли в Петербурге, что я говорю, во всем мире сыщется пара людей счастливее нас! — восторженно воскликнул он.
— Не говори так… Не сглазь… — с суеверной тревогой проговорила она.
— Такое счастье нельзя сглазить… Оно лежит не вне нас, оно не зависит ни от людей, ни от обстоятельств, оно — внутри нас, в нашем чувстве, и это счастье взаимной любви может кончиться только смертью…
Как бы подтверждая слова своего мужа, Елизавета Петровна снова склонила голову к нему на грудь и крепко прижалась к нему.
В квартире было тихо.
Разъехавшиеся из квартиры Сиротининых, из этого вновь свитого гнездышка, гости были все под тем же впечатлением будущего счастья молодых, счастья, уверенность в котором, как мы видели, жила в сердцах новобрачных.
Все уехали домой в прекрасном расположении духа, подышав этой атмосферой чистого чувства, царившего в квартире Сиротининых, и лишь в сердце Николая Герасимовича Савина нет-нет да и закипало горькое чувство.
Сердце его было, кроме того, переполнено каким-то тяжелым предчувствием.
Он не сознался бы в этом самому себе, но ему была завидна эта перспектива тихого счастья, развертывавшегося перед Сиротиниными; его, Савина, горизонт между тем заволакивался грозными тучами.
Он с грустью думал о будущем.
Ослепленные страстью глаза прозрели. Он увидал, что его новая подруга жизни из «неземного созданья» обратилась в обыкновенную хорошенькую молоденькую женщину, пустую и бессердечную (последними свойствами отличаются, за единичными исключениями, все очень хорошенькие женщины), да к тому же еще всецело подпавшую под влияние своей матери.
Капитолина Андреевна Усова через несколько дней после побега дочери явилась в «Европейскую» гостиницу, заключила в свои материнские объятия сперва свою «шалунью-дочь», как она назвала ее, а затем и Савина и благословила их на совместную жизнь.
— И молодец он у тебя, люблю таких, сразу полонил тебя, — обратилась она к сперва смущенной ее появлением, а затем обрадовавшейся дочке, — с ним не пропадешь.
Полковница осталась с «детьми», как она назвала их, пить кофе и уехала, обещая навещать и пригласив к себе.
С этого и началось.
Насколько молодая девушка была, по выражению Капитолины Андреевны, «упориста» относительно ее, настолько молодая женщина стала в руках интриганки-матери мягка, как воск.
Это видел Николай Герасимович, но был бессилен бороться с тлетворным влиянием Усовой, которую вдруг почему-то со всею силою дочерних чувств полюбила Вера Семеновна.
— Милая, добрая мама, она простила меня, — твердила молодая Усова, — как она меня любит, как была она права, говоря, что желает мне добра.
И это убеждение в высоких нравственных качествах матери было невозможно выбить из юной головки.
Влияние Капитолины Андреевны вскоре сказалось. Молодая женщина стала мотать деньги направо и налево, как бы с затаенной целью вконец разорить своего обожателя.
К чести Веры Семеновны надо сказать, что у нее самой такой цели не было, она была лишь исполнительницей ловких наущений своей матери.
Оставшиеся у Савина пятнадцать тысяч приходили к концу, и он с горечью в сердце чувствовал, что ему вскоре придется отказывать своей «Верусе», как звал он Веру Семеновну, в тех или других тратах.
Первый пыл страсти миновал, а восставший денежный вопрос способный, как известно, парализовать и последние вспышки этой страсти, заставил поневоле Николая Герасимовича делать невыгодное для Веры Семеновны сравнение с Мадлен де Межен.
Савин подчас тяжело вздыхал при этом воспоминании.
Последний поступок любящей француженки окончательно доконал его, и вместе с тем, еще более возвысил в его глазах так недавно близкую ему женщину.
В первые дни восторгов любви Николай Герасимович совершенно позабыл о своем намерении написать Мадлен де Межен об окончательном с ним разрыве.
В минуты даже кажущегося счастья человек не хочет вспоминать о тяжелых обязанностях жизни, он старается отдалить их.
Так было и с Николаем Герасимовичем, писать письмо о разрыве когда-то безумно любимой им женщине было именно этою тяжелою обязанностью.
Мадлен де Межен его предупредила, как предупредила и в вопросе о своем отъезде из Петербурга.
Через неделю после того, как он проводил ее на Николаевский вокзал, на его имя было получено заказное письмо с русским адресом, написанное писарскою рукою.
Он распечатал конверт и в письме узнал почерк Мадлен.
В письмо вложен был перевод на государственный банк в пятнадцать тысяч рублей на его имя.
Николай Герасимович побледнел при виде этой бумажки.
Он понял, что Мадлен де Межен возвращает ему его деньги.
С жадностью он стал читать письмо.
В нем молодая женщина, видимо, хладнокровно сообщала ему, что обстоятельства ее жизни изменились, что она не уезжает во Францию, а остается в России и едет в день написания письма в Одессу, где получила очень выгодный ангажемент в опереточную труппу. Деньги она возвращает, думая, что ему они понадобятся скорее, чем ей, так как она в настоящее время совершенно обеспечена.
«Возврат к прошлому, — между прочим говорилось в письме, — невозможен, так как если воспоминание об моей артистической деятельности в Петербурге, которую я предприняла исключительно для тебя, вызывало в тебе сомнения, омрачившие последние дни нашей жизни, а между тем я была относительно тебя чиста и безупречна, то о настоящем времени я в будущем уже не буду иметь право сказать этого».
«Дай Бог, — заканчивалось письмо молодой женщины, — чтобы m-lle Вера дала тебе больше счастья, нежели могла дать я, хотя искренно этого хотела. Прощай».
Письмо выпало из рук Николая Герасимовича, он откинулся на спинку кресла, стоявшего у письменного стола, за которым он сидел, и несколько минут находился в состоянии беспамятства, как бы ошеломленный ударом грома.
«Она все узнала… Теперь я понимаю ее отъезд… Но как?..» — мелькнуло у него в голове, когда он очнулся.
Он вспомнил найденное им под чернильницей письмо Веры.
«Она прочла его…» — догадался он.
Теперь только, по прочтении письма молодой женщины, он с ужасом почувствовал, что в его сердце, действительно, таилась надежда снова вернуть ее себе.
Теперь все кончено. Последние строки рокового письма — это прозрачное признанье — вырыло между ним и ею непроходимую пропасть.
Взгляд его упал на валявшийся на столе перевод.
Он выдвинул ящик письменного стола и бросил его туда.
Он решил узнать адрес Мадлен и возвратить ей ее деньги.
«Я напишу ей, — с наболевшею злобою подумал он, — что если она берет плату за настоящее, то что же мешает ей взять эту плату и за прошлое… Пятнадцать тысяч хороша плата даже для „артистки“».
Он с яростью подчеркнул мысленно последнее слово.
Но, увы, все возраставший аппетит «Веруси» к нарядам и драгоценностям заставил его вскоре изменить решение.
По переводу были получены деньги, и ко дню свадьбы Сиротинина с Дубянской от них оставалось всего около четырех тысяч рублей.
Окончательное безденежье стояло перед Савиным близким грозным призраком.
Все, что было им за последнее время пережито и переживаемо, сделало то, что, возвращаясь из квартиры молодых Сиротининых, этого гнездышка безмятежного счастья, Николай Герасимович, повторяем, чувствовал зависть, и это чувство страшною горечью наполняло его сердце.
«Разве я не мог бы точно так же быть счастливым с Мадлен?» — пронеслось в его голове.
На счастье с Верой Семеновной он и не рассчитывал.
Он понимал, что связь их основана на извлекаемых этой женщиной — так скоро преобразившейся в «петербургскую львицу-акулу» — из него выгодах, и что с последней вынутой им из кармана сотенной бумажкой все здание их «любви» — он мысленно с иронией произнес это слово — вдруг рушится, как карточный домик.
За последнее время предчувствие этой катастрофы с его «зданием любви» все чаще и чаще посещало его сердце.
При возвращении от Сиротининых последнее как-то особенно было полно этим предчувствием. Сердце не обмануло Николая Герасимовича.
Возвратившись в гостиницу, он был удивлен, что встретивший его лакей подал ему ключ от его отделения.
Савин вздрогнул.
— А где же барыня? — сдавленным голосом спросил он.
— Барыня уехали, за ними приехала их мамаша, они уложили вещи…
— Хорошо, ты мне не нужен… — не дал ему договорить Николай Герасимович.
Он сам отпер дверь и вошел.
— Там вам письмо… — успел доложить ему вдогонку слуга.
На письменном столе Савин увидел лежавшее на нем письмо Веры Семеновны.
Николай Герасимович дрожащей рукой распечатал его. В письме было лишь несколько строк:
«Прости, что я уезжаю от тебя, не объяснившись. Объяснения повели бы лишь к ссоре.
Ты сам приучил меня к роскоши и исполнению всех моих прихотей. Отвыкнуть от этого я не могу, да и не хочу.
Я молода. У тебя же, я это знаю достоверно, нет больше средств для продолжения такой жизни, какую мы вели. Иначе же я жить не могу, а потому и приняла предложение Корнилия Потаповича Алфимова и переехала в купленный им для меня дом.
Ты, надеюсь, меня не осудишь. Человек ищет, где лучше, а рыба — где глубже.
В этом письме сказалась и мать, и дочь.
Оно произвело на Савина впечатление удара по лицу, но вместе с оскорблением, нанесенным ему этою женщиною циническим признанием, что она жила с ним исключительно из-за денег, он почувствовал, что письмо вызвало в нем отвращение к писавшей его, хотя бы под диктовку мегеры-матери.
Глубоко вздохнув, как человек освободившийся от тяжести, он разорвал в мелкие клочки прочтенное письмо и стал ходить по комнате.
Постепенно к нему возвращалось спокойствие.
«Не гнаться же за ней… Ее дорога известная… Я взял от нее лучшее, и теперь, бросив ее в толпу, отплатил этой толпе за свою разбитую жизнь… О, Мадлен, на кого я променял тебя!..»
Он не спал всю ночь, обдумывая свое будущее. Планы за планами роились в его голове.
На другой день с почтовым поездом Николаевской железной дороги он уехал из Петербурга, решив никогда не возвращаться в этот город каменных домов и каменных сердец.