Юрий Буйда – автор романов «Пятое царство», «Вор, шпион и убийца» (премия «Большая книга»), «Прусская невеста» (шорт-лист премии «Русский Букер»), «Синяя кровь». Его книги выходят во Франции, Великобритании, Эстонии, Польше, Венгрии, Словакии, Норвегии и других странах. Главный герой нового романа «Дар речи» Илья Б. Шрамм в 16 лет обретает отца, известного телеведущего, а также единокровного брата, любимую на всю жизнь женщину и Семью: старый московский клан советской аристократии. Здесь богемствующие журналисты, офицеры КГБ и красивые женщины ведут остроумные беседы, они ироничны и циничны, блестяще эрудированы и владеют несколькими языками, не боятся свободомыслия и фрондёрства. У каждого из них, помимо общих грехов, есть личный набор скелетов из прошлого, – и некоторые тайны ведут в тридцатые и даже дореволюционные годы…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дар речи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Девушка из Нагасаки
— Ну что ж, — сказал Дидим, когда мы вышли во двор покурить, — ты избрал верную тактику: молчал, приценивался, взвешивал, а заодно влюбился в парочку красавиц…
— Ну уж, — возразил я, — у меня своих достаточно…
— Охотно верю! Но годятся ли они в подметки нашим?
Я хмыкнул.
Во дворе мы были вдвоем. Папа Шкура и Елизавета Андреевна уединились в кабинете, прихватив с собой бутылку виски, майор, так ни разу за вечер и не открывший рта, неловко откланялся, Евгения Лазаревна уехала на черной «Волге», Марго отвели во флигель — она рано ложилась спать, Глазунья на пару с миловидной толстушкой Шуреттой, призванной в помощь из Левой Жизни, убирала грязную посуду, остальные спустились в подвал, где предполагалось продолжение вечеринки.
— Не знаю, готов ли ты к встрече с отцом, — начал Дидим, — но не отвергай его с порога. Он, конечно, тот еще фрукт. Левые бабы, левые дети, снова бабы… а если начинает Ленина цитировать к месту и не к месту, так хоть святых выноси. «В трудные минуты я снимаю с полки любимый том Ленина…» — Дидим поморщился. — Добрый, умный, классный, но все его убеждения можно описать одной фразой: что-то должно измениться, чтобы всё оставалось по-прежнему. А еще любит цитировать Ратенау: «Если эпоха, в которую мы живем, сурова, мы тем более должны ее любить, пронизывать ее своей любовью до тех пор, пока не сдвинется тяжелая масса материи, скрывающей существующий с ее обратной стороны свет». Это, конечно, мысли неглупого человека об исторической природе власти и общества в Европе, но для Папы Шкуры — это оправдание существующего порядка вещей. Как видишь, в этом смысле он — типичный представитель дикого племени советской интеллигенции…
— А ты?
— Ага, — сказал Дидим, — зубы у тебя есть. А я… когда умер Брежнев, я бросал курить. Вот со дня на день отдаст концы Андропов — снова попытаюсь бросить. На смену ему придет очередной персонаж из очереди в морг, и снова буду бросать… так вся жизнь и пройдет, превратится в прах при трении о другие бессмысленные жизни… — Он вдруг подался ко мне. — А я хочу игры! Настоящей, без дураков. Не этой свирепой и безмозглой серьезности, а — игры! И чтобы результат игры зависел только от меня, а не от куклы, гниющей в Мавзолее! Я молод, умен, владею даром речи, любим, здоров, дерзок, как сатана, предусмотрителен, как ангел, я хочу игры, полета… не жвачки, «мальборо», «ливайса» и «роллс-ройса» — на это плевать, оно само придет, мой выигрыш — дело… — Он говорил почти бесстрастно, лишь иногда поигрывая интонацией. — Андропов растормошил народ, надежды какие-то появились, разговоры пошли, — но, думаю, ничего не будет. Здесь — нет. Здесь даже неандертальцы не жили, потому что жизнь здесь — невозможна…
Он вдруг легко рассмеялся и хлопнул меня по плечу.
— Ну и хватит для первого раза! Спустимся в наш любимый ад?
— Ад?
— В подвал. Девочки обещали сюрприз…
— А кто этот мужик со звездой Героя? Майор этот — кто он?
— Наш с тобой брат. Сегодня у нас братская ассамблея, как ты уже, наверное, догадался. Он — вояка, зовут Юрием Григорьевичем или просто — Юг, а фамилия, представь себе, — Сава, просто — Сава с ударением на последнем слоге. Comment ça va? Ça va.[5] — Заметив, что я не понимаю, о чем он, Дидим махнул рукой. — «Героя» отхватил в Афгане за какой-то подвиг, отец рассказывал, но я не запомнил. Герои — не мои герои. Да, на всякий случай ты должен знать, что Бобинька служит в Конторе. Он с нами — но не наш, у него другая ностратическая семья.
— В Конторе — это в смысле…
— В том самом смысле, — оборвал меня Дидим. — Пойдем?
И мы вернулись в дом.
Праздничный стол Шкуратовых поразил меня не едой, а напитками. Армянский коньяк соседствовал с французским, грузинское вино — с итальянским, водка — с виски. И пили здесь — неторопливо, без того азарта, который был присущ мужчинам из моего благушинского детства, предпочитавшим либо водку, либо бормотуху.
В среде красной аристократии встречались пьяницы, но это были скорее исключения. За весь вечер Папа Шкура выпил две рюмки коньяка, а его бывшая жена — полбокала красного вина. То есть вели они себя как герои иностранных фильмов.
Мать поначалу украдкой поглядывала на мой бокал, но вскоре успокоилась. Сама она лишь подносила рюмку к губам, а залпом выпила ее содержимое только после того, как поняла, что у ее любимого не счесть любимых.
Подвал был украшен новогодними мерцающими гирляндами, а столик в углу уставлен бутылками от края до края. Играла музыка.
Минц-Минковский и Конрад Арто со стаканами в руках болтали с Княжной, надевшей мини-юбку и туфли на высоченных каблуках. Кажется, она была пьяна. На стуле в углу Скуратов курил сигару, закинув ноги на барабанную установку.
— О чем судачите, господа? — спросил Дидим, проходя мимо жены, как будто ее тут и не было. — О судьбах многострадальной? И каков итог?
— Карамзин, — сказал Минц-Минковский.
— Шлёцер, — сказал Конрад.
Дидим налил себе виски, я последовал его примеру, мы выпили — я залпом.
— Иногда мне кажется, что мы живем в анекдоте о людях, которые годами рассказывают друг другу одни и те же анекдоты, поэтому, чтобы не утруждаться, пронумеровали их. Тридцать — и все смеются, одиннадцать — хохочут, семьдесят девять — всеобщее смущение: здесь же женщины и дети! Вот так и мы. — Он кивнул на друзей. — Минц вспоминал Карамзина: «История злопамятнее народа», Конрад — Шлёцера: «Лучше не знать, чем быть обманутым», а по мне, так оба описывают одно и то же — нашу злосчастную интеллигенцию…
— А ты?
— Папа Шкура сказал бы, что нас порождает любовь, но растят смертные грехи, а я — я о своем. Михайловский, говорю я. То есть: «Мы должны делать только то, что нам позволяют делать, потому что если мы позволим себе делать то, чего нам не позволяют, то нам ничего не позволят делать. Таково положение вещей».
— Я уже понял, что такое положение вещей тебя не устраивает…
— На самом деле оно никого не устраивает — ни власть, ни подвластных. И нет ничего пошлее конфликта отцов и детей — это обо мне, брат Илья, и уж только потом о нашем отце. А вот и сюрприз! — завершил он, не повышая голоса.
В подвал спускались Алена, Шаша и толстушка Шуретта — они оборвали фикус, стоявший в гостиной, и разъяли старый веер, чтобы прикрыть кое-где наготу и украсить прически.
Под аплодисменты, крики и свист они вышли на середину комнаты, Скуратов выбил дробь на барабанах, Шуретта выступила вперед и хрипловатым надрывным голосом певицы из кафе-шантана запела «Девушку из Нагасаки»:
Он капитан, и родина его — Марсель.
Он обожает споры, шумы, драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки…
Княжна стала стягивать с себя юбку, чтобы присоединиться к трио, но Конрад крепко обнял ее, а Минц-Минковский поднес ей очередной бокал.
Следующий куплет девушки пели втроем:
У ней следы проказы на руках,
У ней татуированные знаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки…
Последние куплеты были исполнены всем подвалом:
Вернулся капитан издалека,
И он узнал, что джентльмен во фраке,
Однажды накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.
У ней такая маленькая грудь,
И губы, губы алые как маки.
Уходит капитан в далекий путь,
Не видев девушки из Нагасаки!..
— Ура! — закричал Конрад, широко раскинув руки.
Княжна упала на Минца-Минковского.
Погас свет.
— Это трансформатор, — сказал Скуратов. — Значит, света нет во всём поселке. Пошли отсюда.
Дидим щелкнул зажигалкой и двинулся вверх по лестнице, остальные потянулись за ним.
Одна из голых девушек взяла меня за руку, но в темноте я не мог разглядеть лица. Она потянула меня за собой, когда мы оказались в прихожей, потом мы поднялись на второй этаж, вошли в какую-то комнату, и только тут она подала голос:
— Обними меня, Шрамм.
Мое утро можно описать тремя словами: я был счастлив.
Я был переполнен ощущениями физического и душевного счастья и едва скрывал это, даже когда узнал о смерти толстушки Шуретты.
Ее тело нашли в заснеженном лесу. Голая, изнасилованная, задушенная, полузасыпанная снегом и старой листвой (видимо, ее пытались закопать).
Ее мать сказала, что дочь гостила у Шкуратовых, и через полчаса милиционеры постучали в ворота дачи.
Алена принесла вещи Шуретты, оставшиеся в ее комнате, когда они, Шуретта, Алена и Шаша, переодевались перед представлением в подвале.
— Значит, — сказал майор, — во рту у нее были трусы. А лифчик где? С такой грудью должен быть лифчик.
Но лифчика не нашли.
Милиция пыталась установить, кто где находился во время убийства.
Выяснилось, что Папа Шкура провел ночь с Елизаветой Андреевной Шрамм, Дидим — в гостиной на диване, Алена и Шаша — в спальне Алены, Конрад Арто, Скуратов и Минц-Минковский ночью по просьбе Дидима отвезли его жену в Москву, шофер черной «Волги» этот факт подтвердил. Глазунья была дома, в Левой Жизни.
— А вы? — спросил меня майор.
— В комнате наверху, — сказал я.
— Мы называем ее материнской, — пояснила Алена. — Это комната моей мамы.
Врали все, кроме Папы Шкуры и моей матери.
В материнской я был не один — с Шашей. Алена спала с Бобинькой. Конрад и Минц-Минковский делили комнату с пьянющей Княжной, чтобы у Дидима появился весомый аргумент для развода — супружеская измена (позднее я узнал, что Княжна была сестрой — или любовницей — одного из грузинских «золотых мальчиков», которые в ноябре 1983-го пытались угнать самолет из Тбилиси в Турцию, и ее состояние тогда было вызвано известием о расстреле брата / любовника). Дидим спал в гостиной с Глазуньей.
Но я ничего этого не знал тогда, поскольку всю ночь не выходил из материнской, не выпуская из объятий божественное тело Шаши.
Она сказала, что никогда не испытывала ничего подобного, хотя живет с Дидимом два года. Она сказала, что стала его любовницей, потому что он принял ее — целиком, с ее левой рукой: в одиннадцать лет Шаша получила страшный ожог от запястья до локтя, когда шуровала кочергой в печке, и стала отверженной, несортовой женщиной, никому не нужной уродкой, легкой добычей. Она сказала, что с Дидимом она стала другой: выучила английский, французский и итальянский, прочла Данте, Ницше и Достоевского от корки до корки, научилась пользоваться ножом и салфетками. Она сказала, что у Дидима перед ней — никаких обязательств, у нее перед ним — тоже. Она сказала, что он изменяет ей напропалую, никогда не считаясь с нею; таков существующий порядок вещей. Она сказала, что не ревнует его, а он не ревнует ее, потому что легкая добыча не нужна никому. Она сказала, что когда-нибудь будет принадлежать мне всецело, мне и больше никому, — но не сейчас. Она сказала, что мы среди этих людей — инородные тела, дети Марфы, и уже одно это нас объединяет. Она может на меня положиться, да. И если случится страшное, она позвонит мне и скажет: «Le presbytère n’a rien perdu de son charme», а я либо отвечу: «Ni le jardin de son éclat», либо не отвечу.
Она стала моей первой женщиной.
Она стала первой и последней женщиной, которой я сказал, что люблю ее.
А имя убийцы Шуретты так и осталось тайной.
В следующую субботу мать взяла меня с собой в Правую Жизнь.
Нетерпение мое было так велико, что дважды за неделю у меня от волнения текла кровь из носа.
Книги не отвлекали. Читая «Войну и мир», я танцевал с Наташей Ростовой, положив ладонь на ее нервную спину, а потом лежал на поле Аустерлица и слышал, как Шаша говорит голосом Наполеона: «Voilà une belle mort»[6], а потом Шаша поворачивала лошадь, чтобы ехать по своим делам, а у меня не хватало сил, чтобы крикнуть, остановить ее…
Однако, как пишут классики, действительность превзошла мои ожидания.
Ужинали вшестером — кроме нас были Дидим, Шаша, Папа Шкура и Глазунья, оказавшаяся матерью Шаши. Посиделки были посвящены отъезду Шкуратовых в Прагу, где старший получил важный пост в международном журнале «Проблемы мира и социализма». Шаша ехала с ними.
Тогда я, конечно, не мог знать, каких трудов Папе Шкуре и Дидиму стоила поездка пятнадцатилетней Шаши, которая не была членом семьи, и на какие ухищрения пускались друзья Шкуратова-старшего, чтобы в ЦК, КГБ и МИДе закрыли на это глаза.
Мы опоздали к началу ужина, поэтому было непонятно, почему Дидим с Шашей затеяли разговор об «Амфитрионе» Клейста.
— По прихоти Юпитера, — лениво говорил Дидим, поглядывая то на меня, то на Шашу, — на сердце любящей Алкмены претендуют два ее мужа, два Амфитриона сразу, причем один из них — многоликий шутник Юпитер-Зевс, принявший облик мужа Алкмены. Одураченная богом женщина изменяет настоящему мужу, однако, узнав об этом, вовсе не чувствует себя осчастливленной соитием с самим громовержцем. А тот охладевает к игре, потому что всё оказалось серьезнее, чем шутник предполагал: он влюбляется в земную женщину. Она же готова его лишь почитать, но любить — только мужа. Когда всё тайное в пьесе становится явным, а отношения героев — проясненными, Амфитрион зовет жену: «Алкмена!». Та отвечает: «Ах!». Занавес. Рильке назвал эту финальную реплику «одним из трогательнейших и чистейших мест во всей литературе». Но попробуйте произнести вслух это «Ах!» — и становится понятно, что это всего-навсего гениальная визуальная находка. Клейст не услышал ее, а увидел. Своей пустотой, даже абсурдностью она одинаково устраивает и Амфитриона, и Юпитера, и зрителей, потому что может означать — что угодно. Она ничего не меняет в пьесе, ничего же не убавляя и не прибавляя к образу Алкмены, оставаясь при этом, однако, верхом драматического остроумия… — Он повернулся к Шаше. — Что скажешь, остроумная наша?
— Ах, — сказала Шаша.
— Люди меняются, — сказала Глазунья, — даже дураки меняются…
— Меняются, — сказал Папа Шкура. — Всё меняется, черт возьми, и чтоб это понять, необязательно быть человеком, который чует кровь в воде…
— Кровь? — Глазунья покачала головой. — Бр-р…
— Любопытно, — продолжал старший Шкуратов, — что Гуссерль в своих «Логических исследованиях» упрямо сводил любые разговоры о психологическом происхождении чисел или основных понятий к универсальному, как ему казалось, примеру: понятие «красный» обладает непреходящим значением вне зависимости от эпохи, страны и того, кто о нем говорит. Но вспомните-ка реплику леди Макбет, когда она излагает свой план убийства Дункана: чтобы отвести подозрения от мужа, она предлагает выпачкать кровью лица слуг, охраняющих спальню короля. При этом она говорит не «выпачкать», а «вызолотить кровью»: «I’ll gild the faces of the grooms»[7] и так далее. И это не только в «Макбете» — в других пьесах тоже. А потом у Шекспира кровь вдруг становится красной. Что-то изменилось… смена эпох изменила зрение… Ночь всегда была черной и уродливой, пока романтики не покрасили ее в привлекательный синий и назвали тысячеокой. Сто лет назад в Британском музее попытались отшлифовать греческие статуи, чтобы вернуть им первоначальный цвет: многие тогда считали таким цветом белый — именно он, как казалось девятнадцатому веку, лучше всего соответствовал греческой простоте, красоте, совершенству. Всё придумано, и мы живем в придуманном мире…
— Попахивает шизофренией, — сказал Дидим.
— Нет, — сказала Елизавета Андреевна, — попахивает людьми.
Все засмеялись.
Мне постелили в материнской. Всю ночь я ждал, что Шаша вспомнит обо мне, хотя точно знал, что она в постели с Дидимом. Чтобы невзначай не уснуть, я перебирал в памяти новые слова и имена, которые надо было найти в словарях: Авель, Фома Неверующий, эффигия, волсви, Ратенау, Шлецер, Михайловский, Клейст, Гуссерль, дети Марфы. Коли уж я стал официально частью Шкуратовых, я должен был понимать их речи, даже если они и вызывали у меня сложные чувства — смесь восхищения с отторжением.
А еще я решил прочесть «Макбета» и выучить французский, чтобы соответствовать Шаше.
Шаша так и не пришла.
Это была самая ужасная ночь в моей жизни.
Вернувшись следующим утром в Москву, я позвонил Монике Каплан, через полчаса мы встретились у нее, через час я овладел ею, переступив через всё ее «не сейчас».
Прижавшись всем телом ко мне, Моника пробормотала:
— Ты стал другим…
— Voilà une belle mort, — сказал я.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дар речи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других