Бог бабочек

Юлия Пушкарева, 2021

Это рассказ рабыни, исповедь рабыни, бессвязный рабский шёпот без исходов и без начал. История об отношениях, которые можно считать неравными и нездоровыми (хотя – где грань между здоровьем и нездоровьем, когда речь идёт о человеческой душе?). О свободе, обретаемой в зависимостях. О боли и красоте творчества. Героиня отправляется к бывшему возлюбленному, полная сомнений, страхов и надежд. Кого она найдёт в нём – всемогущего бога бабочек, которого встретила когда-то, или потерявшего себя безумца? Счастье или боль, ответы или новые вопросы? Грани тонки и неуловимы, как полёт бабочки, ненароком воскрешённой чьим-то дыханием. Чтобы разобраться в себе и друг в друге, у героев есть только четырнадцать дней. А ещё – много лет прошлого и будущего. Содержит нецензурную брань. Комментарий Редакции: Автор по-научному серьезно подошел к изучению, скрупулёзному и дотошному, всех граней и оттенков абьюзивных отношений, сохранив при этом художественную целостность романа. Достоинствами книги, помимо отличного сюжета и харизматичной героини, являются также оригинальные глубокие мысли и интересные филологические заметки в ремарках. После прочтения романа вы будете знать о Боге бабочек все и даже больше, чем он сам может знать о себе.

Оглавление

Из серии: RED. Современная литература

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бог бабочек предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

A SATANA

День третий

В хижине

«Этот город захвачен будет другой чумой, —

Говорила старуха, пустыми зрачками огонь жуя, —

Лазаретов и язв лишённой. Поднимут вой

По церквам гордецы-святоши — как прежде, зря».

Расскажи, старуха, как зелье твоё варить?

Сколько раз при луне мне ложе совьёт лоза?

Не под силу мне воду пить, по земле ходить

Без того, кому люди не могут смотреть в глаза.

«В этом городе вспыхнет пламя до облаков —

Там и кости твои сгорят, и моря чернил.

Не ходи на ласковый шёпот, не слушай зов

К тем осинам, где смех Иуды в корнях застыл».

Не боюсь я, старуха, ни пламени, ни меча.

Мне осины милей, чем лживая сласть цветов.

А умру — с улыбкой, имя его крича,

Чтобы помнили и склонялись рои миров.

«Твою плоть разорвут железом, а дух — крестом,

И в проклятии ждут лишь мрак да немая боль.

Пусть слова-лабиринты сладки грехом —

Заплутав, получаешь горечь и крови соль».

Не ищу блаженства и платы за этот путь:

Мне бы только пасть на девятый — к его ногам,

В зеркала его, игры, раны — и там уснуть,

Чтоб увидеть, как он допишет Писанье сам.

«Ты слаба, глупа, не стоишь такой судьбы,

Не тебе постичь его замысел и дела.

Не хватило в прошлом искуснейшей ворожбы —

А твоей подавно не хватит, ты поняла?

А теперь испарись, изыди, меня не трожь!

Он отвергнет тебя сто раз, на сто первый — тьма…

Ах, бесстыжая! ты — на меня — за нож?!»

Я узнаю всё — без тебя, без других, сама.

Я пройду до конца, и если так надо — в ад,

Причастившись крови во имя священной лжи.

И предам, и убью. Огонь будет виноват

В твоей смерти, старуха.

Не удержишь меня —

Его,

Как мой дар,

Держи.

Похмелье наливает утро тусклой тяжестью. В нашей вакханалии среди кошек я не так много выпила, но почему-то воспоминания размываются, и я едва помню, как мы поднялись обратно.

Домой.

Мысленно называю так твою квартиру — и вздрагиваю, будто позволила себе вслух. Опасливо смотрю на тебя спящего. Нет, не позволила.

Я точно не имею права так говорить, но думать — страшно и упоительно.

Встаю пораньше, исполненная фанатичной идеи накормить тебя завтраком. Услышав мой будильник, ты издаёшь протестующее «Ммм!» и отворачиваешься к стене. С улыбкой укрываю тебя пустым пододеяльником — под утро ты опять начал мёрзнуть, — и на цыпочках пробираюсь в ванную. Изучаю себя в зеркале, подсвечивая отражение телефоном (лампочка по-прежнему мертва и холодна); никаких следов, нигде. Пощёчин словно не было, и твоего укуса в шею тоже… Зато ноет всё тело — будто перемолотое и наспех слепленное заново; приятная боль. С такой же болью разрывается кокон.

Мне нужно время, чтобы осмыслить произошедшее вчера. Очень, очень много времени. Я не ожидала, что ты наградишь меня такими сокровищами — и так быстро; даже с учётом того, что я здесь ненадолго. В этом плане твой уход на работу вполне можно пережить. Останься ты и сегодня рядом — и лава, клокочущая внутри меня, вырвалась бы наружу, навеки оставив под слоем пепла улицы и лавки, бордели и храмы Помпей и Геркуланума.

Замираю над сковородой со шкворчащей на масле яичницей. Какая странная мысль — точно в эти несколько часов я не буду скучать по тебе… Конечно же, буду. Но ты — пир после голодания, «Сикстинская Мадонна» после долгих лет созерцания безвкусной авангардной мазни. Мне нужно привыкнуть.

А потом — отвыкать.

Ну, ещё чего. Ты сейчас собралась думать об этом?

Злясь на себя, встряхиваю головой. Я давно не обретала такого острого, пьянящего счастья, как в последние пару дней. Не знаю, что дальше.

Сейчас — всё равно. Самое время поиграть в Скарлетт О’Хара и подумать об этом завтра. Или послезавтра. Или — неважно, когда.

Разобравшись с яичницей и бутербродами, кончиками пальцев глажу правую, потом левую щёку. Вспоминаю горячую хлёсткость твоих ударов и то, как менялось твоё лицо — текуче, точно краски в калейдоскопе: бесстрастно-отстранённое, жёстко-насмешливое, ликующее, по-хозяйски презрительное… Вчера ты впервые обнажённо, без флёра цивилизованной недосказанности, перебирал при мне свои маски — разумеется, не все. Едва ли и половину.

Раньше я думала, что знаю не только маски, но и лицо. Теперь — чем я ближе к тебе и чем старше, тем больше не уверена в этом.

Не уверена, что ты сам его полностью знаешь.

За окнами ясно, и горы озаряет полупрозрачный золотистый рассвет. Выслушав два из трёх твоих «подстраховочных» будильников, всё же возвращаюсь в комнату. Вижу, как крепко и неподвижно ты спишь («камушком» — так мне в детстве говорила мама), и с трудом сдерживаю улыбку. Твою очаровательную сонную капризность будет непросто побороть.

— Доброе утро, мой господин.

— Ммм…

— Уже семь двадцать. Наверное, пора?

Дремотно улыбаешься, приоткрыв один глаз.

— Пора, это да. Но так не хо-очется… — (Жмуришься и потягиваешься, занимая почти весь диван в длину — грациознее, чем котики Ярцевых. Как и их, тебя хочется трепать, тискать и гладить. Непочтительный порыв). — Настроение очень потягушное.

— Потягушное? — восхищённо повторяю я. Уютно-пушистое, поразительно точное слово; сложно точнее назвать это томное состояние. Ты всегда был не по-технарски чуток к словам.

Уже по привычке приношу тебе воду, сигареты и пепельницу. Закурив, ты мягко ощупываешь меня взглядом — хищно-зелёным взглядом рыси, успокоившейся после ночной охоты.

Спросишь ли, как я? Или что-нибудь про вчера?.. Скорее всего, нет. Если тебе трудно говорить о чём-то — или если ты считаешь, что говорить не в твоих интересах, — ты изящно обходишь опасную тему. А сейчас ты определённо не готов ни хвалить, ни ругать меня за вчерашнее поведение, ни проявлять заботу. Настроение рабочего дня наполняет твои черты суховатым холодом; пока ты плещешься в душе и бреешься, отдаёшь мне мелкие хозяйственные распоряжения, отвечаешь на сообщения, накопившиеся за вчера, — я легко и естественно отодвигаюсь куда-то на периферию. Так же легко и естественно, как это бывало раньше.

Чувствую укол сожаления. Значит, магия развеялась, и мои хрустальные туфельки оказались просто ночным фантомом?..

— Ого! — уважительно произносишь ты, увидев яичницу, пестрящую кусочками колбасы и овощей, бутерброды и кружки с дымящимся кофе. — У меня аппетита особо нет, но… Спасибо, Юленька.

Только не покрасней, — велю я себе; но, конечно, краснею. Не предполагала, что ты будешь благодарить меня за такое — за исполнение моих прямых, элементарных рабских обязанностей.

Когда — считанные разы — я готовила для тебя в прошлом, я волновалась так, что мне бы не позавидовали даже спортсмены перед Олимпиадой и певцы перед Евровидением. Но и осваивать кулинарное царство начала с единственной мотивировкой: что когда-нибудь — может быть, мало ли, а если вдруг и десяток других мечтательных добавлений — буду готовить для тебя.

Хотя стихи, статьи и переводы в моём исполнении до сих пор куда успешнее супов, котлет и оладий. По крайней мере, я на это надеюсь.

— Молока?

— Ага… — (Ты смотришь, как кофе светлеет под молочной струёй — округлив глаза, будто увидел привидение). — Так непривычно, что мне кто-то готовит.

Поджимаюсь изнутри. Не слова, а вакуум чистого одиночества.

Хочу погладить тебя по руке — но вспоминаю, как часто тебя раздражало моё сочувствие, и отступаю на шаг.

— Посмотри, не приехал ли бэмс, — распоряжаешься ты, вяло ковыряя вилкой яичницу.

— Бэмс?

— Да, — грустно откладываешь вилку. — Официально БМДС[2]. Такая большая зелёная машина. Подъезжает к КПП и увозит нас на работу.

Киваю. Что ж, любимое действие переводчиков и филологов — «добавить в словарь».

— Приехал! — объявляю, выглянув в окно. Мне до сладкой нервозности нравится, что ты не посмотрел сам, а приказал мне.

Тяжко — и актёрски наигранно — вздохнув, встаёшь из-за стола.

— Ну, значит, надо одеваться… Поищи там где-нибудь чистые носки.

Определение «там где-нибудь» не слишком-то ориентирует в поисках. Хорошо, что вчера, каким-то чудом выкроив время, я успела собрать по разным углам квартиры пакеты с твоим чистым бельём.

— Доброе утро, Виктор Николаевич!.. — вальяжно выдыхаешь в телефон. Своего многострадального сослуживца Шилова, который вечно попадает в глупо-неприятные истории — от укуса клеща до загадочных неясностей с зарплатой и потери водительских прав, — ты в шутку зовёшь по имени-отчеству, как когда-то в Т. звал Володю. Почему-то мне это не нравится — словно ты приравниваешь два заведомо несопоставимых мира. — Что мы там сегодня, в полёвке? Ну всё, понял… Что с голосом? Ну что-что, с похмелья я, вот что. Да ладно Вам выёбываться, Виктор Николаевич — Вы и сами в выходные не брезгуете!..

— Полёвка — это полевая форма? — интересуюсь я, когда ты убираешь телефон. В моём сознании это слово вызывает скорее образ кругленьких, длиннохвостых серых мышей из детских книжек с картинками.

Улыбаешься.

— Да. Смешно?

— Немножко.

— Тебе вообще тут многое будет смешно, — сбивая улыбку зевком, обещаешь ты. — Смешно и абсурдно.

И — наверное — страшно. Не произношу это вслух.

Пока ты одеваешься, я смущаюсь смотреть на тебя — но не могу не смотреть. Ты явно знаешь это и делаешь всё в смакующей неторопливости — натягиваешь штаны, застёгиваешь ремень, стряхиваешь невидимые пылинки с погон… Движения твоих пальцев мелки, точны и как-то скучающе-снисходительны. Ты тягуче поводишь в сторону головой, поправляя воротничок; плотнее прижимаешь липучку кармана, проведя по ней ладонью — и я чувствую, что вчерашний зверёк во мне снова нервно ворочается. В горле пересыхает — и дело определённо не в выпитом на ночь вине.

Поймав мой жадный взгляд, усмехаешься. От цвета формы твои глаза ещё ярче — отлив дурманящих трав и зелий в хижине ведьмы.

— Нравится?..

Твоя усмешка жжёт меня — далёкий отзвук пощёчин. Опускаю голову. Ироничная соблазнительность, с которой ты движешься и говоришь, очень женственна; но почему-то это волнует сильнее брутальности, как бы она ни соответствовала форме.

Впрочем, в форме ты всегда был кокетлив. Знал, что она идёт тебе, и не упускал случая это подчеркнуть. До того, как ты стал совмещать своё образование с военным, я никогда не испытывала восхищённого трепета перед формой — в отличие от многих девушек. Наоборот, она казалась мне символом чего-то тоталитарного, смутно-опасного — тенью вождей, ведущих на смерть безвольные массы. Для меня ты — хаотически-свободный, с тысячей способов непонятно откуда добывать деньги, оценки и опубликованные статьи, — плохо с ней сочетался. Но хватило пары взглядов на тебя в ней, чтобы превратить неприступную крепость моих убеждений в руины.

И — нет, форма сама по себе так и не стала моим фетишем; зато стал ты в форме. Каждый год девятого мая я исправно тащила заспанную Веру на университетский митинг, а потом — на парад, парируя её ворчание чем-нибудь вроде: «Где же твой патриотизм?!». «То есть, Профессор, Вы из патриотизма туда идёте? — обречённо подкалывала Вера; она ложилась поздно, поэтому по утрам регулярно была в дурном настроении. — А то я не знаю — опять на него любоваться!.. Тьфу!»

Однако позже — в окружении парней в форме — почему-то неизменно оказывалось, что Вера не так уж против отдать дань патриотизму.

«Знаешь, в ней как-то совсем иначе себя чувствуешь! — делился ты со мной, мимоходом скользнув пальцами по рукаву или дёрнув угол воротничка. — Представительнее, что ли… Ответственнее. Вот так уже сделать не можешь, например, — (добавлял, гротескно сутулясь и шаркая; я смеялась, но чуть натянуто — не могла забыть о собственной сутулости). — И другие тебя иначе воспринимают… Девочки так вообще текут!»

Слыша довольную сытость в твоём неизменном постскриптуме про «девочек», я краснела и кусала губы. А потом — отвечала чем-то нейтральным или мягко-насмешливым, чтобы избежать оценочных суждений.

–…Да. Очень нравится.

Голос звучит слишком хрипло; я прочищаю горло. Так и не решаюсь коснуться тебя. Зашнуровав берцы, ты встаёшь со стула в прихожей и с поспешной, деловитой бодростью чмокаешь меня в губы. Новый день — новые правила.

— Ну, пока-пока! Не скучай тут сильно.

Закрываю за тобой дверь; перевожу дыхание. Сердце бьёт в уши, загнавшись.

Что ж, скучать мне точно не придётся. Я не боюсь этого — почти предвкушаю, как буду ждать тебя. Мне нравится тебя ждать.

С чего бы начать — с уборки или с обеда? Останавливаюсь на уборке. Порывшись в кладовке, обнаруживаю тряпки и губки — не распакованные, тоскливо отлучённые от своего предназначения. Отлучено от него, кажется, и ведро, и сбившееся в комки чистящее средство.

Храму не следует быть грязным.

Напевая что-то романтически-безысходное из Depeche Mode, я прохожусь тряпками и губками по всем уголкам твоего запаутиненного замка, оттираю пятна и воняющий рыбой жир, пытаюсь разобрать завалы на подоконнике. В какой-то момент, не устояв, робко оглядываюсь — будто ты с минуты на минуту войдёшь — и глажу кончиками пальцев одну из твоих рубашек. Мягкая шелковистость в полоску; помню, каким ты был в ней… Ожидаемо включается режим фетишиста. Не спеша, подношу рубашку к лицу, вдыхаю запах порошка и — немного — сигаретного дыма. Как хорошо делать это в тишине; странное, щемящее чувство — словно во время одинокой молитвы.

От рубашки меня отвлекает галстук, выглядывающий из коробки неподалёку. В Т. ты редко носил галстуки. Здесь они тем более не востребованы — и я удивляюсь, когда нахожу целых три: красный, чёрный и в тонкую клетку. Цвета карточной игры. Касаясь чёрного — непроницаемо-чёрного, с тревожным вороньим блеском, — почему-то опять покрываюсь мурашками.

Наверное, он идёт тебе. Идёт так же просто, отточенно и непоправимо, как форма.

Я продолжаю уборку, ещё крепче насаживаясь на свою иглу.

* * *

Четыре месяца спустя

Торговый центр ярко освещён и — в честь выходного — многолюден. Семейные пары, солидно приценивающиеся к посуде, игрушкам и памперсам; хихикающие, возбуждённые шопингом подружки-студентки; подростки, поглощающие колу и картошку фри, — несколько раз нам приходится искусно лавировать в толпе, чтобы пройти дальше, и ты выглядишь очень растерянным.

Ещё бы — после года, проведённого на службе в горах. В другом мире. Каждый раз, когда мы куда-нибудь выбираемся, ты держишься подчёркнуто уверенно — идёшь пружинисто, провожаешь девушек охотничьим взглядом, посмеиваешься надо мной, если я мешкаю в очереди или выбираю нерационально длинный путь; но в глубине твоих глаз появляется что-то почти затравленное. Ты похож на человека, которого только что разбудили, силой притащили куда-то — и он всё ещё наполовину во сне.

Хотя на этот раз инициатором прогулки был ты, я всё ещё чувствую исходящее от тебя напряжение. Тебе тяжело признать, что большое, шумно-ярмарочное тело города теперь слегка обескураживает тебя — тебя, бога этого города. Бога и светлой, официальной его стороны — университетской жизни с её грантами и конференциями, утрированно-бодрого студенческого активизма, рискованных попыток бизнеса, — и стороны ночной.

Знаю: ты думал, что будешь иначе проводить свой отпуск. Что нырнёшь в ту, ночную сторону; не представляю — а если и догадываюсь, не хочу представлять, — как именно. Я с ужасом ждала, что, живя со мной, ты будешь время от времени уходить туда — а вернувшись, пахнуть чужими духами, кровью и мертвечиной. Огнём и серой. Пахнуть тем, что не смоет никакой душ.

Мы оба ошибались.

–…Ну, и где тут можно джинсы купить? — улыбаешься в ответ на призывную улыбку девушки-промоутера. Я делаю вид, что поглощена изучением сумок на витрине. — Ведите, Профессор!

— Пошли на второй этаж. — (Нет, всё же нужно спросить). — Дим, всё нормально?..

— Да-да! — поспешно и естественно (слишком естественно) киваешь ты. — А что такое?

— Да так, ничего. Нам сюда.

Мрачно усмехаешься.

— Опять «да так, ничего»? Зачем тогда спрашивала?

Точно. Тебя бесит моя привычка отвечать «ладно» или «ничего» — например, когда ты меня не расслышал и переспрашиваешь, а мне кажется, что сказанное мной было мелочью и не стоит повторения. Или как сейчас — когда я и сама толком не могу выразить, что меня беспокоит.

— Показалось, что тебе… неуютно.

— Н-ну вообще да, есть маленько. — (Эскалатор мягко подхватывает нас на свои железные крылья; ты вздыхаешь). — Вот помнишь, как я тебе звонил с вокзала в Екатеринбурге? Когда не получалось никак с…

–…с телефоном освоиться? — договариваю я.

Покинув горно-лесную глушь, ты долго не мог привыкнуть к тому, что мобильный можно доставать в любое время — не так, как в части, где пользоваться ими запрещено. «Вот приходит от тебя сообщение, а я лезу в карман — и думаю: нет, лучше потом, вокруг же столько народу, и все смотрят… Юль, это как вообще — лечится, нет?» — спрашивал ты, и самоирония в твоём голосе не совсем прикрывала страх.

— Правильно, с телефоном. И ещё дико, что столько людей — а я никого не знаю… Даже не думал, что так приживусь в деревне: идёшь — со всеми здороваешься. А тут… — (Нервно улыбаешься, не глядя на меня). — Говорил же тебе: профессиональная деформация. Вероятно, Профессор, мне пиздец.

— Нет уж. Никакой вероятности. — (Твёрдо продираясь через толпу, веду тебя к магазинам одежды). — Просто нужно ещё подождать. Мне тоже всегда сложно привыкать к новому месту, особенно если оно настолько… другое. И если провести где-то много времени. Это нормально.

— Эх… — задушевно произносишь ты — и не отвечаешь.

В магазине играет что-то томно-ритмичное, от разноцветья на вешалках пестрит в глазах, а слащаво улыбающиеся продавщицы чересчур охотно предлагают тебе (именно тебе — не нам) помощь. Гордо отказываясь, мы сами обследуем вешалки. Как и я, ты нечасто покупаешь себе одежду и нечасто — лишь под настроение — можешь полностью погрузиться в этот процесс.

Видимо, сегодня мне повезло застать нужное настроение.

… — Значит, всё-таки эти?..

Через утомительные двадцать минут разглаживаний, перебираний, растягиваний, вдыхания запахов ткани и кожи ты с очень сосредоточенным лицом приподнимаешь элегантные тёмно-синие брюки — совсем не джинсы, как планировалось. Брюки не дёшевы и впору Джеймсу Бонду. Молодому Джеймсу Бонду, который любит синий в стиле вечно бегущей городской повседневности.

— Да, эти! — (Решительно киваю; мы уже обошли полмагазина. Не люблю это ощущение затягивающей тряпичной воронки. Хотя выбирать одежду именно тебе очень приятно — и очень ново для меня). — Мне нравятся. И размер твой. Но нужно примерить.

— А какие там ещё тебе понравились? Вот эти, серые, да?

Лёгким движением снимаешь с вешалки ещё одни брюки — той же модели, но в цвет графита. Более сдержанные, более «в себе». Тёмно-серый и чёрный идут тебе, как поэту-некроманту, Повелителю Хаоса из моих романов. В них ты похож на духа города, в чьих глазах — асфальт и одинокие огни.

— Да, но… Ты же хотел синие?

— Пошли в примерочную, — игнорируя мою реплику, заключаешь ты. — Хотя, знаешь… Захвачу ещё вон ту чёрную рубашку. Мне такие нравятся.

— М-мне тоже. Очень, — киваю, не веря своему счастью. Разве я не признавалась тебе, что к чёрным рубашкам и ключицам, виднеющимся в разрезе их воротов, у меня не совсем здоровая эстетическая слабость?..

Судя по хитринке в твоём взгляде, всё-таки признавалась.

Мы выбираем нужный размер рубашки — она чернее ночного неба и скользит по пальцам невесомо, будто древний китайский шёлк, — и наконец направляемся в примерочную. Ты наскоро надеваешь рубашку сначала с тёмно-серыми брюками, потом с синими; смотрю на матово-гладкие складки ткани, приглушённые переливы света и тени — они облекли твои плечи, грудь и живот, утонувшие в чувственной черноте, обтянули твои ноги — от бёдер до щиколоток, — и меня заполняет смесь восторга с печалью — как от глухих биений органной музыки или от моря на закате. Скоротечное совершенство; красота, которую не сберечь.

Контрольным выстрелом ты расстёгиваешь верхнюю пуговицу и поправляешь манжеты. Переход от светло-смуглой кожи твоих запястий к чёрной ткани манжет заставляет меня замереть — только бы не спугнуть это, только бы… Замечаю, как ты наблюдаешь за моим лицом в зеркале — и смущённо снимаю с тебя пушинку.

— На тебе отлично. Думаю, надо купить.

— Сидит неплохо, ага. — (Поворачиваешься в профиль, положив руки в карманы, поводишь плечами, проверяя, не тесна ли рубашка; впервые все эти магазинные ритуалы обретают для меня какой-то священный, далёкий от бытового смысл. Ты держишься совершенно не так, как у входа, и смотришь в зеркало с нескрываемым удовольствием). — С этими брать?

— Как хочешь. Тебе же носить.

— А тебе с какими больше понравилось? — настаиваешь, требовательно вскинув бровь. — По-прежнему с серыми?

— Да, с ними вообще идеально! Но и эти тоже…

— Значит, возьму серые.

— Нет, ты же хотел…

— Серые. Мне больше нравятся синие, но я возьму серые, — (глядя мне в глаза — в зеркале). — Как ты хочешь.

— Хорошо, — киваю, сглотнув в пересохшее горло.

К такому тебе я робею приближаться — снова, точно девочка-подросток к кумиру. И за что эта внезапная милость?..

На выходе из центра, закурив, ты игриво осведомляешься:

— Ну что, Тихонова? Заволновалась ты, наверное?

— Почему?

— Ну, вот увидят меня женщины на службе, такого красивого — и поминай как звали… Да же? Это пока я тут, с тобой рядышком, а там… — неопределённо взмахиваешь ладонью. Смотрю на снежные хлопья: они падают так густо, что почти прячут твоё лицо.

Подобное ты можешь говорить, просто чтобы лишний раз поиздеваться надо мной. А можешь и всерьёз. Понимаю, что можешь, — поэтому бьёт безотказно больно; но я улыбаюсь тебе через снег. В этом дне слишком много красоты, чтобы предаваться отчаянию.

— Эх, да… — вздыхаю, поддерживая игру. — Никакой у меня надежды. Совсем никакой).

* * *

…На обед ты приходишь ещё более собранным и энергичным — даже чуть взвинченным. Такие превращения я замечала и по телефону: сколько бы ты ни проклинал свою работу, она действует на тебя, как ударная доза кофеина, — прочищает мысли и напитывает здоровой злостью. Сбрасываешь обувь, бегло улыбаешься мне, в несколько шагов оказываешься на кухне; ни следа утренней похмельно-разнеженной вялости.

— Ну, как ты тут, что?.. О, у нас есть еда?! — (Не дождавшись моего ответа, с удивлённо-насмешливым ударением на последнем слове приподнимаешь крышку сковороды. Вдыхаешь пар, пахнущий луком и специями; блаженно зажмурившись, рукой подгоняешь его ближе к лицу). — Ммм!.. Накладывай скорее, Юленька. Я жутко голодный.

Пока я смотрю, как жадно ты ешь, — чувствую себя если не счастливейшей из смертных, то, по крайней мере, занимающей достойное третье-четвёртое место в этом рейтинге. Жрицей, допущенной к окровавленным алтарям.

Как просто, в самом-то деле. Когда мне под рукоплескания вручали дипломы за лучший доклад в конференц-залах, полных позолоты и зефирно-белых завитков под потолком; когда я, упиваясь музыкой и болью в предсмертной песне Дездемоны об иве, на заказ переводила либретто «Отелло» с итальянского (постоянно — по прихоти ассоциаций — думая о твоей фамилии); когда смотрела на печально-ускользающую, хрупкую красоту венецианских палаццо, двоящихся отражением и будто каждый миг готовых уйти под воду каналов, — всё это не приносило такой радости.

Не сотвори себе кумира, — увещевает Библия; не сотвори себе зависимость, — напирают психологи и феминистки. Ни у тех, ни у других нет готовых инструкций: как быть, если в превратностях жизни тебе встретится бог?

Как быть, если однажды ты приготовишь этому богу салат и курицу с рисом, а он попросит добавки и будет тихонько постанывать от удовольствия?..

— Уф, не могу больше! — (Откидываешься на спинку стула, с усмешкой похлопывая себя по животу. Лес в твоих глазах сейчас кажется не угрожающим, а уютным — зелёный, хвойно-свежий покой). — Очень-очень вкусно, Юль! Спасибо.

Я не ждала столь милостивого приговора на твоём кулинарном суде. Правда не понимаю, что там такого сверхъестественно вкусного, — но улыбаюсь тебе, стараясь не слишком истерически сиять.

— Тебе спасибо, мой господин.

Одобрительно взглянув на меня, идёшь в комнату и с кошачьей плавностью перетекаешь на диван — полежать. Я взглядом спрашиваю разрешения и пристраиваюсь рядом.

— Странный день… — произносишь с задумчивым вздохом, рассеянно ероша мои волосы. — Опять всё утро делал эти идиотские ведомости — помнишь, рассказывал тебе? И опять то в них не так, это не эдак, убирай, переделывай… Нудятина бессмысленная.

— Это те самые — по дисциплинам, которые вы будете сдавать? — уточняю, порывшись в мысленных архивах. Ты довольно легко раздражаешься, если я путаю или забываю что-то, связанное с твоей работой; по этой болотистой почве лучше шагать с осторожностью.

— Да-да. Они.

— Вы будете сдавать — и вы же, сами, делаете зачётные ведомости? Не члены комиссии, не кто-нибудь из начальства?..

Улыбаешься краешком губ.

— Чушь какая-то, да? А вот меня уже и не особо удивляет. Привык.

Поудобнее укладываюсь головой у тебя на плече. Всё-таки многое в твоей новой жизни мне до сих пор сложно осмыслить.

— А после обеда что будет?

— Строевой смотр, — ты безмятежно смотришь в потолок, но твоя рука сползает ниже — с моего затылка на лопатки, потом на поясницу, потом… Выгибаюсь, крепче прижимаясь к тебе.

— Снова? Ты же говорил, он был в конце прошлой недели?..

— Конечно, снова, — фыркаешь от смеха. — Скажешь тоже! Они могут и каждый день его ставить — пока все не будут без замечаний. Что почти невозможно… Кстати, поищи потом носовой платок! И зелёные нитки. Всё остальное вроде бы есть, а вот платок с нитками я куда-то дел…

— Уже нашла. Сложила в коробочку, — бормочу я — с трудом, потому что твои пальцы поглаживают и тут же больно сдавливают мне ягодицу. — Когда разбирала на подоконнике.

— Умница.

Поворачиваешься набок — так, что пряжка твоего ремня упирается мне в живот; хочу приподнять футболку, чтобы чувствовать её холод, — но смущаюсь. Незаметно вдыхаю глубже; рукав оливково-зелёного нательного белья, как и все твои вещи, пахнет тобой: немного дыма, немного пота, но главное — едва уловимый, прело-лесной аромат кожи, присущий только тебе. Не помню, чтобы ты когда-нибудь пользовался парфюмом, — и хорошо: тебе идёт не бояться своего естественного запаха. Пристально смотришь мне в лицо.

— Ещё Сомов нёс опять всякую хуйню… Ну, капитан, с которым у нас конфликт, помнишь?

— Помню.

— Небезынтересный персонаж, на самом-то деле. Но границ вообще не чувствует.

Ты часто называешь людей персонажами; в этом чуется жутковатый символизм. И пугает, и зачаровывает. Я сразу будто вижу их — кукол, выстроившихся на сцене и готовых к своим ролям, покорных воле грозного Карабаса с плёткой. Порой в своём авторски-божественном произволе ты доходишь до дерзости; например, однажды, в одной из записей в соцсети, ты обратился так в открытую: «Добрый вечер, персонажи!»

Если кто-то ещё из твоих знакомых, помимо меня, в это вдумался — то, наверное, тоже не спал в ту ночь.

— Давно считаю, что надо его как-то приструнить. Базарит без меры. Сама знаешь, что я пацифист, против драк и всего такого, но с Сомовым… Иногда вот слушаю эту ересь — и хочется прямо… — (Отвлёкшись от поглаживаний, делаешь странное движение руками — точно выжимаешь что-то мокрое. Вздрагиваю). — А слова вообще не помогают! Хоть в шутку, хоть всерьёз, хоть намёком — не затыкается, и всё.

— А что говорит? Что-то в связи с теми ведомостями?

— Да нет — вот именно, что даже не по работе… Хренотень всякую. Сегодня опять на «пиджаков» залупался.

Военные, которые учились в гражданском вузе, — мысленно перевожу я. В причудах этой внутренней иерархии разобраться тоже непросто. На тебе разграничение «пиджаков» и тех, кто закончил военные учебные заведения, отразилось двояко: с одной стороны, пришлось с первого дня службы отвечать на ироничные выпады и стискивать зубы, слыша глупые стереотипы вроде «мальчики из универа — пороха не нюхали»; с другой — ты занял своё излюбленное место лидера оппозиции и иногда откровенно наслаждаешься тем, чтобы поостроумнее парировать эти выпады и опровергнуть стереотипы.

— И ничего нового, опять же! Но вот знаешь, терпения не хватает… — опасно усмехаешься. — Ничего. Придумал я уже пару схемочек, как с ним справиться.

Схемочки и комбинации — ещё один сигнал тревоги в твоей речи. Кажется, теперь капитану Сомову не позавидуешь.

— Например?..

— Ну, например, можно настроить против него Жилина. Точнее, глаза ему раскрыть… Я уже придумал, как. — (Вдруг подаёшься вперёд, и твой голос из расчётливо-сухого вновь становится мурлычущим). — Осталось только дождаться дня, когда они вместе забухают и меня захотят позвать. Такое регулярно случается.

Мычу в ответ что-то невнятное; ты позволяешь мне прижаться ещё и чуть-чуть об тебя потереться. Голыми ступнями задеваю грубую ткань твоих штанов. Мысли путаются.

— Люди вроде Сомова хороши как винтики в системе — и всё, — продолжаешь ты, словно не замечая моей горячки. — Больше от них никакого толку. Он только здесь и может выёбываться, а поставь его перед реальной проблемой — опозорится. Очень боюсь, что, если останусь, сам деградирую и буду таким же винтиком… А ты уже возбудиться успела, что ли? — шепчешь с гортанной насмешливостью — безо всякого перехода. Прячу в ладонях пылающее лицо и неловко выдыхаю:

— Ну… Ты же в форме.

Проводишь рукой по моей груди; нажимаешь сильнее, и меня пробирает дрожь.

— Я думал о тебе на работе… — шепчешь мне в ухо. — Хочу, но боюсь, что не хватит времени.

— Точно не хватит, мой господин?..

Отстраняясь, проходишься губами по моей щеке — той самой, которую хлестал вчера. Я безвозвратно уплываю куда-то; берусь за твой ремень… Ты с полустоном — но решительно — перехватываешь моё запястье.

— Ну вот что ты делаешь, Тихонова? Уже очень захотел из-за тебя… Но надо идти!

И спустя пару минут ты исчезаешь дурманным вихрем — напоследок шлёпнув меня по попе.

* * *

Несколько лет назад

Размашисто исписанные листы один за другим летят на пол — своеобразная форма снегопада. Вера всегда очень экспрессивно готовится к экзаменам: в сессию наша тесная общажная комнатка напоминает ставку какого-нибудь генерала во время войны или каморку частного детектива, полную заметок, досье и газетных вырезок. Повсюду валяются тетради и книги, из-за стикеров и закладок похожие на цветных ежей, а их хозяйка то бродит туда-сюда с красными от недосыпа глазами, то цедит кофе и громко сетует, что ничего не сдаст.

Я не отвечаю на эти сетования — хотя в итоге Вера всегда всё сдаёт, и крайне редко — хуже, чем на «отлично». Понимаю, что бесполезно спорить.

По сравнению со страданиями Веры, моя подготовка выглядит скромно; я даже позволяю себе делать перерывы и спать по ночам.

Тем более, в эту сессию мои мысли заняты совсем не синтаксисом и не экзистенциальной проблематикой современной зарубежной литературы. Благодаря тебе, в моей жизни хватает и недосказанных неполных предложений, и экзистенциальной проблематики.

— Чёртова предикативность!.. — восклицает Вера, швырнув на пол очередной лист. Сидя за другим столом, я сострадательно вздыхаю. — Ничего не понятно! Как это выстроить в единую систему, если все концепции друг другу противоречат?!

— Ну, наверное, изложить всё, что есть, — отвечаю я, рассеянно пробегая взглядом статью о «Парфюмере» Зюскинда. Почему же ты до сих пор онлайн, но не отвечаешь на сообщение? Может, я что-то сказала не так? Или ты не один?.. — И потом признать, что единой системы не существует. Хаос и абсурд.

Вера цокает языком.

— Мда-а, Профессор, ну и рецептики у Вас, конечно… И как Вы можете быть такой спокойной?

Улыбаюсь.

— Не знаю. Может, дело в том, что я уже сдала синтаксис?

— Скотина Вы! — констатирует Вера и — слава небу — умолкает на пару минут. Потом раздаётся её довольное: — О, а Вы видели, что сборник статей с нашей конференции прислали?

— Мм… Вроде нет.

Почему ты не отвечаешь?.. Кусая губы, смотрю на соблазнительную надпись «в сети» возле твоего имени. Перечитываю свои последние сообщения — нет, кажется, ничего такого, на что ты мог бы обидеться. И ничего слишком навязчивого. Выходит, ты говоришь с кем-то ещё, а я оставлена висеть на «второй линии». Сердце сжимается. Я и так сорвалась впервые за шестнадцать — нет, семнадцать — дней; давно клялась себе не писать первой. Давно — после того, как ты окончательно отверг меня. Но ведь я нигде не перехожу границ дружбы и…

— Профессор! Это что за новости?!

Вздрогнув, поворачиваюсь к Вере. Она очумело смотрит то на меня, то на файл со сборником; гневный призрак в голубом халате.

— Что такое?..

— «Тихонова Ю., Маврин Д.»! — палец Веры возмущённо упирается в экран ноутбука. — Объясните-ка!

Что ж, когда-нибудь это должно было случиться. Правда, даже от Веры я не ожидала столь бурной реакции.

— Ну… — (Пододвигаюсь так, чтобы закрыть собственный ноутбук. Вере ни к чему видеть, что перепиской с тобой я поглощена больше, чем статьёй о Зюскинде). — Я тебе не говорила? Мы оформили соавторство.

Несколько секунд Вера просто смотрит на меня, широко распахнув глаза, и хватает ртом воздух. Хорошо, что мы одни в комнате: Лиза — наша замкнутая, но нервно-впечатлительная соседка — могла бы решить, что у неё какой-нибудь приступ.

— Соавторство?! Но это Ваша статья! Вы одна её написали!

— Ну да, — со вздохом откладываю ручку. — И?..

— В смысле «и»?! — (Вера ещё раз перечитывает наши имена, стоящие рядом — будто надеясь, что ей померещилось). — Это же враньё, во-первых! А во-вторых — просто некрасиво!.. Результаты Вашего труда, Ваших исследований — и Вы используете их, чтобы он ещё какую-нибудь стипендию выиграл или просто повыпендривался?!

— Да зачем так драматизировать? — тоскливо интересуюсь я. Надпись «в сети» рядом с твоим именем превращается в «был в сети 2 минуты назад». The end. — Это же не диссертация и не роман, а невинная маленькая статья. Что плохого, если авторов двое? Мы оба сможем подать её на конкурсы и…

–…и у Вас будет меньше баллов из-за того, что Вы вписали его! Доля авторства будет неполной!

— На полбалла меньше. Какая трагедия… — (Вера отворачивается и сердито закрывает файл со сборником. Мне становится неуютно). — Да ладно тебе, Вер. Я всё равно выиграю повышенную. Ты же понимаешь, что это почти гарантированно. У меня предостаточно своих опубликованных статей — так почему не помочь человеку?..

— Да? И сколько ещё статей этот человек «написал» таким же образом? — язвительно осведомляется Вера.

— Не знаю. Но, по-моему, это правда неважно. Слушай, я…

— Да не хочу я ничего слушать! Чего только от Вас не ждала уже с Вашим помешательством на нём, Профессор, но такого… — (Зашипев сквозь стиснутые зубы, Вера снова разворачивается ко мне). — У Вас вообще своя воля есть? Или Вы всё сделаете, что он скажет?

— Конечно, есть. Он не заставлял меня, а попросил, и я согласилась. Я хочу помочь ему и не вижу в этом большой беды.

— А если он попросит Вас с крыши прыгнуть — прыгнете?

Не сдержавшись, хихикаю.

— Тебя твоя мама так в детстве ругала?

Вера краснеет и ерошит ногой кипу листов на полу.

— Вот, знаете, не хотела Вам рассказывать… Про Ваше сокровище. Но, видимо, всё-таки надо. Может, хоть это Вас разозлит.

— Разозлит?..

Вера одаривает меня пронзительным взглядом. В её серых глазах блещет ярость готовой к битве воительницы.

— В профкоме говорят, что он расстался с этой своей… как её?

— Настей? — осторожно подсказываю я. — Ну да. Давно уже, насколько мне известно.

Вера удовлетворённо кивает.

— И теперь у него эта… как её?

— Дина. Наверное… Я не то чтобы точно в курсе, — добавляю, покосившись на ноутбук. — Ты к чему всё это?

Она щурится с откровенной угрозой.

— А к тому, что в пятницу я гуляла с профкомовскими ребятами. И уже за полночь видела, как он садился в машину — угадайте, с кем?

Что-то внутри меня падает и разбивается с мелодичным звоном.

Опять.

— С Настей.

— Вот именно! — (Вера нервно постукивает карандашом по столу). — Я сначала думала, что обозналась, но пригляделась — нет. Ра-адостная она была — капец! Сияла, как ёлка в мишуре.

— Ещё бы, — ровно произношу я, глядя в пол. Вдруг накатывает дикая усталость: хочется просто лечь и лежать, отвернувшись лицом к стене. И чтобы стена была серой.

Ещё бы? — Вера свирепо фыркает. — Никакое не ещё бы! Я вообще не понимаю, на что вы все в нём ведётесь… Знали бы Вы, что о нём говорят те, кто с ним учится!

— Не хочу знать, — поспешно говорю я. — Однозначно лишняя информация.

Вера смотрит на меня с чуть раздражённой жалостью — как опытный врач на слабоумного, который снова воет по ночам и жуёт скатерть.

— А почему? Была бы у Вас полная картина — может, не так бы его идеализировали. Про все его интриги, про…

— На всё можно смотреть по-разному, — перебиваю я, сдерживая злость. — И мне важна его точка зрения, а не чья-то ещё. Мне достаточно того, что он сам говорит.

Увы, Вера не сдаётся.

— А про Настю Вы знали? Профессор, он пудрит мозги и Вам, и этой своей Дине, и чёрт знает кому ещё!

— Он не пудрит мне мозги. Мы друзья. И про Настю он мне не обязан рассказывать.

Каждое слово даётся мучительно — точно я клещами выдираю его из горла. Ничего страшного. Перетерплю.

Перетерплю всё — только бы ты мне ответил. Бедный. На горизонте снова возникла Настя, и ты снова запутался. Значит, поэтому так долго молчишь, — не хочешь вываливать на меня свою боль.

Вера шумно вздыхает.

— Ну и дура же Вы, Профессор! Умнее всех, кого я знаю, но — такая дура!..

Я выдавливаю улыбку.

— Ну, зато синтаксис почти без подготовки сдала.

Вера кидает в меня карандаш. Промахивается).

* * *

…День плавно ползёт к закату. Теперь, после твоего искусительного появления в обед, ждать сложнее. Когда я навещаю котиков Ярцевых, они встречают меня радостно — снова голодны, — но явно разочаровываются, увидев, что я явилась без их кумира. Одолев страх перед новым пространством, я безошибочно нахожу мусорные контейнеры, а продавщица в магазине (уже не сканируя меня взглядом) любезно помогает сложить продукты в пакет.

Что ж, пожалуй, здесь вполне можно жить. Живописная природа, кристально-чистый воздух, тишина — а ещё военный городок и посёлок такие крошечные, что даже мне не удалось бы заблудиться. Весомый плюс.

Улыбаюсь, поймав себя на этой мысли. Вдруг отважно спрашиваю продавщицу:

— Скажите, а есть виноград?..

На кухне с непонятным трепетом промываю блестящие тёмно-фиолетовые гроздья и ставлю на стол вино. Праздничный ужин — почему бы и нет? У меня остро-праздничный настрой; к шести от напряжённого ожидания начинает гореть всё тело.

Точно так же я ждала встречи с тобой раньше, и именно последний час казался вечностью — приближением к финалу, когда роман, грохоча, летит к концу, когда уже невыносимо хочется перелистнуть несколько страниц сразу: что же, что же, что там будет?.. Вера говорила, что глаза у меня блестят, как у сумасшедшей.

Не знаю, откуда к ней пришло убеждение, что у сумасшедших блестят глаза. Разве что из Гоголя.

Роясь в сумке, натыкаюсь пальцами на кружева. Осторожно вытаскиваю его — почти не ношеное, с пышным гипюровым подолом, похожим на чёрный водопад. Разглаживаю — и замираю в нерешительности; стоит ли?.. Ужин с вином, ты в форме, я в платье — чем не постановочный сюжет для ретро-фото?

Но мы оба любим постановочные сюжеты.

И тебе всегда нравилась я в платьях — возможно, в том числе из-за редкости этого зрелища.

Ровно семь, пять минут восьмого, десять минут; где же ты?.. Не выдержав, решаю ещё раз спуститься к Ярцевым и нагло воспользоваться чужим вай-фаем, чтобы тебе написать. Сбегаю вниз на один пролёт — и слышу твои шаги. Несомненно, твои — с твоей мягкостью, твоим ритмом; несмотря на типовую обувь всех соседей-военных, я их узнала. Это обжигает удовольствием.

— Ого! — произносишь ты, столкнувшись со мной. Останавливаешься на ступеньке. От любования в твоих глазах хочется стать сахарным человечком и тихо таять.

— Привет.

— Привет… Потеряла меня уже, что ли?

Пока ты бережно, не спеша, обнимаешь меня — почти так же бережно, как в прошлом, — я замечаю что-то новое в твоём лице. Не ленивая разнеженность утра, не взвинченная бодрость дня.

Тень уже приглушённой сумрачной печали.

Скорее всего, случилось что-то мелкое — досадное или стыдное. Женщина?.. Наверняка. Я знаю это твоё выражение. Отступаю, холодея.

— Пойдём?

За порогом ты снова восклицаешь «Ого!» — и я мысленно обвожу сегодняшний день торжественным красным квадратиком. Со мной ты редко щедр на такие простодушные проявления эмоций.

Теперь — редко.

— Вот это да… Аж блестит всё! — (Разувшись, робко — точно боясь раздавить невидимого домового — ставишь берцы в ровный ряд обуви, которая ещё утром была разбросана по всей прихожей. Я киваю, сияя сдержанно-смущённым восторгом — как учёный, работу которого прилюдно расхваливают). — И… тут куда всё делось?

Осмотрев заметно опустевший подоконник, растерянно поворачиваешься ко мне. Печаль не исчезает из твоего взгляда, но к ней прибавляются ребячески-игривые искорки. Небрежно сбрасываешь форму, швыряешь куда-то носки и пробегаешься по гладкому от чистоты полу в полу-балетном, полу-фигуристском пируэте. Это выглядит так мило — и искренне; ты давно не был со мной настолько искренним (особенно когда трезв — в твоей по-господски суровой отстранённости). Значит, я правда хоть немножко порадовала тебя?.. От счастья хочется заплакать — но я смеюсь, шутливо аплодируя.

— Красиво получилось! Тебе можно в балет.

— Ну, я же в школе и танцами занимался. В той куче всего, чем я тогда занимался… Я тебе не рассказывал? — (Вдруг, церемонно поклонившись, заводишь одну руку за спину, а другую протягиваешь мне. Твой взгляд становится возвышенно-серьёзным — будто у князя Болконского, столкнувшегося с юной Наташей Ростовой на балу. Даже с учётом того, что когда-то ты так и не домучил «Войну и мир»). — Позвольте Вас пригласить?..

Касаюсь твоей ладони, не в силах вырваться из зелёного омута глаз.

— Спасибо, monsieur. Но я не умею танцевать.

— Так я могу научить!

Ведёшь меня на пару шагов в сторону, кружишь — и ловишь, когда я, давясь смехом, чуть не теряю равновесие. Меня несёт куда-то сверкающим вихрем; под потолком горит не единственная лампочка, а люстры — гигантские, пышные, как торты; играет не рэп от соседей снизу, а неистовый вальс Штрауса. Отдышавшись, привстаю на цыпочки и тычусь макушкой в твой подбородок.

— Наверное, ты очень хорошо танцевал.

Пока размышляю, можно ли потянуться к твоим губам, — ты отпускаешь меня и направляешься на кухню. Вздыхаю.

Пожалуй, стоит поменьше колебаться и размышлять.

— Да не «наверное», а очень-очень хорошо! Однажды мы с моей одноклассницей выиграли школьные соревнования. Осталось видео. Правда, кажется, оно теперь только у сестры… О, даже и вино! Ты основательно подготовилась.

— Ну, что-то вот подумала… — смущённо бормочу, входя следом за тобой. Пока накладываю нам еду, ты хмуро роешься в телефоне. Осмеливаюсь: — А можешь, пожалуйста, как-нибудь попросить у сестры то видео? Я бы хотела посмотреть.

— М?.. А, да не вопрос, конечно! — (Встрепенувшись, кладёшь телефон на стол). — Меня в танцах в основном не за технику хвалили, а за артистизм. Слишком уж я это всё… — (с тяжёлым взглядом делаешь причудливо-страстный жест рукой — что-то испанское, в духе пасодобля), — …с душой исполнял.

— Не удивлена, — с улыбкой расставляю тарелки. Ты ловишь и пропускаешь между пальцев гипюровые складки моего подола.

— Красивое платье! Вроде не видел его на тебе.

— Спасибо. Да ему уже больше года, как-то спонтанно купила в… — на миг осекаюсь. Кусочек курицы бесшумно падает обратно в соус на сковороде. — В Италии.

Ухмыльнувшись, ты принимаешься за еду.

— А что с такой заминкой, Тихонова? Этот твой уговорил, что ли… как его там? — (Хищно раздираешь надвое кусок хлеба). — Забыл имя.

— Чезаре, — спокойно произношу я. — Нет. Просто захотела купить себе платье.

— Ты же почти всегда в джинсах или брюках ходила.

— И сейчас так.

Пару минут ты ешь в молчаливой задумчивости; едва прикасаешься к вину.

— Юль, ты… Большая умничка, правда. Убрала тут всё — я теперь как будто не у себя дома… И раковина вон всё ещё белая у меня, оказывается. И места полно. — (Грустно улыбаешься. Я сижу, выпрямившись — будто в позвоночник вогнали спицы, — и с тревогой жду «но»). — Как всё успела-то, кстати?

Всё-таки ты умеешь обманывать ожидания — и хорошие, и плохие. Пожимаю плечами.

— Так… весь день же свободен.

Смотришь на меня с тем же восхищённым изумлением — а я действительно не понимаю, чем изумила. В конце концов, всё естественно: сегодня мне не нужно было ни писать статью, ни возиться с диссертацией, ни переводить многословный договор или нудную инструкцию к завтрашнему утру, ни разжёвывать глагол to be для какого-нибудь пятиклассника с неподвижно-отупелым взглядом… Такие дни — ценный дар; в них можно успеть абсолютно всё.

Особенно если я жду тебя.

— Да всё равно… — качаешь головой, вылавливая из салата хрустящие кусочки болгарского перца. — Могла бы проспать полдня. Или просто вату катать.

Снова не могу сдержать улыбку. Это выражение у тебя многослойно; вату катать — значит и «наслаждаться бездельем», и «бесцельно лазить в Интернете» и (в самом узком смысле) «листать ленту новостей в соцсети».

— Мне же было в радость. Я хотела убраться и поготовить для тебя.

— Но вот так масштабно… Столько в один день, — лукаво щуришься. — А в чём-то ты не изменилась, Тихонова! Трудоголизм, и всего много, и всё заранее… Да?

— Ну да. Наверное.

— Так вот, это я к чему… — (Упруго потягиваешься, хрустнув пальцами, и отставляешь кружку с вином. Оно покачивается внутри, горестно отливая вишнёвым в своей ненужности). — Прости, Юль, но я как-то совсем не настроен ни на что такое. Понимаю, что ты не этого ждала: платье, вино… Но я какой-то… Не то чтобы уставший, а… — (Телефон урчит уведомлением; бросаешь на него колкий взгляд). — Какой-то, ну… размазанный маленько. Вялость, и настроения нет. Кое-что неприятное случилось сегодня, и… в общем, я намерен просто посмотреть что-нибудь. Может, чуть-чуть поговорить с тобой. Но это максимум.

Подавленно киваю, глядя на нетронутые гроздья винограда. Люстры гаснут, вальс Штрауса смолкает. И почему я решила, что моя эйфория способна тебя заразить?..

— Хорошо. А… что случилось? Проблемы на смотре?

— Нет-нет, со смотром всё зашибись! — (Опять берёшь телефон. Я уже смотрю на его тоненькое чёрное тельце едва ли не с ненавистью). — Я без замечаний.

— Сомов ещё что-нибудь нанёс?..

— Нет. Юль, я не хочу рассказывать. — (Услышав нотки отчуждённого раздражения, опускаю голову. Вот теперь расходятся последние гости: бал отменён. И — теперь я совершенно уверена, что дело в женщине). — Набери мне ванну, ладно?

…Пока вода с весёлым шумом наполняет ванну, я не могу понять, чего во мне больше: прежнего весенне-хмельного экстаза или разочарования. Грешно разочаровываться — ведь я рядом с тобой; но… Сколько же ещё нужно лет, сколько мытарств, чтобы убить в себе эту глупую надежду — что я могу хоть ненадолго перевесить для тебя всё другое — и всех других? Под настроение — да, могу; как давно знакомая песня или любимый фильм, который хочется время от времени пересматривать — пусть и помнишь его наизусть. Но ни эта песня, ни фильм никогда не станут безусловной ценностью. Настроение пропадает — и их тепло вытесняется из сердца так же легко, как появляется там.

Собственно, так и должно быть: я твоя рабыня. Да, близкий человек; но вообще — может ли раб быть близким человеком? Может ли смертный фамильярничать с богом и выслушивать его откровения — а не наоборот?..

Наверное, в этом и есть наше главное противоречие. Моё противоречие. Я аномалия; шмель, который, согласно расхожему мнению, летает вопреки законам физики. Меня не должно существовать.

В прошлом часто бывало так же. Не сдержавшись, ты писал мне что-нибудь вроде: «Плохо мне, Юль»; а когда я в панике спрашивала, что произошло, и собиралась бежать к тебе, обгоняя ветер, — резко закрывался и твердил, что не хочешь рассказывать. В дурном настроении мог добавить, что я всё равно ничем не помогу, — а то и отчитать меня за излишнюю навязчивость или, наоборот, за эгоцентризм.

Однажды, прочитав среди ночи такое сообщение и проплакавшись в настойчиво-умоляющих монологах, я получила от тебя признание: «Я просто хочу, чтобы ты попереживала за меня. Приятно же знать, что кто-то переживает». Тогда у меня в голове ещё не укладывалось, что ты можешь быть жестоким — всерьёз, по-настоящему жестоким; что это не игра.

«Иди спать, — посоветовал тогда ты — видимо, утомившись от моих бесполезных порывов прибежать к тебе и спасти (как именно «спасти» — я сама толком не представляла). — Попей чаёк и ложись».

«Теперь я точно не смогу уснуть, — призналась я. — Как, по-твоему, мне спать, если я знаю, что тебе настолько паршиво, Дима? Знаю — и ты не даёшь даже поговорить с тобой».

«Ах, извините, что нарушил Ваш сон! — с едкой злобой написал ты в ответ. — Больше не побеспокою!» Я без конца строчила тебе что-то покаянное, обвинительное, объяснительное — и рыдала до рассвета, а ты больше так и не появился онлайн.

Утром — извинялся. Говорил, что был пьян.

–…Ну что, набралась? Тёпленькая?

Опомнившись, я выключаю воду. Пожалуй, её уже многовато.

— Да, мой господин. — (Поднимаюсь с колен. Ты входишь голым — лишённый стыдливости Посейдон в облаках пара. Трогаешь воду кончиками пальцев, брызгаешь себе на грудь — крупные капли блестят на её мраморной, безволосой гладкости; отвожу глаза. Мне пора идти). — Вот тут полотенце и чистое бельё. Зови, если что-то…

— Принеси себе стул.

Замираю у двери, не веря своим ушам. Ты пустишь меня с собой в ванную? Правда?.. В этом есть что-то очень неправильное — и неправильно-манящее; смесь доверчивого уюта с лихорадкой страсти. Иногда ты звонил мне из ванной, и, слушая твой разморённый голос, звучащий чуть иначе в гулкой кафельной акустике, я представляла себе нечто подобное.

Но — ни секунды не верила, что это возможно.

Становится жарко — не только от пара; смотрю, как ты погружаешься в воду и довольно вздыхаешь, когда её ласковое тепло обхватывает тебя. Разнеженно улыбаясь — совсем немного, краешками губ, — откидываешь голову назад; капризно-чуткий изгиб твоей шеи теперь кажется беззащитным. Кладёшь на бортик мокрую руку, и капли стекают на плитки пола с кончиков твоих смуглых пальцев.

— И ещё сок. Принеси мне сок. Ты же вроде купила?

— Да… Конечно.

Обилие спонтанных желаний — тоже знак того, что ты пытаешься отвлечься от Того Самого, тайного — мелко-стыдно-досадного, случившегося сегодня. Пускай. Мне дозволено принести себе стул, и сейчас я не буду думать ни о чём постороннем.

— Спасибо, — произносишь, когда холодная кружка с соком оказывается в твоей горячей руке. Делаешь пару глотков. — Вообще, знаешь, я сегодня походил, подумал… В целом-то всё налаживается.

Во влажном тепле твой голос как-то особенно бархатно вибрирует; я сползаю со стула на пол. Подол платья намокает, и плитки пола больно давят на колени (наверняка будут маленькие синячки), — но так, внизу, лучше.

Привычнее.

— Налаживается?..

— Ну да. Не так всё херово, как в первые месяцы… Я и к работе привыкаю, и к людям тут лучше нахожу подход. Даже вот с Жилиным, видишь, в последнее время стало более-менее! Ничего сверхъестественного, если разобраться. — (Снова плещешь водой себе на грудь, ополаскиваешь лицо; от воды твои ресницы кажутся ещё чернее и пушистее — настолько, что это почти неправдоподобно). — И в наряды почти во все уже сходил, и в сменах теперь знаю, как и что… В принципе, оставшееся время можно пережить. Закончатся эти три года контракта — а там… — мечтательно улыбаешься. — Бросить всё это нахуй, уехать и заняться чем-то полезным. А то я здесь совершенно деградирую. Становлюсь сам как те, кого приходится ставить на место — вроде этого Сомова. — (Ещё раз протягиваешь руку за соком. Я наклоняюсь вперёд — и невольно засматриваюсь на дорожку тёмных волос, сбегающую вниз от твоего пупка, на завитки, покачивающиеся под водой ещё ниже… Ты слегка возбуждён. Слушая твой голос — такой твой голос, — будет непросто выбросить это из головы. Ты замечаешь, куда я смотрю, и насмешливо щуришься). — Самому противно, короче, когда думаю об этом. Нельзя тут оставаться.

— Я тоже считаю, что нельзя, — хрипло соглашаюсь, принимая от тебя кружку. — Деньги деньгами, квартира квартирой, но посвятить всю жизнь тому, что ты совсем не любишь… Хуже некуда.

— А вот ты бы мне что посоветовала, Юль? Мм? — (Лениво — или провокационно?.. — согнув ногу в колене, почёсываешь под водой бедро). — Куда себя деть, когда вернусь в нормальную жизнь? Ну, после социальной адаптации, конечно, — горько усмехаешься. — На неё я себе уже выделил месяца полтора-два. Не буду в них работать — буду просто заново учиться жить в мире, который не армия… Так и?..

— Программирование, как ты и хотел. По-моему, это самое очевидное. Тебе это интересно, да и зарабатывать можно неплохо.

— Неплохо — не то слово!.. Но восстанавливать навыки довольно заморочно. Надо много заниматься и начинать заранее. Чтобы после контракта не охренеть и суметь в какую-нибудь приличную фирму устроиться… А там, глядишь, и свою открыть.

«И свою открыть» — конечно. В планах и мечтах ты редко останавливаешься на чём-то очевидном; выше и выше — пока Прометей не похитит огонь у богов. Улыбаюсь.

— Ну, почему бы и нет? Было бы желание. Устроишь себе тут приличный Интернет — и вполне можно будет заниматься после работы. Я тебе скачаю или куплю какие-нибудь источники, если они нужны. Или твой Володя…

— Да не в этом проблема, Тихонова! Ничего ты не понимаешь! — (Со смехом бьёшь кулаком по воде — жестом короля, которому не угодила песня менестреля. Тёплые брызги попадают мне на руки и платье). — Конечно, я мог бы всё это устроить — но мне лень. Единственная беда. Хочется, чтобы вот всё — щёлк!.. И сразу. А так не получится.

Тоскливо вздыхаешь.

Что ж, ты всегда превозносил лёгкие деньги. Доказывал мне, что незачем гнуть спину, если можно зарабатывать те же суммы и жить в своё удовольствие. Мы спорили часами — понимая, что всё равно не переубедим друг друга, и бесцельно наслаждаясь процессом.

— Ну, есть вариант совмещения работы и каких-нибудь заработков на стороне. Если работа — что-то сложное, а заработки — простое… И разнообразие. Всё как тебе нравится.

Энергично киваешь.

— Об этом тоже подумывал! Вот ставки на спорт, например. Не надо так морщиться, Тихонова… О них много чего жуткого говорят, но на самом деле не всё так страшно. Намного безопаснее и надёжнее, чем какие-нибудь азартные игры, допустим.

Для меня между выигрышем от ставок на спорт и выигрышем в казино нет большой разницы. И там, и там нужно не молитвенно поклоняться Труду, а в жарком тёмном уголке соблазнять Удачу, надеясь, что она соизволит поразвлечься с тобой. Молча делаю скептическое лицо.

— Ой, не веришь — и ладно!.. По крайней мере, такое всегда можно использовать как запасной вариант. Естественно, на одни ставки я рассчитывать не собираюсь. Я же не идиот, — примирительно добавляешь ты, ещё глубже — до подбородка — погружаясь под воду. Похоже, она начинает остывать.

— Нет. Ты очень разумный человек… Хоть и любишь все эти поигрули с риском.

Сладко улыбаешься. Твои глаза превращаются в две зелёные прорези и по-рысьи царапают меня взглядом.

Поигрули… Хорошее слово. Заберу его себе, можно?

— Можно, — счастливо шепчу я.

Кладу ладони на бортик ванны. Хочется скинуть платье — всё тело горит. Твоя нагота под мерцающей гладью воды бьёт по нервам; ты уже сказал, что намерен просто поговорить, но — смотреть на неё равнодушно… Как?

У меня никогда не получится.

— Есть ещё один варик… Точнее, их уже много, но этот — один из самых реальных. Помнишь, я тебе велел скачать для меня книгу? «Богатый папа, бедный папа» Кийосаки?

— Помню, мой господин.

Само собой, помню. В ту пору я жила от одного твоего приказа до другого — потому что это было почти единственной формой нашего общения. И ещё — ошеломляющим блаженством.

— Так вот, меня там привлекла одна финансовая схемка… Простая, но действенная. Понравилось, что он пишет о собственном опыте — причём пишет ясно и по делу, а не как все эти бизнес-тренеры, которые только невнятными абстракциями сыплют.

Твой размеренный голос становится всё ниже и мягче, всё медовее и шелковистее. Скоро я понимаю, что слушаю его, не всегда осознавая слова, — что он вибрирует у меня внутри, где-то внизу, будто ты входишь в меня словами, берёшь переливами тембра, овладеваешь, не прикасаясь ко мне… Меня и раньше посещало это чувство, но никогда — с такой отчётливостью. Твои пальцы скользят по животу — и ласково обхватывают член. Не смотри, — говорю я себе.

И — нарушаю запрет.

— В общем, он взял квартиру в ипотеку, а потом сдавал её — за такую сумму, что практически на доходы с неё же ипотеку и выплатил, — непринуждённо продолжаешь ты. — Быстрее, чем планировал. За то время, что сдавал, продолжал зарабатывать — и, получается, остался в плюсе… Потом купил ещё какую-то недвижимость — вроде бы нежилое помещение. Его долго не могли продать и поэтому легко сбавили цену, как только он об этом заикнулся. Это помещение он тоже сдавал — и тоже выгодно для себя. И так далее, и так далее. В итоге за несколько лет он выручил очень большие деньги — вообще без усилий, чисто за счёт этой многоходовочки с недвижимостью… Нравится тебе смотреть на него, да?

Вздрагиваю. Как всегда, ты не тратишь времени на плавные переходы; предпочитаешь шокировать. И — как всегда, меня и пугают, и волнуют твои по-чичиковски авантюрные проекты.

Подползаю на коленях ещё ближе; бортик ванны теперь упирается мне в грудь, в чёрные кружева на платье. Смотрю, как капли, за пару минут до этого блестевшие на твоих пальцах, впитываются в эти кружева.

— Да… Мой господин.

Ты задумчиво киваешь. В голове у меня роилось множество ответов — множество способов, как избежать прямого признания, или свести всё в шутку, или не брать на себя ответственность; во всём этом я мастер — тоже Гамлет, созданный колебаться, а не делать решительный шаг. Но я отвечаю так просто — и дышать теперь легче.

Твоя рука движется резче и ритмичнее, даже чуть грубее. Смотрю, как он набухает и приподнимается под водой; смотрю, как ты то дразняще поглаживаешь его кончиками пальцев, то перехватываешь плотнее; смотрю, как нежно-коралловая розоватость превращается в напряжённую, перетянутую канатиками венок алую темноту, — смотрю, смотрю, жадно, не моргая, не думая, перетекая в само смотрение…

— И… мне продолжать про недвижимость?

Мягко-картавая удавка твоего голоса затягивается на мне. Подношу руку к глади воды — плёнка-граница, дверь в зазеркалье.

— Можно… я?

Ты не озвучиваешь «да» — это было бы слишком щедро, — но с тихим плеском убираешь ладонь.

Под водой тепло и спокойно — я словно погружаю руку по локоть в море. В ночное море — в то, где под присмотром мамы впервые училась плавать, из застенчивости выбирая тёмные часы, когда пляж пустынен. В море, похожее на идущий рябью ворох чёрного шёлка, на огромного спящего зверя — гладкого и податливого, — чья солёная кожа усыпана отражениями звёзд.

Твоё семя — солёное, как морская вода.

Я делаю точно так же (или мне кажется, что точно так же), как ты, — только с чуть большим напором, чем прежде, потому что в воде всё иначе ощущается. Но уже через пару секунд ты твердеешь так, как ещё не твердел в моей ладони, — и меня объемлет томяще-восторженная слабость; на миг кажется, что сейчас закружится голова и я упаду, что волны, с шипением бьющиеся о берег, по пути небрежно перевернут меня…

Ты вздыхаешь и откидываешь назад голову.

— Ну что — попробуем сегодня ошейник?

Негромко, но твёрдо.

Останавливаюсь — хоть и знаю, что не должна. Слабость усиливается, будто у меня, неопытного пловца, начинают уставать руки — и с каждым рывком прочь от берега растёт страх, что я не вернусь назад.

Я не разрешала себе и думать о заветном пакете из плотной бумаги — о пакете со знаками твоей власти. Не разрешала все эти дни.

Одна из самых высоких, горячих волн захлёстывает сердце; я смотрю тебе в лицо и хватаюсь за бортик ванны, чтобы не упасть.

Киваю.

— Уверена?..

Скользишь ко мне. Вытягиваешь руку и невесомо — едва касаясь — проводишь мокрыми пальцами по моей щеке. Наклоняешь голову набок; в твоём взгляде мерцает сосредоточенно-тревожная забота, капли сползают со лба на татарский разлёт бровей. Смотрю на твои приоткрытые тонкие губы, налившиеся краснотой от пара.

Неужели сегодня сбудутся все наши ночные разговоры, все мои бредовые сны, все нельзя, неправильно и ты плохая, которые я сама себе выстроила; неужели — сегодня?..

Посвящение.

— Точно уверена? — плотнее прижимаешь ладонь. — Ты этого хочешь?

Киваю ещё раз: не могу говорить. Ты и море отняли у меня голос.

Ты притягиваешь меня к себе и, отведя в сторону мои волосы, касаешься губами лба — нет: лишь почти касаешься, трепетно выдыхая, — с нежностью, от которой, как на морском ветру, щиплет глаза. Подушечкой пальца гладишь бретельку моего платья; я завожу руку за спину — к застёжке, — но ты серьёзно качаешь головой.

— Не надо. Будь в нём. — (Ещё раз впиваешься в меня взглядом). — Ты побледнела… Если хотела, почему не попросила сама?

Всё-таки придётся говорить. Жаль; мне понравилось общаться с тобой в морской немоте.

— Вчера, у Ярцевых… Ночью, когда ты… — (Оказывается, не так уж просто произносить это вслух. Перевожу дыхание). — Когда ты бил меня по лицу. Ты просил напомнить тебе в воскресенье, мой господин. Сегодня пятница. Я ждала воскресенья.

Победно улыбаешься.

— Запомнила… Умница. Я доволен тобой. — (Вновь погружаешься в воду по подбородок. Я встаю — осторожно, боясь расплескать своё счастье. Колени дерёт болью; стискиваю зубы). — Неси сюда всё.

Как в морском тумане, я приношу бумажный пакет и раскладываю перед тобой свои подношения. Последней достаю плётку; когда касаюсь её гладких кожаных хвостиков, надсадно замирает что-то внутри — невидимый кукловод тянет за ту самую ниточку. Осматриваешь всё так сосредоточенно, что я теряюсь: вдруг всё же купила что-то не то?.. Ты ведь завёл себе весьма неопытную рабыню. Не самая удачная ставка, не самая действенная многоходовочка.

Даже не программирование — пергамент с чернилами. Всё сложно и от руки.

Проводишь пальцами по граням переливчатого синего кристалла на анальной пробке. Я выбрала золотистую — достойную быть у тебя в руках.

— Хорошая, — заключаешь ты; выдыхаю с облегчением. — Оставляй её и ошейник. Остальное унеси.

А зачем её — сейчас?.. Тревога не отпускает полусонный корабль, блуждающий в тумане. Море враждебно; вдруг из-за утёса покажется белый бок гигантского Моби Дика — кита в тысячи раз больше, чем тот, вокруг которого на площадке играют дети военного городка?.. Мне стыдно, и страшно, и упоительно хорошо; я вновь опускаюсь на колени у чугунного, разогретого водой алтаря. Заворожённо смотрю, как ты вертишь пробку в мокрых пальцах. Запретное — к запретному.

— Смотри. — (Гортанное эхо твоего голоса отдаётся от стен). — Хочу, чтобы ты поучилась правильно сосать. Никогда ни для кого этого не делал, но… Вот представь…

Ты негромко, с деловитым спокойствием начинаешь лекцию — и, как всегда, от твоего спокойствия я горю сильнее, чем от смысла слов. И ещё — от чарующего абсурда этой ситуации; чарующего, как в сказках. Мне страннее и радостнее, чем было Алисе, когда она беседовала с огромной гусеницей, курящей кальян.

Тем более, я сама — уже не гусеница и не куколка. Тайна природной метаморфозы.

Перед поездкой сюда я по твоему приказу смотрела видео-уроки, но советы в твоём исполнении куда понятнее. И не противны. И — проще для меня, уже перевернувшей в своём сознании всё, что можно было перевернуть, ради этого мига. Хорошему учителю следует быть хорошим учителем во всём, не так ли?..

Ошейник лежит на полу, свернувшись чёрной змеёй. Когда твои тонко очерченные губы обхватывают золото, краешек реальности рвётся до конца — распакованный конверт, надорванность бумажного пакета; увидев моё лицо, ты откладываешь пробку.

Плеск воды. Протянутая рука.

— Ошейник.

Запускается невидимый отсчёт.

Пытаясь восстановить дыхание — сердце уже колотится так, что мне больно, — подаю тебе его — поводком вперёд. Перехватываешь пальцами петлю на конце поводка — так уверенно, будто держал его всегда. С той же спокойной уверенностью потираешь блестящую чёрную кожу, касаешься кнопок, замахиваешься, примериваясь. Охотник, покупающий сокола.

Интересно, сколько ошейников ты держал так же? Сколько бабочек рвалось в огонь и сгорало, видя чёрную кожу в твоих руках?..

Нет. Неважно.

Бабочка должна уметь жить одним моментом — поменьше думая о после и до.

Хлопаешь поводком по бортику ванны.

— Голову сюда.

Впервые меня охватывает настоящий ужас.

Он застегнётся, — шипит что-то внутри, преподнося этот простой, голый факт с невыносимым злорадством. — Сейчас он застегнётся на твоей шее — и ничего уже не будет, как раньше.

Сглатываю. Глупо: я понимаю, что как раньше будет всё, что это просто кусочек кожи, игрушка, что дело не в короне, а в крови короля… Но.

И пусть. Это мой путь, мой выбор.

Вожделенная белая плаха, на которую я кладу голову.

Тёплый чугун давит на подбородок. Ты откидываешь мне волосы; тянешь и резко дёргаешь — кажется, перед этим искушением мы оба не способны устоять. Больно, но явно сдерживаясь — гораздо осознаннее, чем когда ты был пьян… Осознанность. Твои пальцы скользят по моей шее, и я закрываю глаза.

Ты застёгиваешь его. Кнопки сухо, невозмутимо защёлкиваются — одна, вторая, третья. В этом звуке нет ничего зловещего; так почему, дрожа от желания, я хочу мысленно попрощаться со всем, что знаю?..

Отстраняешься, чуть натягивая поводок, — и я сразу подаюсь вперёд, вслед за шершавым давлением на шею; вырывается то ли всхлип, то ли стон.

Ты застегнул на мне рабский ошейник. Это не сон, не мечта, не разгорячённая фантазия — грубо-буквальная, божественная реальность. Как поверить в неё, как осознать?

Осмелев, дотрагиваюсь до прохладных кнопок. Немного неудобно — совсем немного, в границах не боли, а удовольствия. Почти как когда ты сжимаешь мне горло. Или когда отказываешься читать мои стихи.

Дёргаешь сильнее; подаюсь ещё ближе, упираясь в ванну животом. Не могу отвести глаза от блеска чёрной петли в твоих пальцах, от того, как ты медленно наматываешь поводок на запястье — виток, виток, виток… На твоих распаренных скулах розовеет румянец; без улыбки ты вдруг протягиваешь вперёд свободную руку и одним широким рывком расстёгиваешь мне платье. Секунду спустя — лифчик (тоже одним движением: в этом искусстве ты достиг совершенства). Теперь у моих ног чернеет мокрое гипюровое облако.

Смотрю на тебя вопросительно; ты неспешно, смакуя, проводишь поводком по моему боку, потом — по второму; кожаная змейка облизывает рёбра, спину, мучительно-сладко задевает грудь; от возбуждённого зуда я покрываюсь мурашками. Мысли всё туманнее; прогибаюсь в спине.

— Ну что? — чуть хрипло спрашиваешь ты. — Нравится?

— Да, мой господин.

Дёргаешь ещё; шею жгуче передавливает. Я наклоняюсь вперёд, цепляясь за бортик ванны.

— Это то, о чём ты мечтала?

— Да, мой господин.

— Я даю тебе то, о чём ты мечтала. Цени это.

Ты поднимаешься в рост; после тишины громкий плеск звучит штормовым грохотом. Ручейки воды стекают по твоим плечам, груди, животу, по контуру бёдер, по завиткам волос — там, где смуглое золото налилось трепетно-красным жаром. Не дыша, смотрю на тебя снизу вверх. Только не в лицо.

Если в лицо — не выдержу.

Он по-прежнему твёрд. Хочу молитвенно поцеловать каждую набухшую венку — но восторг сильнее, чем желание; такая жестокая, языческая красота — неприкосновенна. Жаль, что нельзя остановить время и вечно смотреть на тебя, поднявшегося из воды, вот так — снизу вверх.

Конечно, ты знаешь, куда именно я смотрю.

— Нравится видеть, что это происходит из-за тебя?

— Да, мой господин. Очень.

Повелевающий рывок поводка — и мой рот уже там, где и должен быть.

Морской туман поглощает корабль полностью — палубу, мачты, надутые паруса; вода у меня во рту смешивается с терпкой солёностью твоей смазки. Приподнимаюсь и встаю на полусогнутые ноги, чтобы лучше дотягиваться; кладу ладони на твои мокрые бёдра; ты запускаешь пальцы мне в волосы.

Хочу, чтобы какой-нибудь бедный художник нарисовал нас вот так, а на следующий день — застрелился.

Ты твердеешь ещё сильнее, тянешь меня за волосы, начинаешь двигаться навстречу — входишь в меня, как ядовитое зелье, как дурманящие снадобья поэта-некроманта из моих романов, как коньяк в маленькой сибирской пиццерии, где ты впервые меня целовал. Направляя, мягко давишь мне на затылок; твои движения аккуратны — ритмичная вкрадчивая мелодия, — но я вижу, что тебе всё труднее сдерживаться, всё труднее не перейти к неистовому allegro; это наполняет меня тёмным торжеством.

— Мало чувствую язычок, — шёпотом упрекаешь ты.

Я не слышу замаха — просто поводок опускается лёгкой, кусачей болью мне на спину и плечо. Вздрагиваю от наслаждения. Жаль, что нельзя застонать или вскрикнуть.

Ещё. Хлестни ещё. Пожалуйста.

Нехорошо. Неправильно.

Дьявольски красиво.

Заглаживаю неловкость с языком, живее включаю в партию руку; твой резкий и сладкий вдох — ценнее всех наград мира.

Ещё удар; замах шире. Третий удар. Четвёртый. От каждого рывка поводком ошейник натирает мне кожу, ноги затекают; и то, и другое невероятно мне нравится.

Мы снова не говорим — слова заканчиваются под чёрными волнами, где царит тишина, где никто не озвучит простой и немыслимой данности: юный бог моря в священном молчании берёт меня в рот. Похлёстывает поводком, хотя вскоре перестаёт на это отвлекаться. Несколько раз — всего несколько, жалея меня, — достаёт до горла; я терплю, но потом поддаюсь позорному спазму и кашляю, захлёбываясь слюной.

Моя невыносливость постыдна — но тебе она, кажется, почему-то по душе. Рывки чаще и мельче; сжимаешь мне голову, лаская пальцами кнопки ошейника — allegro, avanti — маэстро подчиняет хор — плач скрипки рвёт воздух в клочья — решившись, я поднимаю взгляд на твоё лицо — и содрогаюсь от зелёного морского сияния, увлекающего на дно корабли.

— Быстрее…

Твой приглушённый стон не по-человечески прекрасен — красота, проклятая Создателем, красота на грани ужаса; песня сирен. Дерзко смотрю, как блаженство искажает твои черты — быстрее, ещё быстрее, — и солёные, тёплые волны крушат корабль, унося души моряков в рай — в тот, куда попадают твои раздавленные, бессмертные бабочки.

* * *

Несколько лет назад

–…Профессор, а куда это Вы?

Не оглядываясь, я вздыхаю и продолжаю заворачивать в пакет банку варенья. Если бы люди были книгами, Вера наверняка родилась бы детской энциклопедией из серии «Хочу всё знать».

— К Диме. В гости на пару часов. Мы собирались погулять, но он заболел, лежит с температурой.

— Эмм…

Одно «эмм» Веры укалывает сильнее, чем дюжина саркастичных монологов. Я смотрю на неё. А она — на меня, прерывая ради этого священное действо маникюра. Кисточка с сиреневым лаком замирает в воздухе; от едкого химического запаха мне хочется чихнуть.

— Что? Говорю же, я ненадолго.

— И варенье поэтому, да? Потому что он болеет? Прелесть какая! — голос Веры язвительно подлетает вверх, и она возвращается к своему занятию. — Вы так сильно-то уж в образ заботливой бабушки не входите. Рановато.

На секунду зажмуриваюсь. Это Вера, и она мой друг. Нужно потерпеть.

— И что в этом такого?

— Да ничего… Наверное. А чем он болеет — воспалением хитрости?

— Он хрипит и кашляет. Вот решила купить — малиновое, для горла. Насчёт мёда не знаю — вдруг он не любит или у него аллергия, — а варенье — более нейтрально…

Мои слова заглушает хохот Веры — сначала сдержанный, потом бесстыдно-раскатистый. Она откладывает кисточку и, судорожно обхватив себя за локти, наклоняется к столу.

— Ой, не могу… Ой, жесть! Профессор, у меня же живот теперь от смеха заболит! — отдышавшись, она добавляет: — Так, ладно! Варенье. А разве Ваш Дима сейчас не квартиру снимает? Вы же вроде говорили, что он съехал с общаги?

— Ну да. — (Я уже стою у двери и застёгиваю куртку — лучше поспешить, пока Вера не надумала удержать меня рукоприкладством). — Снимает.

Она округляет глаза. Сиреневая лужица лака меланхолично растекается по столу.

— И вы… едете к нему туда? На квартиру?

Наверное, даже если бы я сказала Вере, что изучаю чёрную магию или торгую наркотиками, в её голосе не звучал бы такой ужас.

— Он снимает с друзьями, и они тоже там будут.

На самом деле, я в этом не уверена, — и от одной мысли, что твоих друзей там может не быть, меня бьёт болезненным жаром. До сих пор — до конца первого курса — я никогда не оставалась с тобой в полном смысле наедине (конечно, если не считать нашу первую встречу). Я не знаю, каково это, не знаю, что буду чувствовать, — но искушение попробовать слишком велико; как если бы передо мной, с моей строгой диетой, положили пышный, увенчанный золотистой корочкой кусок яблочного пирога. Искушение можно победить — можно гордо отодвинуть пирог и жевать салат, — но хочу ли я этой победы? И пусть мне нельзя быть твоей бабочкой, пусть я твой ангел и исповедница, — но что, если?..

— И я вернусь ночевать, — решительно обещаю я. — Так что не наводи панику.

Вера вскакивает.

— В смысле — вернётесь ночевать?! А что, могли и не вернуться? Профессор, подождите!

— Я и так уже опаздываю. Пока-пока!..

С наигранным смехом переступаю порог — раньше, чем она до меня дотягивается.

…Подъезд старой девятиэтажки на другом конце города не особенно гостеприимен: стены исписаны ругательствами, лифт не работает, воняет пролитым пивом и (надеюсь, что мне мерещится) мочой. Из-за непривычной планировки я долго блуждаю по длинным, тускло освещённым коридорам. Откуда-то доносятся пьяные матерные вопли; я уже начинаю думать, что путешествие в страну чудес не задалось, — но тут одна из дверей вдалеке открывается, и в коридор выходит невысокая, очень худенькая девушка с короткими морковно-рыжими волосами. Машет мне и улыбается — так светло и безмятежно, что сразу хочется улыбнуться в ответ.

— Привет! Ты Юля, да? — (Она протягивает мне ладонь — узкую и изящную, как у лесного духа. Ты говорил, что твоя бывшая одноклассница миниатюрна, но я не предполагала, что на вид ей не больше четырнадцати-пятнадцати; почему-то эта хрупкость приглушает мой тревожный страх. Если бы с тобой жила стервозная гламурная дива, я бы не представляла, как себя вести). — Женя. Очень приятно! Прости, что не встретила тебя внизу — надо бы было, а то у нас тут чёрт ногу сломит.

— Да ничего страшного, я…

Осекаюсь, потому что в дверном проёме появляешься ты. Ты не кажешься совсем уж больным — лишь уставшим и (почему-то) немного заспанным. На тебе застиранная домашняя футболка; ты улыбаешься со своим вечным кошачьим прищуром. Мы давно не виделись, и теперь внутри меня полыхает золотистый рассвет; не сразу вспоминаю, что надо бы ответить на любезность Жени.

–…я нашлась. Привет.

— Привет! — (Шагнув в сторону, ты пропускаешь меня. Мы наскоро обнимаемся — не так долго и крепко, как обычно; возможно, из-за присутствия Жени. Ты опираешься рукой о косяк, и она по-эльфийски юрко проскальзывает под ней — как под аркой: только вспыхивает рыжина волос). — Рад, что ты приехала. Ничего, что я вытащил?.. Шварц и Кирюха давно хотели с тобой познакомиться.

Шварц. Точно: Женю ты обычно называешь по звучной немецкой фамилии.

— Конечно, ничего. Я тоже рада.

Разуваюсь, и мои ботинки оказываются возле крошечных жёлтых кроссовок Жени. Глядя на них, ты умилённо восклицаешь:

— Какие у вас всё-таки маленькие ножки! В голове не укладывается.

Женя фыркает и проходит мимо — в одну из комнат. Квартира большая, и после года, прожитого в общаге, в одной каморке на четверых, мне здесь слегка не по себе. Из кухни заманчиво пахнет чем-то мясным; на стене висит плакат с группой Tokio Hotel — судя по подрисованному внизу сердечку, Женин.

Хорошо, что тебе выпал шанс пожить в нормальных условиях — ещё и по скидке от приятельницы со школьных времён. Стараюсь не думать о другой твоей однокласснице — несколько месяцев назад она сдавала квартиру тебе и какому-то твоему другу, и вы оба с ней… Злясь на себя, умещаю куртку на вешалке. Обещала же себе не вспоминать об этом сегодня — и уже нарушаю обещание.

И почему каждый раз при мысли о том периоде меня начинает мутить?.. В конце концов, это твоя личная жизнь и твоё дело.

— Ты уже сто раз мне это говорил, — напоминает Женя. — Про «ножки».

— Нет, ну правда же! — (Ещё раз смотришь на обувь и улыбаешься шире — становишься таким милым, что мне трудно не покраснеть. Справляюсь). — Хочется вот взять вас на ручки и гладить, как кроликов пушистых!

Выглянув из комнаты, Женя с шутливым гневом бросает:

— Кроликов пушистых? Сексист!

— Кто тут сексист?..

Оттуда же выходит долговязый светловолосый парень. Взглянув на меня, кивает с полу-приветливым, полу-высокомерным видом.

— Привет! Кирилл. Приятно познакомиться.

— Мне тоже приятно. Юля.

— Так кто сексист? Он? — (Кирилл показывает на тебя худым пальцем и вопросительно смотрит на Женю сверху вниз. Их разница в росте довольно комична). — Неубедительно. Во-первых, слово «сексист» слишком размытое. Я считаю, надо говорить прямее: «женоненавистник» или «женофоб»…

— А про девушек — «мужененавистница» или «мужефобка», — весело подхватываешь ты. — Гениально!

— Станешь мужененавистницей с вами двумя… — ворчит Женя — но так же по-доброму. — А во-вторых что?

— Во-вторых, плохое отношение к карликам не попадает под определение сексизма, — важно заканчивает Кирилл. Женя дружески бьёт его кулачком куда-то под рёбра.

— Сколько раз просила не звать меня карликом?! Это обидно!

— Да, вот так всё это и происходит, — вполголоса комментируешь ты, наклонившись ко мне. — Кирюха ляпает что-нибудь непонятное и загадочное, Шварц злится, и потом у нас на целый вечер дискуссия… Сегодня хоть посмотришь на эту неадекватность.

— Ой, шёл бы ты дальше свой суп варить! — советует Женя и добавляет вежливо — для меня: — Проходи, пожалуйста. Тут беспорядок, но чувствуй себя как дома.

Смотрю на тебя с удивлённой улыбкой.

— Ты варишь суп?

Когда мы приехали учиться в Т., у тебя были, мягко говоря, туманные представления о кулинарии. Даже более туманные, чем у меня, — что, конечно, естественно для семнадцатилетнего парня. «Я тут варил пельмени, они всплыли, и я подумал — испортились. А Тёма как давай ржать надо мной!» — со смешливой серьёзностью рассказывал ты.

Видимо, с тех пор в этом плане многое изменилось.

Как и во всех других.

— Да. Только тш-ш, не рассказывай никому! — (Ненароком коснувшись моего плеча, прикладываешь палец к губам). — Я теперь прилично готовлю. Шварц вот говорит, что съедобно получается, а…

— Врёт, — хмыкает Кирилл.

–…а Кирюха с ней не согласен. В общем, ты пока иди в зал, а я доделаю чудо-блюдо!

И ты стремительно исчезаешь на кухне. Вздыхаю: я вовсе не голодна, но лучше бы пошла не в зал, а с тобой. Однако придётся блюсти приличия.

Зал светел и просторен, как и прихожая, — и, несмотря на ваше с Кириллом присутствие, выглядит абсолютно по-девичьи. На диване громоздятся мягкие игрушки, письменный стол завален книгами и тетрадями, а полки и комод плотно заставлены всяческими безделушками — от зелёного значка Greenpeace до ароматических палочек и статуэтки бога Ганеши с головой слона (Женя интересуется индуизмом?..). Кирилл садится на пол, скрестив ноги, и нависает над огромным листом миллиметровой бумаги; ещё несколько таких же листов лежат рядом, вместе напоминая белый ковёр. На них начерчено что-то большое и жутковатое — мешанина из прямоугольников, шестиугольников, мелких цифр… С моих губ уже готов сорваться типичный испуганно-наивный вопрос гуманитария — «А что это такое?», — но Кирилл с тем же таинственным видом качает головой:

— Не спрашивай. Я могу объяснить, но спрашивать правда не советую.

— Убирай давай, у нас гости! — велит Женя. Кирилл безропотно начинает складывать чертежи. Усмехается:

— Вот она, домашняя тирания во плоти!

— У вас красиво, — отмечаю я. Ты гремишь посудой на кухне; к запаху мяса примешивается запах гречки. Спохватываюсь. — Я же принесла варенье… к чаю.

— Ой, спасибо! — восклицает Женя, принимая банку. — Как раз сладости почти закончились.

— Это для Димы, что ли? — флегматично осведомляется Кирилл.

— Да.

— Мм…

Он уносит листы в соседнюю комнату совершенно невозмутимо — но, кажется, подобно Вере, делает какие-то лишние выводы.

— Я думала, он у вас совсем разболелся, пластом лежит, — растерянно обращаюсь к Жене. — А он…

— Крепенький, да? — она хихикает. — Ну, покашлял, конечно, а так-то — что ему будет?

— Всё-таки ты жестока, — возвращаясь, с медлительной трагичностью роняет Кирилл. У него вообще странная манера говорить: слова тянутся долго и снисходительно, как скучное интервью какого-нибудь богемно-артхаусного творца в пенсне и мягком берете. — Жестокий карлик. Крошка Цахес.

Дождавшись, когда Кирилл подойдёт поближе, Женя коварно бьёт его игрушечной пандой. Замечаю на ней логотип WWF. В сочетании со значком Greenpeace — весьма внушительно.

— Ты занимаешься защитой животных?

Щёки Жени чуть розовеют.

— Ну, не то чтобы всерьёз. Так, любитель.

— Да уж, любитель… — протягивает Кирилл. — Когда мы там сплавили последнего? Неделя-то прошла?

— Последнего?..

Румянец Жени густеет.

— Он про Чарли. Вот! — (Вспорхнув с дивана, будто колибри, она хватает телефон, садится рядом со мной и показывает фото полосатого котяры с откровенно злодейской физиономией. У котяры порвано ухо). — Мы с ребятами его подобрали около месяца назад. Был еле живой, волочил одну лапку… Теперь вот нашли хозяина. И нечего смеяться над этим! — добавляет она, грозно сверкнув глазами в сторону Кирилла.

Он приподнимает бровь — слегка похоже на то, как это делаешь ты. Ну конечно: с кого ещё он срисовал эти вальяжно-покровительственные манеры?.. Только у тебя это получается красиво и не обидно, а у него — видимо, не всегда.

— У них что-то вроде…

— Маленького приюта, — вставляет Женя.

–…секты. Собирают всяких ушастых-блохастых, откармливают их, подлечивают — а потом по сто лет не могут найти хозяина. Держат временно у себя — это называется «передержка»… — (Он вздыхает и вытягивает длинные ноги). — Ну, и иногда это «временно» длится месяцами — потому что кому нужен такой подарочек?.. Вот мы с Дмитрием и страдаем. Я думал, он тебе рассказывал.

— Нет. Мы… — (отдаю Жене телефон), — давно не виделись. То есть виделись, когда он ещё не переехал.

— Понятно… В общем, Крошке Цахесу наплевать на наши мучения от шерсти на зубной щётке, кошачьих какашек в тапках и всё такое. Они там все так мыслят. Лишь бы не было плохо бедным животным, а люди — побоку.

— Не всё из твоих слов слышу, Кирюха, но, по-моему, ты расстраиваешь девушек! — с насмешливым упрёком кричишь ты из кухни. — А этого делать нельзя!

Последние слова тонут в шипении масла и скрежете ложки о сковороду — наверное, ты отправляешь овощную поджарку в суп. Я бы многое отдала, чтобы взглянуть на это.

Кирилл, хмыкнув, кричит в ответ:

— Как скажете, Дмитрий!

Показательная фраза. Если бы то же самое сказала Женя, он наверняка ещё долго бы препирался. Тебя хочется слушаться.

— Я не так уж часто их и беру в последнее время! — (Женя теперь тоже говорит громче — обращаясь явно к тебе. Оправдываясь перед тобой?..). — И никогда не беру крупных собак с тех пор, как вы вселились. Если бы вы хоть раз серьёзно сказали, что они вам мешают, я бы…

— Шварц, ну что ты выдумала-то, ну? — мягко спрашиваешь ты.

Мягко и успокаивающе — словно по сердцу, снимая тревогу, топочут кошачьи лапки. Ты часто так говоришь, и часто — с намеренными повторами «ну», «вот» и просторечных словечек, создавая атмосферу незамысловатой доверительной беседы. Когда ты обращаешься так ко мне, сразу кажется, что я в плацкартном вагоне — пью слишком крепкий чай, придерживая горячий подстаканник, и лениво обмениваюсь репликами со случайным попутчиком. Или сижу на завалинке деревенского дома, любуясь закатом. Или — гуляю с тобой по осеннему парку и не могу на тебя насмотреться. Безграничный, чистейший покой.

— Ты же меня знаешь кучу лет! — продолжаешь кричать из кухни. — Будь что-то не так — я сказал бы как есть, не постеснялся. Ну, а Кирюху мы просто выгоним, если ему не нравятся твои котейки… Квартира-то твоя. И вообще — не отвлекайте меня: у меня тут интимный момент с чудо-блюдом!

Женя и Кирилл обмениваются безмолвными улыбками — индейцы, раскурившие трубку мира.

Что ж, значит, и эти — твои. Твой гипноз с ними не так прямолинеен, твоя власть не так очевидна, как в случае с Артёмом или Шатовым. Но чары — работают, как я и ожидала.

— Он сам решил готовить даже простуженным? — спрашиваю я, чтобы окончательно оставить тему животных. Женя кивает.

— Да, Дима частенько теперь готовит. Общага, видно, перестроила… А когда узнал, что ты приедешь — прямо настаивал, что приготовит сам.

Не красней.

Выпрямляюсь и незаметно перевожу дыхание. Я счастлива и взволнована — но Кирилл не должен этого видеть. Он и так смотрит чересчур пристально: точно ждёт, что я покраснею.

— Ого… Даже так.

— Может, общага и учит готовить, но вот я там жить совершенно не жажду, — заявляет Кирилл. — С месяц посмотрел на этот общий душ, на клопов — и съехал.

— Ты же в политехническом учишься? — уточняю я.

— Да.

— А специальность?..

Он ухмыляется.

— Ну… Ты же гуманитарий, правильно? Тогда не ломай голову. Всякие штуки, связанные с электричеством.

Ах вот как. Я, конечно, не увлекаюсь соревнованиями в снобизме, но… Сейчас спросит Женя.

Она спрашивает.

— А ты, Юль? Мне Дима говорил что-то, показалось — философия, но потом я поняла, что не совсем…

— Всякие штуки, связанные с литературой, — глядя на Кирилла, произношу я.

Женя смеётся, одобряя моё парирование.

— Филология, да? Я вспомнила!

— А ты читала Буковски? — Кирилл заинтересованно наклоняет голову набок; тоже — почти так же, как ты. И снова унылое эпигонство: если у тебя это выходит обаятельно и порой — почему-то даже эротично, у него — очередным знаком отстранённого высокомерия. Вот что бывает, когда подросток из художественной школы пытается копировать Боттичелли, а пьяная бухгалтерша голосит в караоке Селин Дион.

— Нет, но наслышана.

— Я недавно дочитал «Макулатуру», и…

— Буковски? Это тот, который нравится Хэнку Муди и его даме? — оживлённо спрашиваешь из коридора ты.

Наконец-то входишь — раскрасневшийся от кухонного жара, невыносимо очаровательный. Я опускаю взгляд.

— Да. — (Ради тебя Кирилл легко отказывается от продолжения своей фразы). — Он самый. «Грязный реализм» и все дела.

— Хэнк Муди — это писатель из того сериала, про который я тебе говорил. Помнишь? — (Вдруг садишься между мной и Женей — очень близко ко мне; на этот раз я сдаюсь и краснею. От тебя пахнет чем-то вкусным и щедро приправленным; не оттёртое пятнышко масла блестит у тебя на запястье. Подносишь руку ко рту и слизываешь его — мелким, точным движением языка. Чувствую, что улетаю куда-то далеко-далеко — возможно, в другую галактику). — «Блудливая Калифорния».

— Ох, нет!.. — стонет Женя. — Только не говорите, что сегодня мы опять будем смотреть этот разврат! Не хочу я.

Ты с утешительной ласковостью тирана гладишь её по плечу.

— Естественно, будем, Шварц. Ну скажи, вот зачем ты противишься неизбежному? Я же должен показать Юле своё любимое на данный момент произведение!

— Любимое? — улыбаюсь я. — А как же «Крёстный отец»?

Твои глаза беззастенчиво скользят по моему лицу. В них дремлют лесные тени, дремлет что-то древнее и страшное — даже сейчас, в этой милой и неопасной квартире, где ты то и дело шмыгаешь носом и покашливаешь.

— Вот я и говорю: на данный момент. «Крёстный отец» — вне времени… — (Прикасаешься к груди, подчёркивая сакральность творения Пьюзо и Копполы). — Так что, мы идём на кухню или как? Чудо-блюдо от Мавра готово!

«Чудо-блюдом» оказывается гречневый суп; правда, позже я узна́ю, что ты насмешливо возвеличиваешь так все свои кулинарные шедевры. Моя попытка промямлить, что я не голодна, разумеется, ни к чему не приводит: ты молча наливаешь полную тарелку мне, потом — Жене и Кириллу. Суп выглядит странновато и слишком густо, но — как только я глотаю первую ложку, у меня вырывается изумлённо-восторженное мычание. Очень много соли, специй и лука, мяса и крупных кусочков картофеля.

Очень много недозволенного мне — и такого прекрасного из твоих рук.

— Вкусно? — польщённо улыбаешься. — А я тебе говорил!

— Вкусно. Не знала, что с гречкой тоже варят супы.

— Ну вот видишь, хоть в чём-то я тебя просвещаю. Кушай, а то ты опять… замученной выглядишь. Устала, наверное?

Пауза многозначительна — как и твой укоризненный взгляд, посланный мне через стол. Ты хотел сказать «опять похудела», но из тактичности не стал.

Поскорее съедаю ещё пару ложек; по телу разливается домашнее тепло. Почему-то это немного дико: я давно не чувствовала себя такой… расслабленной? В такой безопасности? Я не до конца могу объяснить себе, что к тебе испытываю, — но теперь точно знаю, что мне невероятно нравится, когда ты меня кормишь.

Кажется, Вера права. Я — живой материал для диссертации психиатра.

— Сегодня не особо. Было четыре пары, и всё.

Цокаешь языком и смотришь на Кирилла с выражением «вот так-то!». Тот ест с ледяным спокойствием.

— Четыре пары — и всё! Понял, Кирюха? У кого-то это мало считается.

— У всех нормально считается, если не прогуливать, — сдерживая улыбку, наставительно произносит Женя. Ты демонстративно кашляешь, схватившись за горло, и сипишь:

— Я сейчас не прогуливаю. У меня уважительная причина.

— То есть у вас бывает и больше четырёх пар на вашем филологическом, что ли? — со скучающим видом спрашивает Кирилл. Открываю рот, чтобы объяснить, — но ты объясняешь раньше меня:

— Юля просто дополнительно учится на переводчика. Я вам не говорил?

— Ого! А какие языки? — уважительно интересуется Женя.

— Английский. Ещё итальянский учу… в основном сама.

Твой взгляд «вот так-то!» перемещается на Женю; с непонятным торжеством прищуриваешь один глаз и целишься в неё «пистолетом» из пальцев.

— Как запросто, да? «Итальянский учу, сама» — вообще фигня же. Вот вам, технари несчастные, понятно?! Нам, точнее. А ты говоришь: котики, собачки…

Женя не выдерживает и смеётся; даже Кирилл чуть не давится супом. Я краснею в очередной раз.

— Ну, это же не…

— Юль, кстати! Вот всё хотел спросить про тот же сериал — то есть про название… — (В несколько бодрых зачерпываний ложкой доедаешь суп; откидываешься на спинку стула и по-деловому забрасываешь ногу на ногу. Кирилл и Женя следят за текучими переходами твоих движений почти так же внимательно, как я, — хоть ты к ним и не обращаешься). — Мы тут всё обсуждали с Кирюхой. Нам он нравится сильно — в смысле, мне нравится, и я его заодно подсадил…

— Увы, — вздыхает Женя.

— Там такой герой, который просто… Ну… — (Поднимаешь глаза к потолку и издаёшь невнятное восторженное восклицание, изображая дрожь). — В общем, ты обязана это увидеть! Кое-что там тебя может оттолкнуть, конечно, но…

— Кое-что — это примерно половина сцен, — шепчет мне Женя.

–…но он капец как харизматичен! Местами даже больше, чем я, вот честно.

— Не может быть, — с улыбкой отвечаю я, надеясь, что ирония в моём голосе перекрывает искренность. Я люблю тешить твой эгоцентризм, но тебе ни к чему знать об этом. Садишься полубоком, теперь направляя «пистолет» на меня; в твоих глазах блестит вызов.

— Вот сегодня увидишь! Не будем слушать Шварц — всё равно она сядет с нами смотреть, никуда не денется…

Женя прячет лицо в ладонях, притворяясь, что плачет. Ты мгновенно меняешься в лице: женский плач, пусть и сыгранный в шутку, действует на тебя отрезвляюще.

В тот день я ещё не знаю, что так будет не всегда.

— Шварц, ты чего? — (Подавшись вперёд, кладёшь руку на предплечье Жени. Отвожу взгляд. Если бы я не была уверена, что вы дружите со школы и между вами ничего нет, то через полчаса засобиралась бы домой. Тем более, Женя — явно весьма необычная девушка, а ты таких и ищешь. Редко размениваешься на заурядных бабочек, пополняя свою коллекцию). — Я же шучу. Если хочешь, посмотрим мультик какой-нибудь… Юль, ты смотрела «Валл-И»?

— Мультик? — повторяю я — пожалуй, слишком растерянно и удивлённо, потому что думаю уже о другом. Кирилл усмехается:

Мультик? Она, по-твоему, мультики сюда смотреть пришла, Маврин?..

Колкость в общем-то безобидна, но мне становится неприятно. Отстранившись от Жени, ты осаживаешь Кирилла одним недоумевающим движением бровей. Улыбаешься — но теперь в твоей улыбке мерцает угроза.

— Ну, я думаю, Юля пришла исцелить меня своим обществом. И ей вряд ли принципиально, что именно с нами, неотёсанными технарями, смотреть. У тебя есть другие предположения?

Кирилл пристыженно откладывает ложку и сцепляет пальцы в замок. Шатов на его месте уже сидел бы с багровыми щеками и в шаге от покаянных слёз, — но я понимаю, что изнутри и он сейчас в подобном состоянии.

— Извини. Ничего плохого не имел в виду. Просто Юля кажется очень… серьёзным человеком. И так смешно удивилась про мультик.

Что ж, недурной маршрут бегства.

— Всё в порядке. Я не против ни мультиков, ни «Блудливой Калифорнии» — ты мне много о ней рассказывал, — говорю я, глядя на тебя. — И мне нравятся сюжеты про писателей.

Радостно щёлкаешь пальцами.

— Ну вот и отлично! Правда, там не так уж важно, что он писатель, но…

— Гораздо важнее, что он кобель! — сурово перебивает Женя. — Но, раз уж тут такой перевес голосов, я сдаюсь. Хэнк Муди так Хэнк Муди.

— Ну всё, Шварц, ты сегодня прямо умница! Налить тебе добавки?.. — (С причудливой смесью осторожности и бесцеремонности треплешь Женю по волосам). — Так вот, про название. В оригинале там (Юль, прости меня за лештинское произношение) “Californication”. И они перевели как «Блудливая Калифорния». Я не переводчик, но вот мне дичайше не нравится! Как будто — как ты тогда сказал, Кирюх?..

— Как будто обнажили все скрытые смыслы, — бесстрастно произносит Кирилл, покачиваясь на стуле. — Они там, может, и не особо скрытые, но это — как-то совсем уж в лоб.

— И не передали языковую игру, — добавляю я, быстро сложив в мыслях кусочки паззла. — California — это понятно, штат, а fornication — если не ошибаюсь, «внебрачная связь». Ну, или попросту «блуд». Это сложно сохранить при переводе, но я согласна, что так — слишком напрямую…

— Вот-вот! — восклицаешь ты, принимая моё согласие с детским энтузиазмом. — Тебе станет ещё яснее, когда посмотришь. На русском есть ещё вариант «Калифрения» — ну, типа, попытались соотнести с шизофренией, — но…

У Кирилла вибрирует телефон. Взглянув на экран, он неторопливо встаёт и направляется к двери.

— Простите, я отвечу.

— А кто?.. — спрашиваешь ты — изменившимся, напряжённым тоном.

Это странно: ты редко бываешь таким нагло-любопытным — по крайней мере, при мне. Кирилл смотрит на тебя, и вы обмениваетесь нечистыми заговорщицкими улыбками.

— Пиковая дама.

— Понятно… — с каким-то фривольным намёком мурлычешь ты — и замолкаешь. Женя равнодушно доедает суп.

Вот оно что. Видимо, Кирилл и был тем другом, с которым ты снимал квартиру у Лены… Внутри снова разрастается тошнота; теперь мне жаль, что я всё-таки поела.

И даже — что всё-таки приехала.

— Так вот, вариант «Калифрении» мне симпатичен тем, что они хотя бы ввели отсылочку к безумию. Там это вписывается — ты поймёшь, почему, — как ни в чём не бывало, продолжаешь ты. Открываешь залепленный магнитиками холодильник. — Я тут так проникся этим сериалом, что стал уже думать, как перевёл бы сам, и… Будешь сок, Юль?

…Дальше разговор течёт по тому же непринуждённому — и, как всегда, легко проложенному тобой — руслу. С единственной поправкой: я уже не могу выкинуть из головы омерзительно-яркие картинки с тобой, Кириллом и воображаемой Леной. Когда мы всё-таки включаем «Блудливую Калифорнию» на большом плазменном телевизоре (откуда-то с середины: я великодушно отказываюсь от того, чтобы ради меня ты пересматривал самые первые серии, — хотя ты, кажется, совершенно не против), за окнами уже темнеет. Ставлю для себя жирную красную галочку: после одной серии — поехать домой.

Естественно, мой проект проваливается.

Дэвид Духовны, ни много ни мало, великолепен — и великолепно вписан в атмосферу жаркого порочного Лос-Анджелеса, с его пальмами, барами, длинноногими актрисами, интригами спивающихся творцов и дельцов с дорогими часами. Это совсем не то, что я люблю, — но на это запросто можно подсесть. Наблюдая за болью и метаниями Хэнка Муди — хоть и основательно присыпанными пудрой грубой комедийности, — я вскоре понимаю, почему тебе близко всё это. Почему ты восхищаешься Хэнком — и, если и называешь его «мразью» и «мудаком», то только с подтрунивающим уважением.

Здесь, в сибирском городе, ты создаёшь свой Лос-Анджелес. Пишешь свою историю. Возможно, нечто похожее на первый роман Хэнка — «Бог ненавидит всех нас»; услышав это название с экрана, я почему-то покрываюсь мурашками.

И ещё раз покрываюсь — когда ты ложишься на диван и по-кошачьи вытягиваешь ноги так, что они касаются моего бедра. Я вспыхиваю, но не отодвигаюсь; сижу, замерев, лишь бы длить и длить это случайное запретное касание. Женя и Кирилл ничего не видят — или притворяются, что не видят.

— Фу, какая гадость! — с отвращением восклицает Женя, когда Хэнк Муди, подрабатывающий преподавателем в университете, щупает грудь своей полуголой студентки-стриптизёрши. — Сколько можно менять баб?!

Я молчу, но полностью разделяю её мнение. Тем более, явно не у одной меня главный герой вызывает очевидные ассоциации с тобой — как своей неодолимой расслабленно-снисходительной харизмой, так и столь же неодолимой тягой (почти привычкой) флиртовать и совокупляться со всеми существами женского пола, которые попадаются ему на пути. Исключений немного: девочки, чересчур пожилые дамы, близкие родственницы.

Относятся ли к исключениям коллеги? Нет.

Подруги? Не похоже.

Разумеется, Хэнк много пьёт, любит лишь Ту Единственную и иногда сам страдает от своего донжуанства… Иногда. Если честно, довольно редко.

Куда чаще страдают люди вокруг него — потому что Хэнк хронически не может разобраться в себе и играет их жизнями, не особенно заботясь о последствиях.

Я тоскливо смотрю на тебя.

— Ну, Шварц, так она же сама его хочет! — с жаром говоришь ты, протягивая к Хэнку на экране братскую спасительную ладонь. — Что ему, послать её, что ли?

Если дают — бери. И верно: зачем всё усложнять?.. Пышногрудая студентка забирается к Хэнку на колени; меня снова начинает мутить.

Пару секунд Женя в хмуром молчании грызёт чипсы.

— Ну да, послать! Или не ныть вечно, как он любит Карен и как ему плохо без неё. Это просто безнравственно!

— Безнравственно? — спокойно переспрашиваешь ты, поворачиваясь набок. Твои ноги крепче вжимаются мне в бедро; теперь сложно поверить, что ты этого не замечаешь. Мне жарко; трудно не смотреть на них, трудно не обводить пальцами скульптурно-точёную форму твоей стопы, — но я борюсь. Приятно даже просто быть с тобой на одном диване — чувствовать, как тёплая тяжесть твоего тела продавливает его так близко ко мне. — А кто просил Карен его отшивать?

— А кто просил его так жить?! — (Женя всплёскивает маленькими руками; эльф не на шутку зол). — Он же человек, а не животное! Гоняться за каждой самкой, у которой течка!..

Тихо смеёшься — и садишься на край дивана, бок о бок со мной.

— Ну-ну-ну, Шварц, полегче! Чего ты так разошлась? Ещё и с животным сравнила… Кто тут нам доказывал, что животные нравственнее и лучше людей?

— Да, причём постоянно, — томно тянет Кирилл. — Я прям только об этом и думал, когда Чарли насрал мне в тапки для душа. О его высокой нравственности.

Женя округляет глаза; мне уже кажется, что я слышу свист закипающего в ней чайника.

— А мне вот нравится Бекка, — в отчаянной попытке смягчить ситуацию отмечаю я. — Такая умная ироничная девочка. Далеко пойдёт.

— Дочка Хэнка? Ой, да, она вообще заинька! — (Улыбаешься — и вдруг, тягуче извернувшись, с детским простодушием кладёшь голову мне на колени. Меня пробирает дрожь). — Юль, потрогай мне лобик, а? Я вот не могу понять: есть всё-таки температура или нету…

Жарко тянет внизу живота. О нет. Я так боялась, что сегодня это ощущение повторится рядом с тобой, — и вот повторилось.

Ты смотришь мне в лицо — некуда спрятаться от вкрадчивой зелени твоих глаз, от мягкости волос на твоём затылке; некуда — всё это целится в меня и скоро убьёт.

Зачем же ты опять нарушаешь границы? Зачем тебе я, кто я — со всеми твоими бабочками, в этом городе грехов?..

Поборов волны ненужного трепета, кончиками пальцев дотрагиваюсь до твоего лба; задеваю по-восточному разросшиеся волоски между бровями. Какая гладкая бархатистость… Гладкая — и очень горячая.

Раньше я никогда не касалась твоего лица. Но — бог ненавидит всех нас. Бог ненавидит — иначе для чего ему снова и снова подводить меня к пределу терпения? Для чего испытывать меня желанием, как Иова испытывали проказой?

— Думаю, есть температура. Надо измерить и сбить, если больше тридцати восьми, — выдавливаю я. Ты вздыхаешь и — пожалуйста, нет — поднимаешься.

— Эх… Я её обычно так и измеряю — рукой. Но раз Юля говорит… Шварц, у нас есть градусник?

Женя приносит из аптечки термометр. Перипетии на экране продолжаются: помимо студентки-стриптизёрши, Хэнка то и дело домогаются две дамы постарше; его дочка познаёт прелести переходного возраста; действие часто смещается с линии Хэнка на линию его лысого литературного агента, чьё имя я пока не запомнила… Но я уже не могу сосредоточиться. Ты слишком близко, вокруг, везде — и мне срочно нужно уехать.

Нужно бежать через лес, чтобы выжить.

— Наверное, я пойду, — с деланой бодростью говорю я, когда заканчивается очередная серия. Ты теперь сидишь с кружкой чая на полу, у моих ног, — и смотришь на меня почти панически. — А то мне завтра к первой паре. Спасибо, суп был очень вкусный и…

— Может, останешься ночевать? — прохладно спрашивает Кирилл. — Автобусы уже не ходят.

— Да, оставайся! Пожалуйста! — (Ты ставишь кружку на пол и складываешь руки в умоляющем жесте. Я отчаянно трясу головой). — Ну, пожалуйста, Юль! До утра. Я очень не хочу, чтобы ты уходила. И там так холодно, а тут есть горячий супчик… И больной я.

От еле слышного отзвука чувственности в твоих словах низ живота тянет ещё слаще и мучительнее. Что же ты делаешь со мной? Что вообще происходит?

— Прости, мне правда надо ехать. Отсюда далеко добираться до универа, а первая пара есть первая пара. Я и сама бы подольше осталась, но…

Ты скрещиваешь руки на груди и выпячиваешь нижнюю губу, разыгрывая обиженного ребёнка.

— Ну, если ты уедешь, я ещё сильнее заболею, понятно? — (Несколько раз сухо кашляешь в кулак). — Видишь? Ну не уезжай, пожалуйста! Или это всё потому, что я заразный?..

Не выдержав, улыбаюсь.

— Ну что за глупости, Дима? Конечно, нет, просто…

Умолкаю — потому что заглядываю тебе в глаза. Это не шутливое позёрство. Ты действительно хочешь, чтобы я осталась. Осталась рядом с тобой — на всю ночь.

Что-то ломается у меня внутри — с сухим треском, как горящие ветки. Лес охвачен пламенем. Когда будет ещё один пожар? Будет ли?..

Я сдаюсь и вхожу в огонь.

— Хорошо. Хорошо, спасибо, но… где я буду спать?

…Ночью, после недолгих переговоров, Жене достаётся её родная кровать в спальне, тебе и Кириллу — разложенный диван (этому, конечно, сопутствует десяток грубоватых мужских шуточек с гомосексуальным подтекстом), а мне — пухлый ортопедический матрас на полу. К матрасу прилагаются одеяло и плед; пытаюсь возразить, что тебе, простуженному, они точно нужнее, а я рискую умереть от жары, — но ты бескомпромиссно сооружаешь для меня что-то вроде мягкого гнезда.

К вечеру твой нездоровый румянец разгорается ярче, ты тяжело дышишь и часто кашляешь — несмотря на выпитый аспирин. Ты вообще до странности взбудоражен: без конца сыплешь шутками, меняешь темы разговора, смеёшься, покусываешь дружеским сарказмом то Кирилла, то Женю, рвёшься показать мне свои конспекты, чтобы выяснить, у кого из нас более корявый почерк… Мы с Женей прикладываем немало усилий, чтобы, объединившись в коалицию, напоить тебя чаем с моим вареньем и уложить. Может, дело не только в болезни, а…

В том, что я здесь?

Нет, ерунда. С чего бы тебе придавать этому такое значение?.. Моя лихорадка эхом отзеркаливает твою; я умываюсь и пишу лживую смс маме, силясь потушить свой лесной пожар.

Рысьими бесшумными шагами ты приближаешься, пока я стою с телефоном у входа в ванную; вздрагиваю.

— Ставишь будильник? — киваешь на телефон, улыбаясь краешком губ.

Ты уже без футболки — на ночь, — и я не знаю, куда деть глаза. С тех пор, как я в последний раз видела тебя с голым торсом, ты явно плотнее занялся мышцами — и теперь похож на юного Аполлона: сила и гибкость без грубого мясного бугрения, мраморно-золотистая утончённость. Твоё тело так идеально, что это почти злит: я ведь не животное и даже не похотливый Хэнк Муди — так с какой стати мне так трудно сдерживаться? Хочу шагнуть навстречу и коснуться тебя — трогать и гладить везде, где смогу достать, трогать, и гладить, и пробовать на вкус…

Да что со мной, чёрт побери?

— Уже поставила. На шесть тридцать, чтобы успеть… Сейчас вру маме, что еду в общагу, — вздыхаю. Твоя улыбка тает, в глазах появляется озабоченность:

— Почему? Так и скажи, что осталась. Или она будет против?

Пытаюсь представить, что сказала бы мама. Я всегда ночевала дома — и новость о том, что дочь будет спать в квартире, где живут двое парней, вызвала бы у неё, как минимум, вежливое недоумение. Возможно.

Так или иначе, я слишком боюсь, что она станет думать обо мне плохо. Я уже гораздо хуже, чем она думает. Как и мой старый профессор, она — сторонница классического пушкинского «Самостоянье человека — залог величия его»; а во мне так мало самостоянья. Земля уходит у меня из-под ног; я блуждаю по лесу твоей души, и все тропки вьются по кругу.

— Не то чтобы против… — (Убираю телефон в карман). — Но может не понять.

— Ясно… — (Задумчиво киваешь. Что-то в выражении твоего лица подсказывает, что тебе и правда ясно куда больше, чем я произнесла). — А будильник зачем так рано? Шесть тридцать — это же жесть!

— Ну, отсюда ехать минут сорок. Плюс время на сборы, а если ещё и пробки… — бормочу я.

Покачиваешься с носка на пятку, будто что-то прикидывая. В закрытой спальне гудит фен Жени; из зала, где вцепился в телефон Кирилл, не доносится ни звука. Хочу уйти — но ты потираешь подбородок, и взгляд на твои пальцы снова пригвождает меня к полу. Что же делать с этим проклятьем, как его победить?.. Наверное, и Клоду Фролло не было так страшно — так мерзко от самого себя, — когда он смотрел на смуглую ножку Эсмеральды, мелькнувшую под цыганскими юбками; смотрел — и понимал, что не сможет больше молиться.

— Так, а после первой пары у тебя тоже что-то есть? — спрашиваешь ты, сдвинувшись чуть влево — намеренно загораживая мне проход.

— Н-нет, потом «окно», и есть только третья… Наше дурацкое расписание с «окнами», — неловко смеюсь.

— Да-да, я помню… — понижаешь голос до шёпота; бесовские зелёные искорки пляшут у тебя в глазах. — Так, может, не ехать на неё вообще, а? Два ночи уже — и вставать так рано. Ну это же изуверство, Юль! Что страшного, если ты разок пропустишь?

— Нет, это исключено. Встану без проблем — мне и меньше спать доводилось, не волнуйся… — (Предпринимаю неуклюжую попытку пройти в зал; ты, подавшись назад, прижимаешься плечом к стене — и я чуть не утыкаюсь носом тебе в грудь. Вспыхиваю). — Дим, я встану. Всё хорошо.

— Ну, пожалуйста, прогуляй разочек! — гортанно мурчишь ты; я стою так близко, что чувствую жар, исходящий от твоей кожи, её душный запах; вижу, как бьётся жилка на твоей шее, вижу ямочку меж твоих ключиц и россыпь мелких тёмных родинок на щеке… Упоительно-безвольная слабость охватывает меня; ты щуришься, пряча зелёные искорки под обманчивым очарованием ресниц. — Ради меня. Я очень сильно хочу, чтобы ты выспалась.

— Я высплюсь. Если не высплюсь — досплю потом, не страшно, — сквозь сухость в горле выдавливаю я. Протестующе хмуришься — но твой голос звучит ещё слаще, обволакивает, как карамель:

— Ну, что вот у вас там первой парой? Что-то такое уж важное? Тебя не простят?

— Практическое занятие по фонетике, если не ошибаюсь. Простят, конечно, но у меня же нет уважительной причины, я не больна и…

— А побыть со мной — неуважительная причина? — выдыхаешь ты.

Смотрю тебе в лицо; полумрак коридора скрадывает твои черты, дурманит мне голову, превращает сибирский апрель в вечное лето Лос-Анджелеса.

Бог ненавидит всех нас.

У моего бога ко мне — более сложные чувства.

— Нет, Дима, я не могу. Пожалуйста, пойми… Меня же потом совесть замучает. Я и так осталась на ночь и…

— Хорошо, Тихонова. Я так и знал, что ты будешь упрямиться… — (Пощёлкиваешь пальцами в размышлениях. Замечаю капельки пота над твоей верхней губой; что будет, если я сейчас потянусь к ним и… Встряхиваю головой). — Давай тогда так: не ставь будильник вообще — и, если сама проснёшься к своей первой паре, поезжай. Мм?..

Твоё вкрадчивое «Мм?» лишает меня остатков решимости. Провожу рукой по лицу.

— И… к чему это?

— Ну, ты же утверждаешь, что выспишься за четыре часа, — насмешливо напоминаешь ты. — Вот давай и проверим! А если окажется, что я прав и твоему организму будет мало — не обессудьте, Профессор…

Если мой организм сейчас чего-то и желает, то определённо не спать. Сердито душу эту мысль.

— Нет, так не пойдёт. Это просто смешно, Дим. Я сама решила приехать и остаться — значит, сама допускала, что не высплюсь… Никакой трагедии. Пропусти меня, пожалуйста.

— Профессор, Ваш трудоголизм сейчас неуместен! — (Упираешься ладонью в другую стену — на уровне моего лица. Самый непреодолимый в мире шлагбаум). — Ну, позволь ты хоть раз себе… Поступи, как сама хочешь, а не как положено. — (Что-то неуловимое меняется в твоём голосе. Смотришь на меня — серьёзно, почти не моргая). — Позаботься о себе. Разве мы часто можем побыть вместе? Разве ты сама не хочешь остаться, Юль?..

— Я уже осталась, — хрипло произношу я. Последние потуги барахтаться; я скоро пойду на дно, как Хэнк Муди, утонувший в женских духах и виски. В чём предстоит тонуть мне — в твоём кашле и гречневом супе? В чернилах? В крови?.. — Пропусти. Пожалуйста.

Ты не знаешь, что делаешь. Во имя жестоких калифорнийских богов — не играй с этим.

Играй.

Ты по-змеиному резко бросаешься вперёд — и, выхватив у меня из кармана телефон, убегаешь в зал.

Полуистерично смеюсь, исходя по́том и дрожью. Замечаю, что в спальне Жени смолк фен: интересно, как давно она к нам прислушивается?..

— Дим, ну что за детский сад?.. Отдай!

— Что отдать?

Когда я вхожу, ты уже с невиннейшим видом лежишь на диване, свернувшись калачиком. Вздыхаю, изображая оскорблённую добродетель.

— Мой телефон, — протягиваю руку. — Отдай. Хватит шуточек.

— Какие шуточки? Какой телефон? — (С ухмылкой вскидываешь брови; Кирилл, улёгшийся ближе к стене, в стоическом терпении закатывает глаза). — Кирюх, слышал, что она выдумала? Ох уж эти женщины — как вобьют себе что-нибудь в голову!..

Ты рассчитывал, что я разозлюсь? Отлично. Всё идёт по твоему плану.

— Где он? Ты бы не успел далеко его спрятать. — (Осматриваю комод, стол, подоконник; беспомощно поворачиваюсь к тебе. Ты следишь за моими метаниями одним глазом, лёжа на боку, — припавшая к земле, затаившаяся лисица). — Отдай, пожалуйста, Дим! Это не смешно. А если мне напишет мама? Если из универа позвонят? Да и вообще — мало ли. Отдай!

— Да расслабься ты, Тихонова! — просишь ты, давясь смехом. — Ну что за паника-то? Никуда я не дену твой телефон, отдам утром, в целости и сохранности. Я всего лишь отключил будильник.

— Так отдай, если отключил.

— Ну нет! Ты его снова поставишь.

— Не поставлю, обещаю.

— Грош цена твоим обещаниям! Ты уже показала, что учёба для тебя значит больше, чем я… Эх! — (В театральном горе прикладываешь руку ко лбу). — Нет тебе теперь доверия. Кирюха, вот так и теряют друзей!.. Скажи же?

— Угу, — мычит Кирилл, усиленно набирая кому-то (всё той же Лене?..) длинное сообщение.

— Всё, Юля, ложись баиньки. Утро вечера мудренее, завтра верну я тебе телефон… — потягиваешься и бесцеремонно стаскиваешь с Кирилла одеяло; тот не реагирует. Потягиваясь, лежишь всё на том же боку — и тут до меня доходит.

Неприкосновенное укрытие. Теперь я завожусь всерьёз — увы, во всех смыслах.

— Он у тебя в кармане, да? Отдай! Ну, Дима, ну, пожалуйста!

Снова подхожу к дивану. Ты беззвучно смеёшься; твои глаза блестят непроницаемым блеском — как у змия, предлагающего Еве яблоко, — и в них отражаюсь возмущённая, растрёпанная я.

— Так забери.

Дразнишь меня?

— Отдай. Я серьёзно.

— Я тоже. Забери. Боишься, что ли?..

Почему-то до конца меня разъяряет именно это издевательское, снисходительное «боишься» — как к заигравшемуся ребёнку. Хочу сделать тебе больно. Хочу ударить, а потом поцеловать в губы — прямо в бесстыже-хитрую улыбку, поедая твоё простуженное дыхание; плевать, что смотрит Кирилл.

Рвусь к карману твоих штанов; ты со смехом откатываешься, заслоняясь одеялом; тащу в сторону одеяло, теряю равновесие и — падаю на тебя, прямо на твою грешную, провоцирующую наготу. Нависаю над твоим лицом, и несколько секунд мы просто смотрим друг на друга, захваченные сбоем программы.

Совсем как в глупых подростковых фильмах. Но — почему-то их героев не раздирает на кусочки так же, как раздирает сейчас меня. Твой жар обжигает сквозь футболку и брюки; ты очень часто дышишь, и я ощущаю твоё дыхание своим животом; а ниже…

Неужели ты и это спланировал?

Рывком встаю и иду к своему матрасу. Нет, мне точно паршивее, чем было Клоду Фролло.

Теперь и Кирилл видел, как меня колотит. Дорогие зрители, если кому-то что-то было непонятно — вот вам выстрелившее ружьё.

— Юль?.. А телефон-то заберёшь?

— Не заберу, — устало говорю я; твой голос хлещет в спину, как плётка. Не оборачивайся. — Оставь до утра, как хотел. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи! — вежливо отзывается Кирилл.

Ты не отвечаешь.

…Вскоре вся квартира затихает, но я лежу, даже не пытаясь уснуть. Не могу спать с тобой в одной комнате. Это чудовищное нарушение миропорядка; это выматывает.

Серебристо-белый лунный свет заливает комод, телевизор, безделушки на полках; смотрю на всё это — и почему-то очень хочется плакать. Видимо, «Блудливая Калифорния» и охота за телефоном дотрепали мои и без того вытрепанные нервы. Я умираю от злости, и печали, и смятенного желания — умираю, а луне и тебе всё равно.

Впрочем, вам и должно быть всё равно. А если и нет — смертному никогда не узнать об этом.

Среди ночи от дивана вдруг доносится невнятный шорох. Ты встаёшь и на цыпочках крадёшься к матрасу, волоча за собой одеяло; луна вылавливает из темноты то твой локоть, то шею, то грудь; окаменев, я смотрю — точнее, чувствую, — как ты ложишься рядом, почти вплотную ко мне.

— Дим? Ты чего?..

— Не спишь? — шепчешь ты. Завернувшись в одеяло, поворачиваешься ко мне лицом; твой тёплый выдох ласкает мне щёку. Твои глаза поблёскивают во мраке, но мертвенные лунные лучи теперь тебя не касаются — поэтому я вижу только тёмный силуэт.

Это сон, — успокаиваю себя. Я всё-таки уснула. Иначе нельзя объяснить ни абсурдную нереальность происходящего, ни то, как ровно я её воспринимаю. Тело снова горит, а сердце бьётся в темпе клубов ночного Лос-Анджелеса, но и это — скорее во сне, чем по-настоящему. Надрыв мира, его распоротый шов — как в тот вечер, когда я узнала тебя. И мне совсем не страшно.

Будто бы так и нужно. Нужно, чтобы ты пришёл и лёг рядом со мной.

— Не сплю, — осторожно пододвигаю к тебе плед. — Ты тут замёрзнешь.

— Нет, — так же осторожно — не прикасаясь ко мне — возвращаешь плед. — Мне очень жарко.

— Это температура.

— Знаю.

— Надо укрыться и пропотеть, чтобы сбилась.

Тихо усмехаешься. С дивана слышится монотонно-глубокое дыхание Кирилла; наш разговор шёпотом отлично дополняет мир сна. Как и во сне, каждая деталь сама по себе кажется нормальной и осмысленной, но вместе они образуют миражный лунный лабиринт. Воронку.

— Мне завтра станет лучше.

— Надеюсь.

— Точно-точно.

— Зачем ты?..

Не договариваю — кто-то невидимый зажимает мне рот. Ты можешь понять как угодно: зачем позвал меня в гости, зачем упросил остаться, зачем забрал телефон…

Ты понимаешь правильно.

— Я хотел сразу лечь с тобой. Но Кирилл, он… — умолкаешь на пару секунд. — Начал бы нести ерунду. Мог бы тебя обидеть.

— Да.

— Он не плохой, просто это… Принято так. Подшучивать в таких ситуациях. А я не хочу, чтобы это тебя коснулось.

— Да.

В общем-то, ты можешь говорить что угодно — в каждую паузу я буду заворожённо отвечать «да». Днём твой шёпот звучит порочным, соблазнительным мурлыканьем, шорохом чёрных шёлковых простынь, тонким запахом жасмина, — но сейчас… Сейчас в нём что-то другое. Что-то сложнее и чище — будто мелодия, плача и смеясь, рвётся вверх и так истончается, что совсем умолкает.

Сейчас ты не играешь со мной.

— Ты… не обиделась?

— На что?

— Что заставил тебя остаться.

— Нет. И ты не заставил, — улыбаюсь в темноте. — Настойчиво убедил.

Вздыхаешь.

— Заставил. Вечно ты меня оправдываешь.

— Я не обиделась.

— Просто… Помнишь, ты как-то сказала, что есть большая разница между «хочу» и «нужно»?

— Помню.

Кажется, это было о какой-то из твоих бабочек. О какой-то из ступенек твоих терзаний — тобой же изобретённых, сыгранных по твоим же сценариям.

— Так вот… Сейчас мне это нужно. Правда нужно быть с тобой. Это не «хочу».

Почему-то вздрагиваю. Твои слова падают, как капли расплавленного лунного серебра. Мягко, искренне — и нечеловечески грустно.

Слова бога, который остался наедине со своей тоской.

— Я… знаю.

Полминуты мы оба молчим; Кирилл что-то бормочет во сне. Я по-прежнему вижу лихорадочный блеск твоих глаз. Боюсь говорить — боюсь повредить хрупкую красоту этого мгновения; ты простуженно, хрипло дышишь — и мне кажется, что я касаюсь чего-то вечного, страшного, чего-то за пределами твоего тела, вне смерти и времени.

Приникаю к сердцу леса.

— Мне… мне тоже это нужно. И — ты сказал, что мне важнее учёба или что-то ещё…

— Я пошутил.

— Знаю. Всё равно. Я кое-что поняла… — (Сглатываю. Как же это выразить? Я учусь на филолога и переводчика — но как перевести то, для чего нет слов ни в одном людском языке?). — То есть давно поняла, но хочу сказать сейчас. Мне… нужно сказать сейчас. Дима, ты… очень для меня важен.

Звучит, наверное, неуклюже, и голос сорвался; пускай. Сейчас меня это совершенно не заботит.

Во сне главное — не то, что сказано вслух.

Ты улыбаешься — я опять не вижу это, но чувствую. В смешливой стыдливости прикрываешь лицо ладонью.

— Ну вот, застеснялся! Честно, не помню других… пять? — (Загибаешь пальцы). — Нет, шесть слов, из-за которых я бы так же стеснялся когда-нибудь.

Улыбаюсь в ответ. От бесхитростного кошачьего очарования, с которым ты это произносишь, чувство щемящей, извечной близости во мне вновь переходит в приступ недозволенного желания. Незаметно поджимаю под себя ноги, чтобы унять тянущее томление внизу живота.

Нет. Сегодня — ночь хрустально-лунной чистоты.

Ночь особого богослужения. Праздничная и светлая, как Рождество.

— И ты… тоже не обижайся, пожалуйста, что я хотела уехать к первой паре.

— Нет, что ты! — восклицаешь ты — если можно воскликнуть испуганным шёпотом. — Я же знаю, как серьёзно ты к этому относишься. К своей филологии… Никогда бы не попросил тебя о таком, если бы… если бы это не было нужно сегодня. Нам обоим.

— Да. Я просто… такой человек. Знаешь, сильно привязанный к… — (До чего же трудно подбирать слова, когда сердце вот так колотится. Моей плоти всё ещё невдомёк, что сегодня — светлое Рождество и что для неё ничего не изменится. Или?.. Нет. Незачем взращивать в себе такие богохульные мысли). — К ритуалам. Привычкам. Обязанностям. Мне важно, чтобы всё шло по плану. Это жутко ограничивает, но я… не гибкая. Помню, когда-то… — (Сбившись на лишние воспоминания, нервно хихикаю). — Когда я была маленькой, дедушка сделал перестановку у нас дома. И я два дня плакала из-за того, что телевизор теперь стоял не там и мультики пришлось бы смотреть с другого места… Представляешь, какая чушь?

— Я… понимаю, — медленно произносишь ты. Медленно — и так вдумчиво: мне становится стыдно, что меня понесло. — И это не чушь.

— Ну… вот. А ты… то есть с тобой… всё по-другому.

Набираю в грудь воздуха, чтобы добавить что-то ещё, — и снова не могу; мерцающий лунный свет приказывает молчать. С тобой всё всегда идёт не по плану. Ты — лес, а не чинный сад с клумбами и подстриженными кустами. Хаос карточной игры; шутовская власть случая. В лесу никогда не знаешь, доживёшь ли до завтра.

Поэтому с тобой мне больно.

Поэтому я нуждаюсь в тебе больше, чем во всём и во всех.

Как порядок нуждается в хаосе; или — наоборот. Знаю, например, что в вопросах любви и влечения я никогда не смогла бы действовать с такой экспериментаторской расчётливостью, как ты. Или Кирилл — кажется, в этом смысле он один из твоих адептов. Вспоминаю, что ты рассказывал: Женя приняла вас в свою квартиру, потому что боялась жить одна.

Не знаю, чего я боялась бы больше — жить в одиночестве или с вами обоими.

— Нет… — шепчу, отчаявшись. — Я хотела сформулировать, но не могу… Запуталась.

— Я понимаю тебя. Правда, понимаю.

Бархат твоего голоса окутывает меня, поднимает над полом — выше и выше, к бледно-бессонному свету луны. Верю, что ты понимаешь — понимаешь всё. Не знаю, как жить с такой тяжестью. Хочу что-то забрать, хоть немного облегчить твою ношу; если бы я могла…

Если бы?..

После долгих минут молчания ты шепчешь:

— Спокойной ночи, Юля.

— Спокойной ночи, Дима, — дрожа, отвечаю я.

У меня не было ночи беспокойнее — и прекраснее.

Беззвучно — без единого шороха — твоя ладонь вдруг накрывает мою. Медленно-медленно — и так бережно, будто боясь разбить. Замираю.

Так нельзя? Это плохо?.. Я должна отодвинуться?

Шелковистый жар твоей кожи не давит, а защищает; уверенно — и неуверенно — вбирает мою дрожь. Раньше я никогда не чувствовала, каковы наощупь твои длинные пальцы — какой напряжённой, гладкой поэмой они звучат.

Бог ненавидит всех нас?..

Не дыша, я разворачиваю руку так, что наши пальцы переплетаются. Ты сжимаешь крепче — и, кажется, тоже не дышишь. Я отдаюсь лунному течению; нет больше ничего — только твоя рука на моей, только наше общее тепло.

Прижимаюсь лбом к этому теплу и закрываю глаза).

* * *

…После ванны ты, приняв от меня полотенце, со спокойствием местных гор велишь включить ноутбук и положить ещё поесть.

–…А то я уже что-то проголодался.

Не понимаю, как ты можешь быть таким невозмутимым — столь бесстрастно реагировать на безумное иномирье, из которого мы только что вернулись. Может, дело в том, что ты бывал там уже не раз… Меня не прекращает кружить и нести; по телу расползается щекочущая слабость. Если бы не твои предельно конкретные распоряжения, я, наверное, не сразу бы вспомнила, какой сейчас год и как называется посёлок за окнами.

Кое-как натягиваю платье, но не снимаю ошейник: снимать не хочется, и я пользуюсь тем, что ты об этом не просишь. Очень естественным (почти привычным?..) движением перекинув через плечо поводок, включаю ноутбук и бегу подогревать ужин.

— Ну что, Тихонова? Поставлю «Игру престолов»? — бодро спрашиваешь из комнаты. — Я тут недавно три сезона добил, теперь на четвёртом!

Смятенно улыбаюсь, помешивая рис. У меня болят колени, волосы мокрые от твоих рук, во рту ещё горит горьковато-солёное послевкусие твоего семени — и ты хочешь, чтобы я думала о сериалах?..

Что ж, хорошо. Допустим, это очередное твоё испытание.

— Давай! — кричу в ответ. — Но ты же не любитель такого?

Не то чтобы не любитель — скорее скептически настроенный зритель-критик. К фантастике и фэнтези ты всегда требователен: чем глубже погружаешься в созданный кем-то мир, тем строже ругаешь любые логические неувязки и отступления от его законов, небрежно допущенные режиссёром или автором. Много раз я слышала от тебя что-то вроде: «Ну и где этот супер-могущественный маг был раньше? Он же мог помочь им — но нет, надо было приехать, когда всех уже перебили!» Или: «Если можно во второй раз так нелепо воскресить героя, то зачем вообще было его убивать?!» Или: «То есть она выпила зелье, полностью стирающее память, но помнит дорогу домой? И как это работает?» Я обычно просто наслаждаюсь чужой сказкой, гораздо меньше страдая от её несовершенств.

За пресловутую «Игру престолов» ты взялся, немного рисуясь, — постоянно подчёркивая, что это никак не связано со мной. «Девушка Шилова тут приезжала, скинула какие-то фильмы — а из сериалов был только «Декстер» и эта твоя блондиночка с драконами. «Декстера» я уже видел, вот и подумал: так уж и быть, приступим к блондиночке! Но мне, скорее всего, не понравится, и я скоро брошу». В итоге три сезона ты одолел за пару недель, ровно к моему приезду, — и сейчас я начинаю смутно подозревать, что это не совпадение.

— Ну и что? Раз уж смотрю… — громко вздыхаешь. — Ноут уже ничего не спасёт, кажется. Надо брать новый.

— Надо, — входя в комнату с тарелкой, соглашаюсь я. Ты скорбно смотришь в тёмный экран: ноутбук до сих пор не очнулся. — Он у тебя уже ветеран.

Утомлённый работой ты, уютный вечер с сериалом — так тепло и странно. Совсем как бывает…

В семье?

Провожу пальцами по кнопкам ошейника. Нет. Неуместная мысль.

Я должна помнить, кто я. Если забуду — могу снова потерять тебя. Ты показывал это уже не раз.

В лесу нельзя рисковать. Нужно тихо дышать и идти след в след за тем, кто знает тропу.

…Когда в конце серии коварный Мизинец беседует с Лизой Аррен у Лунной двери — круглого люка в башне, откуда издревле сбрасывали в пропасть приговорённых к смерти преступников, — ты впервые с искренним интересом выгибаешь бровь.

— Сейчас он убьёт её?

— Ну, смотри. Уже мало осталось.

Боковым зрением замечаешь выражение моего лица — и, лукаво улыбаясь, ставишь на паузу.

— Он тебе нравится, да? Мизинец?

— Довольно-таки. А как ты понял?

Дёргаешь плечом. Загадочная хитринка в твоём взгляде окончательно вытесняет печаль, с которой ты пришёл. Может, на самом деле днём не случилось ничего серьёзного, а я, как всегда, драматизирую?

Или то, что произошло в ванной, всё же не так безразлично тебе, как ты стараешься показать?..

— Забыла о моей божественной интуиции, что ли? Ты как-то… необычно на него смотришь. Ну, и вообще — твой типаж. — (Твой телефон снова жужжит — упрямая чёрная пчела, — но на этот раз ты игнорируешь его. Мысленно запускаю радостный фейерверк). — Тебе же нравятся всякие маньяки.

Чуть не поперхнувшись чаем, отвожу глаза. Самокритично.

— Я бы не сказала, что Мизинец — маньяк. Он расчётливый интриган.

— Ну да, — ухмыляешься. — Харизматичный и жестокий расчётливый интриган. Идеально же! — (Почему-то я смущаюсь). — Так убьёт он эту старую стерву или нет?

— Почему же сразу старую? — (Оскорбляюсь за жалкую, безответно влюблённую Лизу Аррен — хотя отрицать то, что она стерва, было бы несправедливо). — Давай досмотрим. Этот момент хорошо сняли.

Неохотно нажимаешь пробел, и Мизинец всё-таки выталкивает испуганно-удивлённую Лизу в Лунную дверь, напоследок признавшись, что всю жизнь любил «только одну женщину» — её сестру. Эта сцена была бы очень трагичной, если бы в ней не ощущалось что-то грязновато-смешное и неуклюжее.

Ты томно вздыхаешь, поглаживая клавиатуру.

— Ну, не знаю, не знаю… Меня больше впечатляли те серии, где показывали его бордель. — (С издевательской мечтательностью созерцаешь потолок). — Девочки там были что надо!

Наверное, глупо краснеть от слова «бордель», будучи в ошейнике с поводком, — и через час после того, что произошло между нами в ванной. Тем не менее, я краснею.

— Мм… Ну…

— Я тебе рассказывал, что хотел бы побыть сутенёром?

Отчего-то мерзко сводит скулы. Смотрю на петлю поводка, чернеющую на диване с обманчивой безобидностью. Это душевный порыв или садистская провокация? Планируешь понаблюдать, будет ли неприятно твоему падшему ангелу — уже падшему, в новых условиях эксперимента?

— Да… Кажется, да.

— Нет, ну а что? Думаю, у меня бы неплохо получалось. — (Закурив, выдыхаешь серебристый ворох дыма). — А твой Мизинец меня ещё больше вдохновил в этом плане. У него так всё устроено… эстетично, что ли: привлечение клиентов, обстановочка… Что ты молчишь, Тихонова? Не согласна со мной?

На последнем вопросе ты не удерживаешь ровный тон: голос ехидно виляет, и я понимаю — провокация. Потираю шею. Ошейник не так уж сильно давит, но почему-то становится трудно дышать.

— Не знаю, что ответить, мой господин. Я в этом не разбираюсь.

— В шлюхах? В борделях?

Как зло. Мне до сих пор по-идиотски обидно, когда ты пачкаешь свои губы подобными разговорами. Я не должна обижаться; это твоё право. И человеку не запретишь валяться в грязи, а уж богу — тем более.

— Во всём этом.

— Да ладно тебе… Что в этом такого ужасного? — (Снова затягиваешься). — Это же бизнес. Такой же, как любой другой.

— Не такой же. Незаконный и аморальный.

— Аморальный? Тогда почему он существует столько веков?

Перевожу дыхание. Спокойно.

— Люди и убивают, и воруют, и насилуют друг друга много веков, мой господин. Из этого не следует, что всё это морально.

— То есть, по-твоему, держать бордель — равноценно убийству или изнасилованию? — с натянутым смешком уточняешь ты. С натянутым — и заинтригованным. Сам хочешь вывести меня из терпения и увидеть, что будет: интеллектуальный спор или ссора.

Ладно. Богам не положено перечить.

— Я считаю, что торговать своим телом — значит переступать все природные и духовные нормы, не говоря об общественных. Унижать и терять себя. Нельзя жить так и оставаться собой в полном смысле. А уж торговать чужими телами… — (Качаю головой. Сейчас я наверняка наговорю лишнего — и пускай; важно, чтобы ты слушал. Слова грохочут во мне, как поезд, сошедший с рельсов и готовый полететь в бездну, за Лизой Аррен). — Страшно и извращённо. Такое никогда, никем не простится. Украсть можно от голода, убить — в состоянии аффекта, или для самозащиты, или в бою на войне… А быть сутенёром — это же… превращать грех в образ жизни. Зарабатывать на грехе.

Тушишь сигарету, и тонкая дымная нить поднимается над баночкой из-под кофе.

— Посмотри на меня.

Смотрю. Ты уже серьёзен; твои волосы всё ещё чуть влажны, а в глазах бьётся непонятная взбудораженность. Берёшь петлю поводка и легонько тянешь её к себе — так, что я невольно наклоняюсь ближе.

— М-мой господин?..

Улыбаешься — одними губами; глаза по-прежнему волнуются и испытывают меня.

— А если бы я всё-таки сделал это? — тихо-тихо; почти шёпотом. Когда ты шепчешь, мне сложно сохранять объективность. — Если бы держал бордель в каком-нибудь большом городе… Ну, неважно, где: в Москве, Питере, Нью-Йорке, Гонконге… Если бы изъебнулся и занял своё место на криминальном рынке — по всем правилам… маркетинга, — усмехаешься, не выпуская поводок. — А тебя назначил бы администратором своего заведения. Что бы ты делала тогда?

Вопросы по схеме «если бы я — тогда что бы ты?» — пожалуй, твой любимый тип задачек. И иногда — орудий палача. Представлять это больно — даже в рамках игровой, заведомо бредовой фантазии; но я представляю — и сглатываю горькую слюну.

— Я… не хотела бы этого, мой господин, — выдавливаю — уже придушенно: ты натягиваешь поводок сильнее и немного вверх. — И ты, и я созданы для другой жизни. Я шла бы на это, но лишь чтобы остаться рядом с тобой, и… каждый мой день был бы пыткой.

Прекращаешь тянуть. Дожидаешься, пока я прокашляюсь, и медленно гладишь меня по щеке.

— Спасибо за честность. Я… не хочу, чтобы каждый твой день был пыткой.

Твой голос надломленно вздрагивает. Киваю, не глядя на тебя.

— Можно попить?

— Конечно.

Хватаю кружку и в пару глотков уничтожаю свой чай. Он уже остыл — но это уместно: всё внутри меня будто залили бензином и подожгли.

— Я, в принципе, знал, что ты так себя поведёшь. Но… Ты мне всё это показала под каким-то маленько непривычным углом, — произносишь ты, пропуская поводок между пальцев. — То, как ты сказала: торговать чужими телами… Это же, по сути, огромная власть? Пусть всего-навсего над кучкой шлюх — но… Закон о них не заботится, и они полностью в твоих руках. Ты решаешь, будет им хуже или лучше, дать им хлеб и крышу над головой — или выкинуть на улицу…

— Да уж. Можно чувствовать себя королём или богом — только на уровне гадкой пародии. — (Не скрывая брезгливости, киваю на экран ноутбука, где сцену Мизинца и Лизы уже сменила безликая тьма с титрами). — Может, поэтому сутенёров показывают такими самовлюблёнными в фильмах.

Зачем мы так долго терзаем эту тему — и, главное, почему я сама не сменю её?..

— Ну… — (Что-то странное — странно-опасное — вспыхивает в твоём взгляде. Убираешь с колен ноутбук). — Ты же понимаешь, что для меня это не ново? Власть над чужими телами и душами.

Эхо насмешки, конечно, слышится в твоём голосе; но это насмешка Мизинца над Лизой Аррен. Насмешка всерьёз.

— Да. Понимаю.

Одним мягким рывком пересаживаешься на край дивана — лицом ко мне. Своим непроницаемым, дремуче-зелёным взглядом скользишь по моему платью, поводку, ошейнику; криво улыбаешься.

— Мне вообще иногда кажется, что я сам себя отправил сюда, в это тело… И стёр себе память.

Вздрагиваю. В мыслях мы оба не раз доходили до этого — но страшно говорить вслух.

— Чтобы… чтобы не было скучно, мой господин?

С полминуты молча смотришь на меня.

— Да. Чтобы не было скучно. Ну, либо я — чья-то дипломная работа или курсач… там, наверху, — тихо и жутко смеёшься. — Кто-то написал меня и запустил, как пробную программу. Но что-то пошло не так, и защитился он максимум на троечку с минусом.

Раскалённая игла протыкает мне сердце. Подползаю ближе и — не запрещено ли?.. — осторожно кладу руку тебе на плечо.

— Нет уж. Ты — докторская диссертация, не меньше.

Диссертация Создателя.

Разглядываешь мои бледные пальцы на своём плече со смесью иронии и чего-то светло-грустного. Вздыхаешь.

— Скажи честно, Тихонова: ты кайфуешь, когда я с тобой так откровенен?

Заново оробев, убираю руку.

— Да. Ещё бы. Но… не по тем причинам, о которых ты думаешь. — (Хмуришься в недоумении). — То есть… Не потому, что это какой-то триумф для моего самолюбия, не потому, что я, как ты говоришь, добиваюсь чего-то. Нет. Я… просто хочу, чтобы ты мне доверял. Мне кажется, это правильно.

— Правильно… — вполголоса повторяешь ты. Смотришь на телефон; он жужжал ещё раза три, пока мы говорили, а теперь тоскливо примолк. — Так рассказать тебе, что было сегодня?

Опять не могу смотреть на тебя — и опять сухо в горле. Видимо, моё первое предположение было верным. Так обычно и происходит; а всё, что после — радужный самообман.

— Как пожелаешь, мой господин.

— Ну, раз спрашиваю — значит, желаю. — (Хмыкнув, встаёшь с дивана и делаешь несколько бесшумно-лисьих шагов по комнате; столь неторопливых — чтобы скрыть волнение?.. Ты любишь всё гладкое наощупь, и тебя определённо всё ещё чарует чистый пол). — В общем, перед строевым смотром видел бывшую. Ну, местную, которая тут врачом работает…

Марину — расшифровываю про себя; ту самую, с которой ты встречался всего пару месяцев назад. Из-за которой писал мне те жуткие холодные слова весной — отвергал меня, и метался, и вновь отвергал…

(«…Грустно мне что-то. Хочется женской заботы».

«Давай приеду и буду заботиться о тебе. Я этого очень хочу!»

Я запрыгиваю в автобус, набирая ответ тебе; в груди что-то судорожно замирает.

«Мм. А как именно будешь?»

«Буду любить тебя, и ласкать, и писать тебе нежные стихи, и готовить вкусняшки. Всё, что захочешь!»

«А минет?..»

Немного обидно, что ты сводишь весь океан, поющий во мне, к чему-то столь простому и очевидно-плотскому; на пару секунд задумываюсь, вжимаясь рёбрами в поручень. Я на коленях перед тобой, ты расстёгиваешь ремень своими безупречными пальцами… Воображение услужливо дорисовывает остальное, и я вспыхиваю.

«Конечно. Я скучаю по тебе и так давно умираю от желания. Хочу пробовать тебя всего — и так тоже… Я неопытна, но буду стараться».

Сообщение прочитано. Минута, две, три… Ты больше не ответишь?

«Ну… Хорошо. Так и быть. Я поразмышляю над твоим предложением».

Неземное, острое сияние пронизывает мир; старушка-кондуктор косится на меня с подозрением, потому что я улыбаюсь и плачу одновременно. Вылетаю на своей остановке; небо такое синее, что больно смотреть; в университетской роще душисто цветут яблони. Пробегая под их белыми локонами, я достаю телефон, и…

«Хотя… Знаешь, я передумал, Тихонова. У меня же тут есть девушка. Это было бы подло по отношению к ней».

Чуть не споткнувшись, застываю на тропинке к одному из корпусов. Что-то во мне знало, что так и будет; знало — так почему же меня точно пнули в живот?..

Краски меркнут; цветы яблонь чернеют и съёживаются. Сердце бьётся где-то в горле; дышу рывками, тщетно пытаясь успокоиться. Дрожа, набираю рыхлый, невнятный поток слов — стираю — набираю заново… Как же ты можешь так со мной?! Как можешь давать мне надежду — а потом отбирать, зная, до чего меня это доводит? За что, почему?

И почему ты опасаешься поступить «подло» с очередной бабочкой, которую обхаживаешь, — но не со мной?..

«Но… Ты же говорил, что у вас ничего серьёзного? Что ты разочаровался?»

«Ну, мы были в ссоре на тот момент, а сейчас помирились, — легко — с невесомой беспринципностью бога — пишешь ты. — Она мне очень нравится, Юль. А в тебе есть что-то, что отталкивает меня. Что-то в самой твоей личности — ты никак это не исправишь. Не рассчитывай на встречу»).

В каждый из таких дней я не знала, доживу ли до следующего рассвета. Иногда не могла есть и спать. Иногда — могла есть, но потом меня рвало. Иногда, вернувшись вечером в свою одинокую квартирку на пятнадцатом этаже, я звонила Вере или Егору и просила рассказать что-нибудь — что угодно, любую ерунду. Как прошёл их день? Что нового на работе? Какую книгу они сейчас читают?.. Вера быстро прощалась с пожеланиями вновь обрести адекватность, а Егор рассказывал — порой много часов; и я плакала, плакала, плакала в трубку, презирая себя, но не в силах остановиться. Не объясняла, в чём дело — только скулила и подвывала, как раненое животное.

В каждый из таких дней я — почему-то — выживала. Лес хранил меня.

А неделю спустя ты писал или звонил снова, и мы запоем говорили, и ты шептал мне что-то жарко-запретное, на несколько ночей отбирающее сон.

Марина.

По внутренностям будто прокатывается снежный ком. Останавливаю его, согреваю дыханием обледенелые руки: тихо-тихо. В конце концов, она здесь работает, и в этом маленьком горном мирке вы, к сожалению, не можете не пересекаться.

— Юль?.. Всё нормально?

Поднимаю глаза. Ты по-прежнему бродишь по комнате, скрестив руки на груди, — напряжённый, благоухающий гелем для душа. Улыбаюсь.

— Да. Задумалась. Так ты её видел — и?..

Коротко вздыхаешь — как перед прыжком в воду.

— Ну, и она прям при мне заигрывала с одним старлеем… С Поздняковым — я вряд ли тебе говорил о нём. Довольно мерзотный тип. — (На твоём лице появляется то мрачное выражение, которое я много раз видела в прошлом. Боль, и обида — и стыд за боль и обиду, и осознание их бессмысленности. Злая гордыня Отелло, слушающего Яго). — Хихикала с ним, глазки ему строила… И так пакостно стало на душе, что пиздец! Вот недавно только, незадолго до твоего приезда, она сидела тут, — (киваешь на диван), — и распиналась, как ей меня не хватает. А сегодня уже…

Замолкаешь, раздражённо прочертив пол большим пальцем ноги. Снежный ком во мне растёт.

— Так она… приходила сюда и после того, как вы расстались? — аккуратно спрашиваю я. Вдруг понимаю, что на твоём диване-странице уже не так уютно, как было пару минут назад. Я — лишняя буква.

— Приходила, — без заминки отвечаешь ты. — Мы пили пиво, разговаривали, и она жаловалась мне на жизнь… Короче, крайне паршиво мне стало из-за этого Позднякова. — (Шагнув к дивану, снова тянешься за пачкой сигарет). — Она абсолютно не нужна мне, но она до сих пор моя. Если захочу — приползёт обратно. Как, блядь, можно тратить время на всяких Поздняковых, если у тебя был Маврин?!

Опускаю голову. Что тут скажешь? Твоя. Приползёт. Нельзя тратить.

Снежный ком становится ещё больше и готов порвать меня изнутри.

— Может, она тебя не заметила?

— Да уж, конечно! — язвительно восклицаешь ты. Закуриваешь и садишься, по-гангстерски лихо забросив ноги на стул. — Зная её, я почти гарантирую, что ради меня это шоу и было. Так погано теперь…

Какое-то время мы оба молчим: ты куришь, а я тереблю поводок и смотрю в пространство. Давно знаю, что стандартные доводы разума — «Зачем злиться, если она тебе не нужна»; «Не может же она уйти в монастырь после расставания с тобой: у неё своя жизнь»; «Неправильно воспринимать человека как собственность»; «Почему же тебе тогда всё можно — если ей всё нельзя» и прочее, — на тебя не подействуют. С твоей точки зрения, Марина правда нарушила божественный миропорядок и не заслуживает пощады.

Как и я, по традиции распятая на кресте твоей откровенности.

Не думала, что это примитивное существо по-прежнему столько для тебя значит.

Прочищаю горло и смотрю на твои грустно поникшие плечи. Нужно что-то сказать.

— Я… понимаю, что тебя всегда… задевает такое. Но…

— И знаешь, что самое дикое? — резко повернувшись, вдруг взрываешься ты. К злости в твоих глазах примешивается глумление. — Что она осталась девственницей! После меня. Прикинь?!

Несколько мгновений смотрю на тебя с приоткрытым ртом — на середине оборванной фразы. Так, выходит?.. Нет, невозможно. Под робким, еле живым лучиком надежды часть снежного кома тает.

— То есть вы с ней… Но… — (Кашляю. Соберись). — Ты же говорил, что у вас всё было?

Смотришь на меня со своим авантюрно-хитрым прищуром — один глаз щурится сильнее, словно по-свойски смеясь: «Ты не поверишь!» Шумно затягиваешься.

— В рот и в попу. И туда, и туда я был у неё не первым. А в положенную природой дырочку она никому не даёт — потому что… — (благочестиво грозишь мне пальцем), — нельзя до свадьбы! Бог не велит.

Одёргиваю платье и стискиваю петлю поводка — просто так, чтобы чем-то занять руки. Потому что больше всего сейчас мне хочется всплеснуть ими, заорать: «ЧТО, чёрт побери?!» — и разбить на твоей кухне кружку с храмом Василия Блаженного.

— Эмм. А… — тщательно подбираю слова. — А девственность в буквальном смысле — типа для Того Самого, Единственного?

Хихикаешь в облаке дыма.

— Типа да. Чтобы замуж выйти, кхм, «целомудренной».

— И, получается, врать мужу?

— Всё верно.

Качаю головой.

Всё-таки мир широк и удивителен. Я была в далёких городах и двух чужих странах, встречала католиков и мусульман, геймеров и анимешников, геев и лесбиянок, коммунистов и вегетарианцев, даже одного ролевика-реконструктора, мастерившего «средневековые» мечи и доспехи, — но такого мне ещё не попадалось.

— Но это же… Абсурд какой-то. Откуда ни взгляни…

— Да конечно!

Докурив, ты падаешь на спину и подкладываешь руки под голову; со странной улыбкой смотришь в потолок. Говоришь медленно и спокойно — но как раз это спокойствие в тебе больше всего пугает. Если ты гневно кричишь и материшься — что-то ещё можно исправить; в таком саркастичном, презрительном спокойствии — ничего. Это немного утешает меня: даже если у Марины есть дорога к спасению (спасение должно быть для неё не пустым звуком, раз уж она верующая, да ещё и врач), — эта дорога зыбка, как болото, и укутана в плотный туман.

— И ладно — пускай она даёт в рот и в попу, но при этом искренне считает себя девственницей. Я долго смеялся — но хрен с этим! Мало ли у кого какие тараканы заводятся в голове? Ну, у неё вот такие. Трудное детство, служба по контракту, все дела… Покорёжило малость логику дамочке, бывает. С этим я готов был смириться. — (Приподняв руку, пальцем рисуешь в воздухе что-то ломаное — словно обводишь контуры неведомого созвездия). — А добило то, что… Я как будто был у неё запасным вариантом — пока не найдётся кто-нибудь получше. Знаешь, менее пьющий, или побогаче, или более религиозный… Или со званием повыше — тут это многое меняет. И…

Обессиленно роняешь руку на диван; по твоим скулам бродят желваки. С твоего породисто-хищного профиля сейчас можно писать аллегорическую картину — «Скорбь» или «Ненависть». Заочно и я уже почти ненавижу православную Марину — за ту боль, что она тебе причинила, за твою к ней (сколько бы ни отрицал) привязанность. Едкая шипучая кислота этой ненависти растворяет весь свет во мне: ты говоришь со мной, ты рядом, ты только что был у меня внутри, — но твои мысли всё равно с другими бабочками. Давно не задаюсь вопросом: чем я хуже? — знаю: ничем. Просто у каждого свои крылья и свой крест.

А иногда крылья и крест совпадают.

— А я ведь ей верил! Верил этой твари меркантильной!.. Столько наслушался про её воцерквлённость, про то, как её отчим тиранил, про мечты уехать отсюда… А в итоге — что? И ладно бы проблема была только в помешательстве на браке! Это у неё без шуток идея фикс — как у многих женщин здесь… Особенно ближе к тридцати. Да и не только здесь — ты сама наверняка с такими сталкивалась. — (Киваю — молча, потому что ты, видимо, не учитываешь, что спустя три-четыре года и я полноправно войду в разряд «женщин ближе к тридцати»). — Ладно бы только в этом! Но нет — тут буквально всё равно, за кого, — лишь бы замуж. И неважно, что именно за меня. И неважно, любит она меня или нет. Главное — замуж. А если подвернётся вот тот, другой — Вариант Получше, — тогда замуж за него, а я пойду нахуй! — (Впервые за долгое время смотришь прямо на меня). — Это нормально, по-твоему?!

— Нет. Совсем не нормально. Я думала, такое бывает уже только в анекдотах и старых книжках про провинцию.

Кажется, раньше ты более щепетильно подходил к выбору своих бабочек. Всё это так ничтожно, отдаёт такой затхло-пыльной пошлостью, что мне вперемешку больно и смешно.

— Ну вот! И рассказывает она мне всё это — уже после расставания, — а я… Радуюсь. Вот не поверишь — сижу и поздравляю себя, что порвал с ней. Крайне редко бывает такое чувство… дикого облегчения. Сегодня увидел её с этим Поздняковым — и прям… — (Ознобно ёжишься). — Неловко, что ли, как-то стало. Стыдно, что она моя бывшая.

Представляю Марину под ручку с одышливым бородатым мужичком — на его объёмистом животе подпрыгивает золотой крест, а пальцы — толстые, как сардельки, — едва умещаются в перстни. Их ждёт дорогая машина с личным водителем, — а она тусклыми глазами смотрит на всё это и не знает, чем заполнить ещё сотни и тысячи пустых дней.

— Люди получают то, что заслуживают, — говорю вслух. — Может, она и останется с каким-нибудь Поздняковым… Может, так должно быть.

Возмущённо цокаешь языком.

— Да — но у неё же был я! Я!.. Я даже о браке стал задумываться — вот у тебя это вообще укладывается в голове?!

— Не укладывается, — признаюсь я.

— Вот именно! И проебать меня… Да как это вообще можно?! — сердито переворачиваешься набок. Смотрю на золотистую линию твоей талии — там, где она плавно переходит в бедро, — и отвечаю:

— Не знаю. Наверное, она…

Сама виновата.

–…не понимала толком, кто ты и какой. Иначе никогда не отнеслась бы к тебе как к запасному варианту… или как к кандидатуре на Мужа Вообще.

И сама виновата.

Заткнись, — советую я своему злобному внутреннему голосу.

— Кстати, про браки! — (После паузы твоя улыбка вдруг становится ребячески-озорной). — Ты когда-нибудь слышала о православных сайтах знакомств?

— О православных — чём? — в благоговейном ужасе переспрашиваю я.

Горько смеёшься.

— Да, такое существует! Православные сайты знакомств. Я сам охренел, когда от неё услышал… Она мне рассказывала, что как раз там зашкварно считается потерять девственность до свадьбы. Там, по ходу, и гнездятся все её «верующие и богатые».

Меня передёргивает. Нервно хочется ещё чаю — и ещё поесть; желательно сладкого. А потом — погулять на свежем воздухе. Это слишком тяжкий удар по сознанию. Мой воображаемый одышливый мужичок с пальцами-сардельками теперь капает слюной на клавиатуру, изучая анкеты в поисках «скромной православной девственницы без вредных привычек, от восемнадцати до двадцати пяти».

— Так это же… Ну… — растерянно вздыхаю. — Разве это не противоречит всему, чему учит христианство? Я не особенно разбираюсь, но… Смирение, скромность, доверие промыслу Божьему. Гордыня и блуд — смертные грехи. Выставлять себя напоказ — плохо. И — чтобы брак в христианском понимании, священный союз двух душ, заключался с помощью сайта знакомств?..

Разводишь руками.

— Ну, вот так! В их кругах, как я понял, на это во многом ориентируются… На запросы, которые там выдвинуты. Про девственность — в том числе.

— Да-а… — только и могу произнести я.

Гамлет был прав: мир вывихнут, и этот вывих ничем не вправить. Возможно, за века он уже перерос в открытый перелом.

— Мы с ней много это обсуждали… Ну, насколько это совмещается с верой и так далее, — задумчиво продолжаешь ты. — Она твердила, что я не понимаю. Что пить и курить — грешно, а относиться к браку вот так — нет… В конце концов, я её переубеждал — иногда за пару часов расшатывал то, во что она верила с детства. И она уходила, не зная, что возразить… Потом начала бояться спорить со мной, — самодовольно усмехаешься. — Пару раз говорила, что я — сам Сатана. Я тебе рассказывал?

— Рассказывал, — тихо отвечаю я, сжимая кулаки. Снежный ком внутри покрывается корочкой льда.

За такое — не прощаю. Никто, кроме меня, не смеет называть тебя Сатаной. Кроме меня — да и то в стихах.

С другой стороны, это доказывает, что до «православной девственницы без вредных привычек» хотя бы отчасти дошло, с кем её свела жизнь.

— И, пока спорил с ней, я многое понял… — (Снова тянешь на себя поводок). — Например, что часто у этих «верующих» нет ни настоящей веры, ни какой-то… осознанности в ней, что ли. У неё вот, к примеру, в голове одни софизмы и готовые истины. Она никогда не анализировала их, никогда не задумывалась. Никогда особо не связывала свою веру и то, как она живёт и мыслит… Все эти обряды и абстрактные изречения — с самой собой, с каждым своим днём. Со своей желчью, своей меркантильностью, своим блудом. Как будто это вообще не соотносится!

Конец ознакомительного фрагмента.

A SATANA

Оглавление

Из серии: RED. Современная литература

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бог бабочек предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Боевая машина дежурных сил.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я