Темное солнце

Эрик-Эмманюэль Шмитт, 2022

Эрик-Эмманюэль Шмитт – мировая знаменитость, лауреат Гонкуровской премии и многих других наград. Его роман «Оскар и Розовая Дама» читатели назвали книгой, изменившей их жизнь, наряду с Библией, «Маленьким принцем» и «Тремя мушкетерами». Его романы переведены на 45 языков и огромными тиражами выходят в более чем 50 странах. «Путь через века» – грандиозная философско-романтическая сага Шмитта, попытка охватить единым взглядом и осмыслить всю человеческую историю. Прибежище наслаждений и Дом Вечности, еврейские кварталы и дворец фараона, Мемфис и Силиконовая долина… В первой книге эпопеи бессмертный целитель Ноам пережил Всемирный потоп, во втором побывал в Месопотамии. «Темное солнце» переносит его в Древний Египет, где у человечества стало еще больше богов и еще больше власти вершить свою судьбу. Бессмертные люди – Ноам, его вечная возлюбленная Нура, его враг и сводный брат Дерек – попадают в страну, которая изобрела культ бессмертия и подчинила ему политику, науку, искусство и всю человеческую жизнь от первой до последней минуты. На глазах этих троих – Исиды, Осириса, Сета, бессмертием навеки связанных и разлученных, – возводятся египетские пирамиды, евреи обретают единого Бога и уходят из Египта, а жажда вечной жизни становится мостом, соединяющим Древний Египет с Силиконовой долиной наших дней. Впервые на русском!

Оглавление

Из серии: Большой роман (Аттикус)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Темное солнце предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая. В лапах Сфинкса

Интермеццо

Счастье мимолетно, упускать его нельзя.

Ноам пытался его ухватить. Прогноз погоды был на его стороне. Могло показаться, что свет — изобретение скандинавского июня: компенсируя недостаток солнца большую часть года, он победоносно обрушивается на вас — яркий, восторженный, почти невыносимый. Он расточает хмель, от которого мошкара веселится напропалую, птицы голосят во все горло, рыбы поднимаются к поверхности погреть чешую, люди танцуют и пьют пиво.

А Ноаму, заплутавшему в лабиринте своих мыслей, это было не в радость. Какая досада! Казалось бы, все располагало к наслаждению: то и дело на него внимательно взглядывала Нура, она была в легком платье, с бокалом фруктового сока; каждая улыбка Бритты казалась ему подарком издалёка, блаженной передышкой; за ними расстилалась лазурная скатерть без единой складки — озеро Сильян, так напоминавшее пейзажи его детства. Панорама была окрашена в три цвета: синева вод, зелень деревьев, красный цвет крыш — а небо ушло в белизну летней дымки. На галечном пляже вдоль всего деревянного пирса стройные молодые люди подставляли солнцу бледные руки и ноги, изнеженные зимней одеждой. В прибрежном кафе пожилые пары делали осторожные шаги танго. Царило всеобщее согласие. Человечество больше не воевало со стихией, оно ее почитало, доверяло ей. Все стало игрой, соучастием, радостью.

Ноама изводили жуткие картины прошлого, они всплыли в памяти, после того как байкер в маске бросился на Бритту: Сет, удары Сета, наносимые Сетом раны, его безучастный жесткий взгляд, окаменевшее сердце. Так и маячил его страшный силуэт с мордой трубкозуба. Эти настороженные уши, заостренная физиономия, удлиненный глаз, раздвоенный хвост, этот лук и стрелы неотступно вертелись в его черепной коробке. Что за наваждение? По прошествии стольких тысячелетий этим жутким чертам следовало бы уже померкнуть в его сознании. Тем более что до сих пор его здоровая психика освобождалась от травмирующих воздействий.

Ноам встряхнулся, плеснул себе помрольского вина. Террорист в закрытом шлеме взорвал шкатулку воспоминаний: ненависть, месть и жестокость сталкивались, набрасывались на Ноама. Дерек отправил наемника для нападения на Бритту. Только на нее? Возможно, этот монстр чувствовал, что Нура где-то поблизости, а может, с ней и Ноам?

Он глотнул вина, и аромат на миг приглушил тревогу. Какое чудо! Вспоминая крепкие, мутные, невыразительные напитки, которые он поглощал в течение долгих веков, Ноам благословил время, когда этот нектар из Бордо достиг Швеции.

Свен вышел из озера, отряхнулся, попрыгал с ноги на ногу, чтобы вытряхнуть из ушей последние капли, подошел к компании. Крошечные облегающие плавки, на грани приличия, резко контрастировали с его обычной одеждой и были далеки от нынешней моды, ибо она предписывала купальщикам напяливать широкие длинные трусы, которые пузырятся и стоят колом. Ноама его возвращение не обрадовало. Теперь он знал, что у этого антиглобалиста под одеждой: стройное сухопарое тело с выпуклыми мускулами, эффектно подчеркнутыми светлым пушком. Свен был красив, и об этом не подозревал, что делало его неотразимым. При виде его жена и дочь так и засияли. Ноам обозлился.

Свен устроился рядом с ними. Он был в восторге от своего заплыва кролем.

— Бодрит! При семнадцати градусах хочешь не хочешь, а плывешь!

Он выпалил это в лицо Ноаму, будто тот должен немедленно броситься в воду, потом повернулся к Бритте:

— Нырнем в морские глубины?

— Нырнем в озерные, папа!

Отец с дочерью ударили по рукам, понимая друг друга с полуслова. И пошли брать напрокат гидрокостюмы, ласты и баллоны.

Как только они скрылись, Нура посмотрела Ноаму в глаза и прошептала:

— Ты его ненавидишь, да?

— Ну что ты! Он… очень… представительный.

Она рассмеялась.

— Ты бы хотел этого не знать?

— Когда узнаёшь, становится тяжко.

Она склонилась к нему.

— Он прекрасный любовник. Неторопливый. Нежный. Женственный до той минуты, пока не докажет, что он в полном смысле мужчина.

Ноам закрыл глаза. Это признание было ему как кость в горле. Что за игру затеяла Нура? Он в лоб спросил:

— Нура, кто родители Бритты?

— Свен и я.

Она протянула Ноаму свой телефон.

— Вот фотографии моих родов.

Не глядя на них, Ноам усмехнулся:

— Ты не впервые устраиваешь подобную инсценировку. Помнишь, с Авраамом…

— Но посмотри: либо я мать Бритты, либо мне причитается «Оскар» за режиссуру.

На экране замелькали снимки, жесткие, точные, достоверные, не допускавшие никакого сомнения. Нура удовлетворенно забрала телефон.

— Как ты?.. — начал было Ноам.

Его оборвали крики, донесшиеся из-за торговых палаток. Отдыхающие тревожно завертели головами.

Ноам и Нура вскочили, подхлестнутые одним и тем же страхом. Они бежали, огибая бювет, магазин пляжных принадлежностей, ангар с сапбордами, и мчались к перекрестку, откуда неслись вопли, плач и причитания. И чем они были ближе, тем больше боялись того, что им предстоит увидеть.

Бритта лежала в канаве. Она была в крови, руки и ноги неестественно раскинуты.

Возле дочери, находящейся в бессознательном состоянии, на коленях рыдал Свен:

— Этот байкер… влетел на полной скорости! Сбил ее! Она упала. Мерзавец совсем озверел и еще несколько раз бросился на нее… Я подскочил, а она уже без сознания.

Ноам подбежал, склонившись над Бриттой, он различил слабое дыхание.

— Она еще жива…

Родители судорожно выдохнули; это был вздох облегчения, и Ноам удержался, не закончив фразу: «но ее раны несовместимы с жизнью».

* * *

Мир раскололся надвое: мир внутри больницы и мир вне ее стен.

Внешний мир кипел возмущением. Новость облетела планету, и все массмедиа хором кинулись обличать покушение на икону, которую внезапный статус жертвы оградил от всякой критики. Посвященные Бритте репортажи, специальные документальные передачи наперебой расхваливали ее не по годам развитый ум, ее речи, твердость, неподкупность и непреклонность. До сих пор зыбкая популярность девочки маячила в пене злободневных волнений, теперь же она обрела исторический размах. Внезапное несчастье превратило ее жизнь в судьбу. В редкие моменты, когда Ноаму и Нуре доводилось включить телевизор или радио, заглянуть в газеты, они замечали ореол легенды, который начинал светиться вокруг Бритты, и вспоминали о своей давнишней знакомой пастушке, Жанне д’Арк: эта юная девушка, получив откровение свыше, возглавила армию, чтобы изгнать из Франции англичан.

А в больнице все застыло. Полицейские тщательно осматривали на входе посетителей, проверяли бейджи санитаров, охраняли палату Бритты и весь этаж, но вся эта бдительность ничуть не упрощала задачи, стоявшие перед командой медиков. Бритту держали в состоянии искусственной комы, операции шли одна за другой, но ухудшение ее состояния требовало все новых и новых вмешательств. Количество разрывов уменьшилось, раны зарубцевались, кровотечение было остановлено, однако прогноз оставался сомнительным: некоторые органы — печень, почки, селезенка — были разорваны или раздавлены. Свен и Нура предлагали отдать на трансплантацию свои органы, но слишком ослабленный организм девочки не выдержал бы трансплантации.

Во внешнем мире Бритту уже похоронили. В больнице сражение за ее жизнь продолжалось.

Ноам унял ревность к Свену и гнев на Нуру. Он стал их сообщником.

В этом исключительно серьезном случае его талант целителя оказался бессилен. Но в силу темперамента Ноам не мог сидеть сложа руки, и потому, оставаясь зачастую один, он днями и ночами знакомился с последними медицинскими достижениями. Свой тысячелетний опыт он хотел обогатить новейшими знаниями.

Ему, несмотря на живость ума, трудно их усвоить. Его ошарашивало ускорение прогресса науки. В прежние времена для подтверждения гипотезы важна была продолжительность ее испытания, и, пока делался маленький шаг, сменялись поколения. Нынешняя наука развивалась молниеносно, получая за несколько лет результаты, на которые раньше уходили века.

Еще у него складывалось впечатление, будто прогресс стал в некотором роде автономным. Не важно, кто и как ищет! Прогресс отделился от личности исследователя и неумолимо двигался вперед. Если данная лаборатория в Лондоне не совершит определенного прорыва, то в работу впрягутся лаборатории Токио, Детройта, Штутгарта или Пекина. Наука освобождалась от ученого, усиливалась обезличиванием. Она полагалась уже не на исключительную гениальность, а на упорство конкурирующих коллективов.

Ноам не мог вынести бездействия и жадно впитывал новую информацию. От больничных новостей ему становилось совсем тошно.

В то утро главный врач доктор Густафсон пригласил Свена и Нуру в сопровождении Ноама к себе в кабинет, расположенный в конце белого чистого коридора, сдобренного для повышения тонуса мандариновым ароматом. Доктор был высок ростом, но усталость согнула его и сгорбила. Все уселись. Заговорил доктор не сразу:

— Малышка не сможет выжить с поврежденными почками, печенью и селезенкой. Едва ли стоит пытаться предпринять одну или несколько трансплантаций. Да и в каком порядке? Даже если предположить, что состояние пациентки это позволит, что ее организм выдержит шок, потребовалось бы несколько доноров, что увеличит риски отторжения. Мы уперлись в стену. Выхода я не вижу.

Лица Нуры и Свена побелели. В их отчаянной бледности были и безысходность, и протест: «Вот пустой итог наших надежд, вовсе не за него мы сражались, вовсе не такой исход виделся нам перед лицом каждой неудачи и помогал одолеть усталость и отчаяние! Так зачем? Все наши усилия оказались напрасными!»

Ноам поднял голову и сказал:

— Возможно, у меня есть решение.

1

Я был взбешен! Я превратился в сплошной комок гнева. Со дня моего появления в военной столице ярость кипела во мне и отравляла всякую радость.

Но Мемфис, сердце Египта, привлекал путешественников, прожигателей жизни, мечтателей и торговцев — их пленяло изобилие, удовольствия здешней жизни и величие архитектуры. Плотная сеть бесконечных лабиринтов напоминала изысканный спелый плод, аромат которого струится по улочкам и щекочет раздутые ноздри: ладан и мирра в храмах, запахи растущих возле домов ракитника, стиракса и резеды, текущая от прачечных мостков травяная свежесть, благостные флюиды высаженных на террасах жасмина и мяты, благовония проходящих по улицам модников и жрецов, манящий дух медовой выпечки, душное тепло наполненных зерном амбаров, едкий дым очагов, дымок топленого жира, кислый душок пива, а под этим пестрым букетом еще тяжелые вздохи Нила и неизменное дыхание пустыни.

И все же я проклинал Мемфис. Его великолепие лишь раздражало меня, чары города меня бесили. Я метался по веселым цветущим людным улицам и ворчал про себя, глядя на пеструю толпу: «Как вы смеете беззаботно разгуливать?» — бормотал при виде громадных храмов: «Зачем?» — брюзжал, разглядывая умопомрачительных колоссов из розового гранита: «Какое зазнайство!» Даже когда на моем пути высились святилища не меньше бавельских, я не поддавался удивлению. Как ни любознателен я был от природы, тут при виде чудес я то и дело хмурился.

Меня снедало возмущение. Я был недоволен, пресыщен и оскорблен, я был разлучен с самим собою… Ноам в Мемфисе оказался чужим не только этому городу, но и себе.

Гонимый необъяснимым бешенством, я до рассвета скитался по улицам и решил найти себе здесь какое-то пристанище. Постоялых дворов на любой вкус и кошелек было с избытком; я их облазил и всякий раз находил повод для недовольства: обшарпанность, мерзкая рожа хозяина, детские вопли, близость хлева, кабака, оружейной мастерской. Так я доплелся до городских ворот, за которыми лежала пустыня, и на закате покинул город.

Теплый ветер чуть шевелил листья пальм.

При ослепительном серебряном свете луны я миновал оживленные предместья, пересек заросли колючего кустарника и вышел к унылым пустынным просторам, где случайные встречи нежелательны.

Меня привлек странный силуэт на горизонте. Сначала мне показалось, что это холм, но по мере приближения я различил гигантский силуэт лежащей кошки.

То был Сфинкс. Смягченные тьмой контуры статуи выявляли существо с туловом льва и головой человека. Мне никогда не доводилось видеть такого колосса. На меня взирали его огромные глаза. Они невозмутимо следовали за каждым моим движением, пока я не встал прямо напротив.

Я пристально смотрел на него. Он — на меня.

О чем он думал?

Внезапно на меня снизошел покой.

Казалось, Сфинкс все знает, все понимает и все предвидит, хотя его сомкнутые уста давали понять, что он не вымолвит ни слова. Тайные размышления, сокрытые этой маской, исходили извне или даже из другого мира.

Задрав голову, стоял я меж округлых лап Сфинкса — крошечный рядом с ним, былинка у подножия пальмы — и беседовал с ним. Я задавал ему вопросы, его молчание было мне ответом, утешительное молчание, которым он облагал окрестные дюны, пустыню и спустившиеся к его хребту звезды.

Его умиротворенный взор меня очистил, я ему покорился. Я ощутил суетность своего бунта, безумств и вспышек недовольства; мое уныние — столь же жалкое, как и моя фигурка рядом с этой махиной, — развеялось.

Мы пристально смотрели друг на друга.

Он казался мне то львом, то человеком. Из-под боковых полотнищ его немеса чуть виднелись уши. Миролюбивый лик воплощал хищника, который никогда не взревет, существо, которое никогда не вскочит на ноги. Он был на рубеже, на границе. На грани между человеком и зверем. Между божеством и камнем. Между естественным и сверхъестественным. Между бытием и небытием. Между смыслом и не поддающимся осмыслению. О чем говорил этот лик, то ли с улыбкой, то ли с безразличием? Ни о чем — и о многом. Можно ли было назвать его невыразительным? Скорее, он выражал бесконечно многое.

Его двойственность пленяла, она пронизывала и землю, и небесный свод: я не знал, царила ли эта ослепительная луна над теплой ночью или над печальной зарей и пребываю ли я в прошлом, в настоящем или в будущем. Время застыло. Всю пустыню до самых ее зыбких окраин накрыла вечность.

Тут я понял, чем одарил меня Сфинкс: покоем, который нисходит лишь на того, кто прикоснулся к подлинной тайне. Сфинкс приобщил меня к важнейшей из загадок: загадке бытия. Почему я? Почему мы? Почему эта планета? Почему есть нечто, кроме пустоты? Сфинкс отвечал: «Есть!» Он свидетельствовал. Зачарованный и чарующий, он лежал в недвижном упоении абсолютного присутствия здесь и сейчас, чистого утверждения жизни.

Я получил подтверждение того, что эта странная аудиенция подарила мне немного безмятежности: сраженный усталостью, я свернулся на песке между Сфинксовых лап и уснул.

Утром мой гнев вспыхнул с новой силой. Я вскочил как ужаленный и бросился в сторонку облегчиться. Я мчался с набухшим членом наперевес, чтобы не обмочиться раньше времени, и краем глаза поглядывал на физиономию Сфинкса; стало понятно, что при свете дня его авторитет поубавился: обнаружилась кричащая раскраска великана и пустые глазницы, прежде скрытые ночной тьмой. Солнце вывело эту помесь на чистую воду, гибрид оказался кичливым размалеванным идолом. Ночью его благосклонная аура покорила меня, но утром я взирал на эту груду крашеного камня с превосходством.

Я повернул обратно к Мемфису. Солнечный свет поведал мне, что печальная пустошь, которую я пересек накануне, была отведена под могилы, бедные и богатые; покойные горожане укрылись под землей, и городская суета уже не могла потревожить их сон. Кучка работников рыла новую могилу, и скорбная семья стояла подле спеленутого тела. На скрещении тропинок валялся дохлый шакал, обсиженный мухами, и исходившая от него вонь напомнила мне, что я давно не мылся.

Скорее, скорее к Нилу!

Не доходя до городских ворот, я забрался в кусты на задах каких-то невзрачных построек, разделся под пальмами, прошел сквозь заросли тростника и окунулся в воду.

Под безупречно синим небом Нил еще дремал. Вдали вверх и вниз по течению скользили барки. По берегам горожане предавались неторопливому и тщательному омовению.

Неподалеку от меня медленно входил в реку обнаженный юноша. Он был восхитителен. Нечасто доводилось мне видеть столь идеальную мужскую красоту: нежные широкие плечи, узкая сильная талия, округлые бедра и ягодицы — то было спокойное изящество прекрасного египтянина, какие изображены на стенах храмов и дворцов. Его матовая, чуть золотистая кожа была столь совершенна, что я уподобил ее творению кисти большого мастера. Чувственные полные губы оживляли благородный профиль с чертами редкой чистоты. Он шел вперед бесстрастно и беспечно. Его чуть прикрытые, мечтательные удлиненные глаза были обращены к восходящему солнцу и впитывали его мягкий свет. Он ни на что не смотрел, но позволял смотреть на себя — светилу, реке и воздуху. Не ведая высокомерия, он просто знал, что хорош собой, упивался этим и наслаждался, даруя миру свою красоту. Войдя в воду до пупка, подчеркнутого треугольником темного пушка, он развязал узел волос на затылке, встряхнул головой и рассыпал темные шелковистые волосы. Облегченно вздохнул, будто снял последнюю одежду, без единого брызга скользнул в реку и неторопливо поплыл в единении с водой, растворяясь в ней.

Пока я мылся, меня вновь охватило смятение. Что делать? Где? Зачем? Я не только не понимал, как устроено это общество, но и не испытывал ни малейшего желания в него вписаться. Зачем мне его завоевывать, если оно мне безразлично?

Я еще плескался, когда юноша вышел из воды поблизости от меня.

— Здравствуй, меня зовут Пакен, — прозвучал мелодичный голос.

Он прошел мимо, ступил на берег, мелькнули его стройные икры, и он скрылся в кустах.

Он ко мне обратился? Он обратился ко мне? Но он не замедлил шага, не взглянул в мою сторону, не дождался ответа. Исчез с полным безразличием. Я растерянно подумал, что прозвучавшие слова — игра моего воображения…

И я устремился в Мемфис Великолепный. Прислушиваясь к пульсу этого города, я определил положение своего недуга: он находился не в Мемфисе, а гнездился во мне самом. Нура лишила меня смысла существования: стремиться к ней. Жить вдали от нее, не знать, каким воздухом она дышит и куда направляется? Не пытаться ее отыскать, не обращать к ней своих мыслей, не посвящать своих действий? Таково ее требование. И зачем было покидать священный остров! Здесь или там, какая разница. Я лишен ориентира, мне не избавиться от тоски. Конечно, я мог убежать, но любое место назначения отныне для меня опустело…

Я застыл в изумлении: по главной улице Мемфиса возвращались с обхода дозорные, они двигались верхом на лошадях. Я глазам не поверил. Лошади? Во времена моего детства эти гордые выносливые дикие животные никогда не приближались к нашему племени, да и мы к ним не приближались. Нам и в голову не приходило, что с ними можно ужиться. Смельчаки иногда охотились на эту дичь, особенно на пороге зимы, ведь лошадиная туша давала изрядный запас мяса; отловить лошадь было непросто, и ее сразу забивали: охотников пугал ее огромный вес и пылкий норов, громкое ржание, нервные поджилки и страшные копыта. На моей памяти только Охотницы из Пещеры, жившие по своим законам, пытались их приручить[27].

Кортеж приближался. Я отшатнулся. Меня напугал сухой и звучный грохот копыт по единственной мощеной главной улице; они цокали, стучали, молотили. Темные зрачки строптиво мерцали, с морд срывались клочья пены, и я отпрянул в страхе, как бы этих чудовищ не швырнуло в мою сторону.

Дозорные восседали на массивных крупах, ноги раскачивались в пустоте, в руках они сжимали веревку со скользящей петлей, уходящую под грудь гигантского четвероногого; когда требовалось остановиться, этой веревкой сдавливали шею животного, провоцируя удушье. Чтобы направить лошадь, постукивали ей палочкой по голове, но не с той стороны, куда надо свернуть, а с противоположной. Такое укрощение казалось мне ненадежным. А что, если животное вдруг догадается, что оно гораздо сильнее всадника? На лицах уличных зевак я заметил подобное недоверие и понял, что миссия этой кавалькады — запугивание народа, демонстрация нерушимой власти, что весьма благотворно для поддержания общественного порядка.

После этой интермедии мое настроение, и без того мрачное, лишь ухудшилось. Как я ни старался осмыслить и обозначить свое отчаяние, оно оставалось незыблемым. Но мой характер не позволял мне подолгу предаваться печали, и она превратилась в озлобление. Я не мог от него избавиться до вечера. Ничто не могло меня развлечь: ни роскошные кварталы, ни религиозные — светлые, просторные, симметричные, отлично проложенные по чертежу архитектора, одобренному фараоном; ни простонародные кварталы, застроенные как попало и представлявшие живописное сплетение узких кривых улочек, куда не проникал солнечный свет. Торговцы расселялись по улицам в соответствии с их товаром: тут горшечники, обувщики и краснодеревщики, там вышивальщики, стекольщики и оружейники, еще дальше продавцы плетеных циновок. Я презрительно оглядывал их крошечные жалкие лавчонки, но если бы передо мной тянулись ровные изобильные ряды дорогого товара, я не меньше насмехался бы и над ними.

В сумерках я покинул Мемфис и углубился в пустыню. Поднялся ночной бриз. Конечно, я направился к холму, похожему на лежащую собаку.

Сфинкс встретил меня легкой улыбкой. При серебряном лунном свете он уплотнился, подобрался, сосредоточился, он был дружелюбен и расположен к диалогу.

— Что мне делать? — бесцеремонно спросил я.

Некоторое время у него ушло на то, чтобы погасить своей каменной массой внезапность моего вопроса, после чего я услышал прозвучавший в моей черепной коробке ответ:

— Кто мешает тебе любить Нуру?

— Дерек!

— Ну так займись Дереком.

Я застыл с открытым ртом. Заняться Дереком? Хоть я и понял, на что намекает Сфинкс, мне нужно было освоиться с этой мыслью.

— Заняться Дереком, — пробормотал я, — то есть…

— Нейтрализовать его.

— Но он бессмертен.

— Нейтрализовать — значит убить не окончательно, а на некоторое время. Провести эксперимент с медленным возрождением, ты же понимаешь, о чем я. Если ты заставишь Дерека восстанавливаться долго и трудно, в твоем распоряжении будут несколько веков с Нурой.

— Да, понимаю…

— Раз Дерек похищает у тебя Нуру, похить Дерека.

Сфинкс замолчал, а я погрузился в напряженные размышления. Я стоял, опустив голову, сердце бешено колотилось, ладони вспотели. Вывести Дерека из игры? Нашинковать его помельче, чтобы отсрочка была побольше? А Нура согласится? Если она любит меня не на словах, то простит меня и обрадуется. И мы будем вместе, и никто нас не разлучит. Любовь сильнее смерти, сильнее злой судьбы…

Я решил: я уничтожу Дерека.

Я вскинул голову. Сфинкс[28] был доволен моим решением и смотрел на меня благосклонно.

Обретя точку опоры и смысл жизни, я свернулся калачиком у Сфинксовых лап и уснул.

Назавтра я по-прежнему кипел гневом, но старался повернуть его в нужное русло: направить к своей цели и использовать как источник энергии. Я проснулся вместе с солнцем, которое, не затрудняя себя прологом, мгновенно вспыхнуло на горизонте, и долго ходил в раздумьях вокруг Сфинкса. Сначала найти Дерека. Потом его казнить. И наконец, отыскать Нуру. Я уже томился в ожидании третьего этапа…

Но где искать Дерека, кому он отравляет жизнь? Вернулся ли он в Страну Кротких вод? Это казалось мне невероятным после полного крушения его царства в Бавеле. Я уже не представлял себе его главарем кочевников, скрывался ли он под именем Сета или иным, поскольку рядом с новой цивилизацией, расцветшей на берегах Нила, пустыня утратила свою привлекательность. Возможно, он обретается где-то неподалеку, набирая силу и обрастая богатством, в Египте, а может, даже и в Мемфисе, столице двух царств. Во мне крепла убежденность, что вскоре я его выслежу.

Прежде чем отправиться в город, я спустился к реке помыться. Под кобальтовым небом белые паруса казались птицами, расправившими крылья. Когда я сложил одежду на камень и начал спускаться сквозь тростники, передо мной возник вчерашний красавец, все такой же невозмутимый; он выходил из Нила, отбрасывая капли воды, будто ненужный шлейф. Струйки стекали по торсу, подчеркивали его стать, абрис плеч и груди, узкие бедра, нежную линию живота. Он уверенно поднимался к берегу с легкой и спокойной торжественностью, будто земля распласталась перед ним, превратившись в удобный пандус. Его таз чувственно покачивался, но женственности в том не было. Все в его манере держаться говорило: «Да, я великолепен», но это было утверждением очевидности, а не бахвальством.

Он шел ко мне, не обращая на меня никакого внимания. Вчера я обманулся: мне послышалось, будто он меня поприветствовал и представился Пакеном. Ожидая, пока он пройдет мимо, я прищурился и отвел глаза.

В последний момент он коснулся меня плечом. Я вскинул на него глаза и успел заметить, как он мне подмигнул. Я развернулся, но увидел, что он невозмутимо и отрешенно продолжил свой путь и скрылся в кустах.

Мне снова померещилось? Невероятно… Один раз, но не два же! Его глаза блеснули любопытством. Он подмигнул? Он ведь мне подмигнул? Ну нет, мне снова показалось. Какая неловкость! Этот парень отвлекал меня, я не желал о нем думать. Да и что он мне! Меня смущало мое смущение. Меня поразила его красота, но досадно мне было не из-за нее. Задела меня скорее его задорная самоуверенность и непререкаемая чувственность, эта аура плотской дерзости и сладострастия, излучаемая им. Как большинство мужчин, я замечал мужскую красоту, подчас любовался ею, но она меня не притягивала. Меня никогда не искушало мужское тело. На сей раз, хоть я и остался холоден, его пантомима бесцеремонного обольщения с эротическим душком меня сконфузила.

«Дерек! Не отвлекайся, думай о Дереке!»

Звук этого имени мигом вышвырнул красавчика-пловца из моего сознания, и я быстро закончил омовение.

Едва я миновал городские ворота, как попал в самую гущу толпы. Переполненные улицы пестрели всеми оттенками кожи, от молочно-белых до бронзовых и иссиня-черных, и всеми расцветками нарядов, тут были и жители Мемфиса в светлых и неброских одеждах, и чужестранцы в пестром платье, и солдаты в сверкающей униформе, и жрецы в шитых золотом нарамниках, и бедняки в блеклых набедренных повязках. Я смотрел на горожан: они быстро двигались, не задевая друг друга локтями; никто ни на кого не заглядывался, тем более на незнакомцев, все занимались своим делом; все знали, куда они идут, — все, кроме меня.

Бродя по улицам, я вынашивал план действий. Мне следовало наладить связи, чтобы узнать, кто в городе имеет власть или состояние, кто тут правит бал: несомненно, среди них должен быть и Дерек.

Я остановился перед святилищем бога Птаха. Праздные прогулки среди бегущей толпы не помогут мне влиться в общество, я останусь на его обочине. Как в него проникнуть? Конечно, я мог прибегнуть к своему дару целителя, как и прежде: никакое занятие не пронизывает лучше все этажи общества; но эта возможность меня угнетала. Если я снова примусь лечить, я снова буду привязываться к пациентам, втягиваться в их горести, бороться с несправедливостью, разоблачать безобразия, изнашивать тело и душу, постоянно сталкиваться с болью, накапливать больше поражений, чем побед, бесконечно закрывать глаза умершим, слышать во сне предсмертные крики. Нет, ни за что не стану мемфисским целителем!

Я умирал от голода. За последние два дня я сжевал несколько травинок. Но как причудливо изменился мир! Теперь невозможно просто жить на лоне природы, ведь отныне поля, луга, овцы, козы и быки принадлежат земледельцам. Если хочешь выжить, заимей свою ячейку в этом огромном улье. Медлить нельзя. Скорее, скорее занять какое-то положение, иначе мне ни одеться, ни обуться, ни добыть пропитания.

В полдень меня осенило: писец! Я продам свой талант писца. Не напрасно же меня обучал старик на комарином острове… Эта перспектива обрадовала меня и рассеяла хандру.

Но надежды скоро рухнули. Весь вечер все мои попытки заканчивались провалом: как только я понял, что в храмах писцы уже есть и ловить мне там нечего, я заметил, что меня не принимали там, где для меня была работа, и принимали там, где работы не было. В тех редких случаях, когда мне позволяли продемонстрировать свои познания, на меня смотрели с недоверием и спрашивали, в какой школе я учился, у кого работал и хмуро намекали, что рекомендации весьма желательны.

— Ну какой вы писец, у вас неподходящее лицо! — заявил директор арсенала, выпроваживая меня за дверь.

У меня сосало под ложечкой и во рту пересохло, когда я вернулся к святилищу Птаха. У входа гудел рой калек, они кидались к каждому входящему. Один безногий метнулся ко мне, упираясь в подпорки жилистыми обветренными руками.

— Отдай мне твои ноги! — крикнул он.

— Я не могу.

— Ну дай хоть что-нибудь. — И протянул руку к моей.

— У меня нет ничего, — со стыдом признался я и отвернулся.

В нескольких шагах была скамейка, и я без сил рухнул на нее. Беззубый старец умоляюще прошамкал:

— Дай мне твою доброту.

— Я не могу.

— Тогда докажи ее и дай что-нибудь.

На сей раз я не ответил и убрался от них подальше. Хитроумие, с которым страждущие формулировали свои просьбы, меня не возмутило — оно меня потрясло. Сколько отказов пришлось им проглотить, чтобы так отточить свою изворотливость? Нищета превратила их в затейников.

А мне удавалось прокормиться не лучше, чем этим нищим, да и то разве что подобрав с земли раздавленный фрукт или надкушенную лепешку. Меня ожидала собачья жизнь.

Вечерело. На медном горизонте обозначились стройные силуэты пальм. Жалкий и голодный, я покинул Мемфис, пересек бесконечное кладбище и потащился к Сфинксу.

Пожалел ли он меня? Он принял меня без единого слова и указал на мой отпечаток в песке, между своих лап. Я юркнул в него, чтобы поскорее забыть этот обманувший надежды день.

Утром меня разбудил острый голод, мне скрутило кишки, разыгралась мигрень. Чтобы обмануть его, я пытался заснуть, но лишь понапрасну крутился и вертелся с боку на бок под аккомпанемент урчания в животе.

Я поплелся нога за ногу, пробираясь между могил к берегу Нила. Не раздеваясь, я нагнулся и стал жадно пить в надежде, что, утолив жажду, я заглушу и голод.

Я стоял, склонившись над водной поверхностью, и тут по моей спине побарабанили чьи-то пальцы.

— Здравствуй, меня зовут Пакен.

Я обернулся.

Он внимательно смотрел на меня; сегодня на нем была туника, подпоясанная кожаным поясом с заклепками, на ногах красовались сандалии со шнуровкой.

— Что-то не так?

Его участие так контрастировало с прежним безразличием и было так кстати, что я размяк.

— Я голоден.

— Как мы все, — вздохнул он.

— Чуть больше. Я не ел три дня.

— Неужели? — нахмурившись, прошептал он.

Не помню, когда я чувствовал себя таким слабым и жалким. Еще позавчера во мне кипела ярость, но со вчерашнего дня перед лицом многих неудач мои жизненные силы иссякли.

Он протянул мне руку.

— Пойдем. Я знаю прекрасную кондитершу, приглашаю тебя.

Я вцепился ему в руку, ощутил ее живительное тепло и встал.

— Кстати, меня зовут Пакен. — Он произносил свое имя с восторгом, будто находил его достойным особого восхищения. — А тебя?

— Ноам.

Его брови взметнулись.

— Ноам? Никогда не слышал.

Я пожалел, что ответил искренне. Почему было не назваться каким-нибудь вымышленным именем, как раньше? Он промурлыкал:

— Ноам… Ноам… Ноам… Отлично подходит для того, что я тебе предложу.

— О чем ты?

— Потом узнаешь. Сначала тебе нужно подкормиться.

Пакен нырнул в душистую тьму хлебной лавки и крикнул хозяйке:

— Самое лучшее для моего друга!

Мы сели на скамейку у двери. Тотчас возникла маленькая усердная брюнетка с деревянным блюдом, полным пирожков, аппетитных с виду и наверняка дивных на вкус. Тут были и овальные, и витые пирожки, и трубочки, а пеклись они из муки с ореховым привкусом, которую делали из чуфы; кухарка разнообразила их начинкой из фиников, изюма, сыра или меда, а то присыпала сверху зернышками аниса, мака, тмина или фенхеля.

— Какие тебе больше нравятся? — ласково спросил Пакен, схватив треугольный пирожок с ягодами можжевельника, пока я уплетал все подряд. — Жареные или печеные?

Я торопился поскорее набить желудок и не знал, что отвечать. Он понял это, улыбнулся и сам ответил на свой вопрос:

— А я обожаю жареные. — Он выбрал еще один, с наслаждением его прожевал и добавил: — Ну, ешь, не буду тебе мешать.

Он прислонился к стене, обратив лицо к солнцу. Я для него больше не существовал, и это меня вполне устраивало, я мог набивать брюхо без зазрения совести.

Когда мое чавканье затихло, он открыл глаза и убедился, что я насытился.

— Ноам, я не буду приставать к тебе с расспросами, откуда ты родом, от чего бежишь, что пережил, не стану вызнавать подробности твоих злоключений. Мне достаточно того, что я и сам вижу: ты в нужде и не знаешь, как из нее выбраться. Это так? Скажи, да или нет?

— Да, — отвечал я, довольный, что избежал объяснений.

— У меня для тебя кое-что есть. Работа. — Он откинулся назад и задумался. — Ну, я сказал, работа… но вернее сказать… занятие.

Он разговаривал не столько со мной, сколько с собой, возражал себе, комментировал свои слова.

— Несомненно, занятие приятное… оно принесет хорошие плоды.

Он усмехнулся, и мне показалось, что он обо мне забыл. Его правая рука нащупала собранные в пучок черные блестящие волосы, убедилась, что они в полном порядке. Потом она занялась предплечьем левой руки, медленно и чувственно размяла его. Казалось, что для Пакена не было на свете ничего более упоительного, чем ласкать Пакена или ощущать ласки Пакена.

Он наклонился ко мне:

— Это мое.

— Что?

— Работа… это занятие…

Меня сбивала с толку его манера говорить намеками, странная прерывистость нашего общения, но я постарался откликнуться:

— Тебе это удается.

— Что ты имеешь в виду? — воскликнул он.

— Ты кажешься счастливым.

Он загадочно улыбнулся и потер верхнюю губу об нижнюю: казалось, он сам себя целует. Я завороженно наблюдал за его поведением, но меня тревожила чувственность, которую он во мне будил. Это меня смущало.

Он оглядел меня с головы до ног.

— Сегодня утром ты поздно пришел на берег Нила, и я помешал твоему омовению. Для того занятия, которое я тебе предлагаю, слишком чистым быть невозможно. Так что советую тебе вернуться к реке.

— Что бы хочешь сказать?

— Вернись и выкупайся. Ну и возьми с собой эту коробочку с древесной золой и почисти как следует зубы: отменное средство!

Он прислонился к стене, закрыл глаза, обратил лицо к солнцу, позаботившись о том, чтобы была освещена вся его нежная сильная шея. Он все еще был наедине с собой.

Я пошел вдоль берега, увидел свое прежнее место, разделся, сложил на камне одежду и окунулся в воду.

На сей раз я старательно растер кожу и почистил зубы, а затем вволю наплавался, расслабляясь в волнах, нежась в теплой воде и щурясь от утреннего солнца, мягко ласкавшего кожу. Мое сытое естество испытывало незамутненную радость жизни.

Я вернулся к зарослям тростника и увидел на берегу Пакена; он меня разглядывал.

— Ты красивый, — ровным голосом произнес он, почесал в затылке, будто взвешивая приговор, и подтвердил: — Ты красивый. Да.

И сами слова, и эта настойчивость привели меня в замешательство. Я высокомерно проворчал:

— К чему это замечание?

Он расхохотался. Меня все больше раздражала его манера общения, это навязывание своего ритма, эти двусмысленности.

Я вышел на берег и завертел головой в поисках своего камня.

— Где моя одежда?

— Хм… я ее забрал.

— Что?

— Не сердись. Она тоже нуждается в хорошей чистке.

— Ты надо мной смеешься! Я не останусь в таком виде…

Его взгляд еще раз прошелся по моему телу, задержался на члене.

— Конечно нет. — Он достал из-за спины мешок и бросил мне. — Лови. Я принес тебе свои вещи.

Этот жест погасил мое возмущение. В общем-то, думал я, одеваясь, если его манера поведения мне непонятна, в этом больше виноват я, чем он. Он с раннего утра возится со мной и пытается мне помочь. И я не имею права на него сердиться. Мне не в чем его упрекнуть ни за слова, ни за поступки. Но я плохо понимаю происходящее. Почему он мне помогает?

— Почему? — выпалил я, продолжая вслух свой внутренний монолог.

— Что почему? — удивился Пакен.

— Почему ты мне помогаешь?

Он пожал плечами и промолчал.

Надев тунику, ниспадавшую великолепными складками, обувшись в сандалии, обвязавшись расшитым поясом, я с признательной покорностью нацепил золотистые браслеты и колье из пестрых камней. Это облачение показалось мне слишком вызывающим: побрякушки сияли немыслимым блеском, туника со смелым вырезом обнажала мои бедра.

Но мое преображение восхитило Пакена. Он широко заулыбался.

— Неплохо, — промурлыкал он, покачивая головой, — тебя хочется раздеть.

Эти слова прозвучали как удар хлыстом. Мне снова сделалось не по себе, я оцепенел под его взглядом. Хватит с меня этих его интрижек, этого флирта с гнусным душком! Не позволю ему больше играть в эти игры. Я решил порвать с ним, поблагодарить за пирожки и заверить, что как-нибудь выкарабкаюсь сам.

— Послушай, Пакен, я…

Он прервал меня решительным жестом и встал.

— Идем, я тебя забираю с собой.

— Куда? — довольно агрессивно заупрямился я.

Он развернулся, подошел ко мне вплотную.

— Ты любишь женщин?

— Что? — опешил я.

Он коснулся меня всем телом, губами тронул мой рот, я услышал его дыхание.

— Зачем ты меня об этом спрашиваешь? — возмутился я.

— Потому что это необходимо. Или мы расстаемся.

Этот разговор двух глухих меня бесил, и я упирался. Пакен нахмурился и помрачнел:

— Ты любишь женщин — да или нет?

— Да.

Пакен расслабился, просиял.

— Вот и чудно! Ты напугал меня, я уж подумал, что ошибся на твой счет. Все хорошо.

И быстро зашагал в город, я едва поспевал за ним.

* * *

Заведение меня ошеломило. Оно резко отличалось от убогих лавчонок, которыми кишели торговые улицы: располагалось оно в квартале Птаха особняком, в нескольких шагах от храма, и занимало роскошный дом с четырьмя фасадами, небольшой дворец, к которому вела обсаженная сикоморами аллея. Двое охранников решали, кого можно впустить. Они почтительно склонились перед Пакеном, и, когда дверь отворилась, в лицо мне ударила волна ароматов, пряных, мускусных, цветочных и фруктовых, — они были восхитительны.

По словам моего провожатого, тут можно было найти лучшие косметические средства, поскольку знаменитый парфюмер Падисечи устроил мастерскую как раз на здешнем заднем дворе.

— К нему идут со всего Египта, — уверял Пакен, — со всего света! Никто не умеет смешивать, сочетать и сохранять ароматы, как Падисечи. У него исключительный нос. Но здесь ты его не встретишь, он живет в другом месте. К тому же он часто отправляется в странствия на поиски редких цветов, неведомых смол и ценных древесных пород. Торговлю ведет Фефи, его бывшая жена. Они давно разошлись из-за несходства темпераментов, но работают вместе — их деловая связь оказалась более прочной.

Едва Пакен назвал имя, как к нам выбежала соблазнительная, довольно пухленькая говорливая женщина.

— Ах он, шалун, опоздал сегодня! Из-за него весь Мемфис плачет с самого утра. Ему невдомек, сколько слез мне пришлось осушить по его милости. Да я и сама была вся в слезах.

Она заливисто рассмеялась, не скрывая театральности своего тона. Ее ухоженные иссиня-черные волосы были подхвачены лентами. Пакен приветственно махнул ей рукой:

— Ты перестанешь дуться, Фефи, когда увидишь, что у меня для тебя есть.

— Что он мне притащил, этот шалун? Ах, еще одного шалуна… И как его зовут?

Я понял, что она обращается ко мне и ждет ответа, когда на меня уставились ее фиолетовые глаза.

— Меня зовут Ноам.

— Какой он забавный! Ноам… Такого у меня еще не было. Ноам… А он согласен?..

В этот момент на пороге возникла матрона лет пятидесяти, в завитом парике и роскошном облачении; ее сопровождали четыре служанки. Фефи, будто застигнутая с поличным, шепнула нам на ухо, изображая испуг:

— Ой-ой-ой, покидаю шалунов. Нас осчастливила своим посещением ужасная госпожа Урнеру, хозяйка слоновой кости.

Фефи стремительно и грациозно развернулась и, вскинув руки, ринулась к клиентке:

— Как поживает наша драгоценная очаровательная подруга?

Фефи определенно обращалась к людям не иначе, как «он» или «она». Пакен мне украдкой улыбнулся.

— Заходи.

На стенах, покрытых цветными фресками с ритмичным чередованием пальмовых мотивов, были воссозданы сцены сельской или домашней жизни; зал был уставлен этажерками, представляющими парфюмерную продукцию. На каждой из них, перед плотно закрытыми флаконами, стоял образец: пробку можно было вынуть и продегустировать аромат. Я вдыхал поочередно запахи духов, кремов и притираний. Мои ноздри, изощренные целительской практикой, наслаждались чудесами и угадывали основной компонент: то извлеченную из фисташкового дерева живицу, то мирру из бальзамического тополя, то росный ладан из стиракса, то ирис, то майоран, то нежный голубой лотос, а за ними шафран, корицу и мед. И я отправлялся в странствие, улетал далеко от нильских берегов, в Сомали, в Эфиопию, в Аравию, откуда эти вещества были родом[29].

Что-то изменилось. Даже лучшие бальзамы и мази, которыми мы пользовались для ароматизации тела в прежние времена, оставались грубыми любительскими поделками. Мой дядюшка Барак перед любовным свиданием умащался медом, мать готовила кашицу из розовых лепестков и наносила ее на тело. В Стране Кротких вод я бывал во дворце царицы Кубабы и различал там лишь простейшие запахи ладана, сандала и мирры, но обычно их применение ограничивалось религиозными обрядами. Бесплотные, подобно богам, ароматы прославляли божественное — как и музыка, столь же бесплотная; их возжигали в храмах, верующие вдыхали — и вдохновлялись, прославляя божество и воспаряя к нему в облаке воскурений во время больших празднеств и ежегодных шествий.

В заведении Падисечи и Фефи, несмотря на близость святилища бога Птаха, ароматы разрабатывались также и на потребу мирян. Слушая, как Фефи расхваливает свой товар госпоже Урнеру и перечисляет названия: «Сладости Нила», «Сумеречные мечты», «Алая страсть», «Игривое утро», «Прозрачная чистота», «Единственная», я понял, что теперь стремятся не воспарить к божествам, а впечатлить смертных. Воспользовавшись духáми, дама уже не прославляла бесплотный мир богов, но претендовала на место в материальном мире; она источала финансовое превосходство или обольстительность[30].

Я вдруг почувствовал себя должником Пакена: я был бы счастлив работать со знаменитым Падисечи, я чувствовал, что на это способен. Но как Пакен догадался, что я владею наукой о растениях? Мне не терпелось расспросить его, я обернулся и с удивлением узрел, что он красуется перед важной матроной, а та явно имеет на него виды. Какое идиотское зрелище! Вопреки известным мне обычаям, она недвусмысленно давала понять, что выбрала его, бросая на свою добычу хищные взоры. Бедная жертва со странным смирением и покорностью залилась румянцем и опустила голову: Пакен согласился.

Матрона ухватила Фефи за плечо и что-то шепнула ей на ухо. Парфюмерша кивнула. Ловко ввернув две-три фразы, она оставила госпожу Урнеру и подошла к Пакену:

— Ну что, перекусишь — и к ней?

— Идет.

— Мужа не бойся. Она вдова и очень богата.

— Прекрасно. — Фефи скользнула по мне взглядом. — А он готов, он хочет?

И, не ожидая моего отклика, посеменила за охотницей, чтобы подтвердить свидание. Пакен наклонился ко мне:

— Ты теперь понял?

Я напрямую спросил:

— Ты тоже товар?

Он заулыбался:

— Да. И предлагаю тебе присоединиться.

Я замотал головой, ошеломленный тем, что не увидел очевидного. Сначала я внушил себе, что Пакен хочет за мной приударить, потом — что он прочит меня на роль парфюмера! Я был поражен своим простодушием.

Он понял мое молчание иначе и пояснил:

— Сюда захаживают сливки общества. Здесь появляются только богатые, влиятельные женщины, которые отважно ведут свои дела. Или жены еще более богатых и влиятельных господ. Но выбор за тобой.

Меня заинтересовало упоминание кругов, близких к властям. Не здесь ли мне нужно искать Дерека?

Пакен продолжил:

— Ничего унизительного, напротив. Речь о том, чтобы просто-напросто быть мужчиной для женщин. Энергичные особы, слишком увлеченные своими делами, не успевают обзавестись партнером или же не хотят обременять себя постоянным любовником. А жены… слишком занятые мужья не уделяют им внимания. Я делаю их счастливыми. Какая радость! Я даю то, чего им не хватает. Я уверяю их, что меня соблазняют, а потом доказываю, что они меня возбуждают. Они преображаются: даже дурнушки в моих руках хорошеют.

Он спохватился:

— Зря я это тебе сказал. Не было ни одной, которая была бы мне противна. В каждой женщине есть женщина. — Он схватил меня за руку. — Я не могу удовлетворить все запросы. Есть у меня еще двое молодцов, Икемувередж и Энеб, они заменяют меня иногда или помогают мне, но рассчитывать на этих лентяев невозможно. Ты кажешься мне надежным, к тому же ты злишься.

— Я злюсь?!

— За эти три дня, на берегу Нила, я заметил, что ты в ярости.

Я отвернулся. Пакен был прав! Но как он заметил мою ярость, ведь он казался абсолютно безучастным? Его голос смягчился, стал чарующим, как флейта в нижнем регистре:

— Так ты согласен? Фефи забирает треть выручки: она привлекает клиентов, отбирает, организует встречи. Остальное твое.

— Я… никогда этим не занимался… ну… никогда не жил так…

— В чем сомнения? Робеешь проявить себя мужчиной? Быть любезным с дамами? Расплатиться за то, что было тебе даровано?

— О чем ты?

— О красоте.

Он стал поглаживать свои плечи и продолжил:

— Я красив, и это факт. Тут нет моей заслуги. Однако это обязывает меня к двум вещам: поддерживать свою красоту и делиться ею с другими.

Он прикрыл глаза и с полуулыбкой указал мне на изысканный домик и богатых клиенток:

— Я возвращаю дарованное мне. Разве это не прекрасно?

К нему вернулся покой, и лицо его осветилось. Меня изумила его самонадеянность.

— Ты правда считаешь себя подарком?

— Безусловно. Божьим даром. Подарком для женщин.

Его искренность была поразительна. Я обескураженно пробормотал:

— Я еще не встречал человека, который так любил бы себя.

Он серьезно посмотрел на меня и заключил:

— Согласись, было бы эгоистично пользоваться этим в одиночку.

— Чем?

— Собой.

С этими словами он развернулся и пересек зал. Этот тип меня озадачивал. Театральными были и его жесты, и его слова, но я не понимал, что руководит Пакеном, самодовольство или ум. Мошенник он или простак?

Он подошел опять, на сей раз вместе с Фефи, встал передо мной и объявил:

— Ноам согласен.

Фефи внимательно разглядывала меня, будто кусок мяса на базарном прилавке. При виде моей ладони она вздернула бровь.

— Какие забавные пальцы. Они срослись.

— Это фамильная черта, — отозвался я, демонстрируя средний и безымянный пальцы, соединенные перепонкой.

— Это не имеет значения; важно, что ногти в безупречном состоянии.

Уперев руки в боки, она пропела:

— Конечно, с виду он годится. Но…

— Но?.. — выкрикнул я.

Мое участие в деле смущало меня; вопреки утверждению Пакена, я вовсе не согласился, да и не собирался соглашаться: меня устроил бы лишь один вывод, что я не гожусь.

Фефи всплеснула руками и снова на меня уставилась.

— Ах, он не первый обманщик на этом свете.

Она ткнула в меня своим пухленьким пальчиком:

— Повидала я их на своем веку, пижонов, щеголей, верзил, самозванцев! Мало быть красивым, надо быть великодушным. Он меня понимает?

Я нерешительно скривился. Она обернулась к Пакену и хохотнула:

— Что толку иметь солидный инструмент, если он не готов служить.

Пакен хмыкнул. Фефи повернулась ко мне и объявила вердикт:

— Я не прочь его взять, но сначала испытаю.

Когда солнце над Мемфисом клонилось к горизонту, прозвучал удар гонга, означавший скорое закрытие заведения, и Фефи, весело сверкнув глазами, объявила мне, что мы скоро поднимемся к ней в комнату.

Не оттого ли у меня кружилась голова, что я весь день провел в этой лавочке? Волны запахов, обрывки разговоров, прикосновения женщин, смотревших на меня с вожделением, толкавшие меня жрецы — это изобилие впечатлений меня опьянило. Мой мозг не выдерживал лавины ароматов и каскадов болтовни, которые его захлестнули. Ведь я пережил многовековую тишину. Я отвык от пересудов, слухов, сплетен и бесперебойного зазывания клиентов, тем более что непрестанно прислушивался к разговорам, надеясь выловить полезные для себя сведения, выйти на след Дерека. В этих словесных потоках всплывали в ореоле страха или уважения какие-то имена: великий визирь Ипи, фараон Мери-Узер-Ра, а также некто Имхотеп, роль которого осталась туманной. К тому же ожидание предстоящего мне сексуального перформанса то бесило меня, то лихорадило. Во мне боролись противоречия.

Чтобы привлечь ко мне общее внимание, Фефи сунула мне тряпку и махнула рукой на склянки с духами:

— Ну-ка! Шалун опускает голову, на дам не смотрит, занимается флаконами, нежно ласкает их, будто хорошенькие ножки красотки. Согласен?

Я подчинился. Вскоре эта уловка сработала: клиентки разом повернулись в мою сторону, впились в меня глазами — я сосредоточенно протирал флаконы, — подошли к Фефи и, поглядывая на меня, засыпали ее вопросами. Чтобы улизнуть от любопытных взоров, я выскользнул из зала, где помещались «дневные ароматы» и «ночные ароматы», и принялся протирать флаконы с «церемониальными ароматами» — здесь бродили жрецы, а женщин было совсем мало.

— Ну вот! — воскликнула Фефи, затворяя тяжелую резную дверь.

Она отослала продавщиц и двух охранников. Прислонилась к створке и стала меня разглядывать, облизывая губы.

— Надеюсь, этот шалун в случае нужды сгодится и будет иметь успех: все от него без ума.

Перспектива проверки, нагнетание обстановки не могли меня не беспокоить. Но я решился. Фефи это заметила. Ее ресницы дрогнули. В глазах промелькнул страх.

— Сколько лет дал бы он мне? — обронила она.

До сих пор я замечал лишь ее очарование, живость, заливистый смех, молочную белизну кожи. Присмотревшись, я понял, что ей под сорок, в те времена возраст почтенной зрелости. Почуяв в этом вопросе подвох, я грубо ответил:

— В самый раз, чтобы я тебя захотел.

Она зарделась, как девочка, легко подскочила ко мне, схватила за руку и увлекла наверх, в свои покои.

Мы вошли, и служанки тотчас исчезли из спальни, напоенной чувственными ароматами с древесными и пряными нотками, которые приглашали расслабиться.

Не мешкая, мы бросились на широкое ложе, окруженное тонким покровом для защиты от мошкары, и сплелись в объятиях.

Это было весело. Это было просто. Это было забавно. Фефи много смеялась, смех был последним бастионом ее стыдливости. Моим ласкам пришлось быть настойчивыми и упорными, чтобы они ее насытили и загасили последние всплески веселья. Я этого добивался шаг за шагом, и Фефи становилась все отзывчивей, не утрачивая игривости. Отныне я перестал себя спрашивать, кто я и что здесь делаю: я был самим собой и делал то, что было должно. Доставляя ей удовольствие, я и себя не обделял. Уж не знаю, что мною двигало, воля или желание, но орудие мое во славу Фефи встало.

Описывая эту сцену сегодня, я анализирую свои глубинные побуждения. Я себя не принуждал. В моем порыве доставить удовольствие той, которая велела мне это сделать, толпились разные импульсы: разочарование, гнев, возрождение чувств, долгое отсутствие женщины, восторг прикасания к женской груди, эйфория поцелуев лона, его запах, страсть погружения во влажную плоть, вкус ее кожи, радость от ее радости. Я получил свое. Я даже ликовал, то была смесь экстаза и исполненного долга. Хоть впоследствии я и осуждал проституцию, сейчас, в Мемфисе, в объятиях Фефи я не испытывал никакого насилия.

— О, помедли, помедли.

Я удивился, что она перешла на «ты», и решил, что она обращается к кому-то другому. Она заметила это и исправилась, взвизгнув:

— Пусть он помедлит!

Ее интимная плоть так тонко ощущала мой пыл, что она угадала миг, когда я готов был взорваться. Я шепнул ей куда-то в шевелюру:

— Не важно, мы начнем снова.

— Нет.

— Обещаю, что я удержусь.

Она решительно оттолкнула меня и проворчала почти материнским голосом:

— Хорошо трахается тот мужчина, который удерживает себя.

— С женской точки зрения.

— И мужской тоже. Пусть он мне поверит! Пусть сдерживается! Сожмется! Стиснется!

— Но это больно.

— А разве мне не бывает почти больно?

Она осыпала мне шею поцелуями и прошептала:

— Пусть он не ерепенится! Знавала я уйму шалунов, собаку на них съела.

Меня не беспокоило, что к нашим объятиям она приплетала своих прошлых любовников, это даже успокаивало: Фефи напоминала, что наша возня — это всего лишь эротические игры и никакого серьезного увлечения в них нет. И я покорно заставлял себя притормозить, когда волна наслаждения поднималась.

Но наша взаимная жажда не иссякала, и мы долго резвились в упоении, сплетались, слипались, напрягались и расслаблялись. Но вот я снова завопил, что сейчас кончу, и она удержала меня в себе. Я взревел от счастья. Она взвыла. Мы задыхались, пыхтели, сердце неслось вскачь… и скатились на пол, на козью шкуру.

Когда я очнулся, закат уже воспламенил небо, еле видимое сквозь кисею, защищавшую от москитов.

Фефи успела привести себя в полный порядок: оделась, надушилась и накрасилась. Она любовалась собой в зеркале и задумчиво жевала пирожки. Заметив, что я потягиваюсь, она, будто застигнутая врасплох, торопливо проглотила последний кусок.

— Да, конечно, мне надо бы отказаться от тигровых орешков[31].

В отличие от большинства соотечественниц, Фефи была весьма упитанной, ее грудь и бедра были куда аппетитней, чем то предписывала городская мода, а объяснялось все просто ее страстью к сладостям. Она оторвалась от созерцания своего макияжа, подошла и ткнула меня в нос.

— А этого шалуну делать не следует.

— Чего?

— Дремать после! Женщине можно, мужчине — нет. А если бы увалень, который приносит мне мешки с мукой, разлегся на кухне, ведь он, мол, утомился? Нет, служба прежде всего.

— Это так хорошо…

Она улыбнулась.

— Да, он может сказать: это так приятно.

— Я так думаю, Фефи.

— Это очень приятно.

Она склонилась ко мне и пристально на меня посмотрела.

— Подвожу итог: после высшего удовольствия — клиентки — шалун ласкает ее, баюкает, нежит и исчезает сразу, как только она ему намекнет. Сдержанность и профессионализм. И чтобы никаких храпящих жеребцов!

Она без конца болтала и смеялась, чтобы исключить всякую сентиментальность и самой держаться подальше от эмоций. Сколько в ней живости! Эта женщина была очаровательна, наши утехи восхитили меня. Она не умолкала:

— Итак, я его беру. Этот Ноам не подкачал. Пусть он соберет свои одежки и освежится. Схожу за фигами и финиками.

И она выпорхнула легко, как птичка, хоть и была утомлена нашими любовными играми.

Я вышел на террасу, вокруг расстилался Мемфис. Бесконечные анфилады храма, посвященного Птаху, убегали вдаль, меж ними виднелись пальмы; потом все померкло, и лишь далеко за Нилом чуть розовели дюны.

Странное дело, но вдруг мне все показалось знакомым. Хоть я никогда здесь не был.

Небо все больше бронзовело. И тут я понял, что эти сумерки возвращают меня к вечеру моего появления в Мемфисе, когда барка фараона, направляясь к пирамиде, преградила мне путь. Та же цветовая гамма. Тот же покой. Тот же напитанный солнцем вечерний воздух.

Внезапная мысль поразила меня: фараон! Хорошо ли я разглядел его? Вдруг я вспомнил подробности: эту длинную фигуру, этот странный профиль, это двусмысленное выражение лица — не Дерек ли то был? Нет, в тот вечер такая мысль у меня даже не мелькнула. Но может, не мелькнула она потому, что я и не предполагал его узнать в фигуре фараона. А сейчас его образ явился мне лишь потому, что я что-то заподозрил. Воспоминания дурачат нас! Они так ненадежны… Я прикоснулся к памяти о том вечере, и память подкинула мне несколько пестрых лоскутков. Но можно ли им доверять? Занял ли Дерек место фараона? Носит ли он имя Мери-Узер-Ра?

Фефи прервала мои мысли, протянув мне чашу с фруктами:

— У меня есть лакомый кусок для шалуна Ноама. Очень влиятельная особа. Пакен ей наскучил. Во всяком случае, ей так кажется. Никогда не известно, чего она хочет, — да она и сама о том не знает, по-моему. Она будет в восторге, если я предложу ей новую игрушку. Когда шалун будет готов? Завтра? Послезавтра? Ему нужно отдохнуть, оплошать тут никак нельзя.

Я был так вымотан, что не знал, когда снова приду в форму. Она прощебетала:

— И что мне ответить дочери фараона?

Я так и подскочил.

— Дочери фараона?

— Да, Неферу.

Вот волшебная оказия подобраться ближе к фараону. Я схватил фигу, надкусил, подражая сладострастно-изнеженной манере Пакена.

— Где я с ней встречусь?

— Во дворце. Она незамужняя и не слишком усердно скрывает своих любовников.

Я ликовал и удивлялся, что так легко подобрался к цели. Спасибо, Пакен, думал я, тысяча благодарностей тебе! Внезапный порыв ветра донес вонь горелого жира, призрачный свет луны слизнул последние краски. Фефи знобко поежилась и выскользнула с террасы.

— Так что же ей ответить? Послезавтра?

— Сегодня ночью. Завтра утром. Когда ей будет угодно.

Она взглянула на меня, смущенная такой поспешностью.

— Хорошо. Я же говорю: солидный инструмент — это еще полдела, важно, чтобы он не отлынивал от работы.

Она хохотнула, уселась на постель и побарабанила пальцами по простыне, приглашая меня сесть рядом.

— Как нанимательница, я довольна таким трудолюбивым шалуном. Но как женщина, я немного злюсь.

Она была уязвлена, несмотря на показную кокетливую веселость. Я обнял ее и глупо пробормотал:

— Прости.

— Но он же может отложить это?

— По твоему желанию, — прошептал я.

— Тогда пусть останется. Царевна немного подождет…

* * *

Неферу не откликалась. Хоть Фефи изо дня в день и отправляла ей уведомления, дочь фараона не проявляла к предложенному развлечению ни малейшего интереса. Каждое утро я приходил в лавочку, а парфюмерша пожимала плечами и разводила руки в знак того, что никаких новостей из дворца у нее нет.

Итак, я начал трудиться на ниве обычных посетительниц заведения, с которыми моя хозяйка оговаривала расписание и тарифы. Был ли то эффективный способ продолжить мое расследование и нащупать цель? Я цеплялся за эту уверенность, и потому гипотеза, что мерзавец Дерек стал фараоном, обрастала правдоподобием. Когда перед моим мысленным взором выплывала величественная барка, преградившая мне путь, и я различал на ней моего извечного врага, воспоминание обретало полную достоверность и все сомнения улетучивались. Я сознавал переменчивость памяти, ее податливость влиянию, и потому пытался усомниться, тем более что у фараона были официальные сын и дочь, — но ведь Дерек владел искусством притворяться и хитрить. Я старался изыскать другие возможности добычи информации. Благодаря клиенткам, которых я ублажал, благодаря лавочке, где изо дня в день подслушивал разговоры, я насобирал кое-какие сведения и начал представлять себе круг влиятельных особ Мемфиса.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Большой роман (Аттикус)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Темное солнце предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

27

Об этом я рассказал в своих воспоминаниях о временах неолита («Потерянный рай»).

28

Мемфисского Сфинкса сегодня нет. Как и большинства городских построек. Не следует его путать со сфинксом в Гизе, тот еще больше; он тоже навеял мечту — Тутмосу IV.

29

Я использую современные географические названия.

30

Что расскажет историю человечества лучше, чем история аромата? За несколько тысячелетий аромат совершил огромное путешествие: перешел с неба на землю, из неведомых далей в интимную сферу, от духа к плоти.

Он сумел преодолеть эти барьеры благодаря своей летучести. И предстает нам загадкой. На то указывает даже имя «парфюм», происходящее от латинского per fumum, то есть «посредством дыма». И, даже получив имя, он по-прежнему неуловим, остается незнакомцем, бесплотным летуном, проницающим видимость. Он от нас ускользает. Так душистые травы и масла источают над огнем и возносят свои испарения.

Поскольку тайна отсылала к богам, ароматы поначалу принадлежали к области сакрального. В Месопотамии и Египте они были привилегией культа. Утром смола, днем мирра, вечером кифи. Каждый день в глубине храмов воскурялся ладан и богам приносились дары. Жрецы уверяли прихожан, что боги питаются ароматами. Хоть они равнодушны к приношениям в виде мяса, фруктов и овощей, они поглощают испарения. Доказательством тому служит их исчезновение в облаках… И вот египтяне, под предлогом постижения религии, стали обрызгиваться ароматными эссенциями, поначалу для очищения себя и приближения к богам, затем для исцеления от болезней и ради обольщения. Жрецы не могли сохранить монополию на производство и применение ароматов, и парфюмерия проникла к мирянам. Это искусство покинуло небеса и проникло вглубь земли, туда, где погребали трупы, мумифицированные или нет. К тому же оно переселилось издалека в интимную сферу, женщины использовали косметику для соблазнения, мужчины применяли мази для ухода за кожей. Аромат был пособником духа, а стал союзником плоти.

Все будущее развитие парфюмерии начало проявляться в Египте: она перешла от жреца к парфюмеру, аптекарю, художнику. За ручным производством угадывалась промышленность, за аристократической исключительностью — рынок роскоши, а за ним уже и массовое производство.

Но разве история ароматов, несмотря на растущий успех и технические ухищрения, не стала историей крушения? Сегодня они утратили чары сверхъестественного, священного и целительного свойства и превратились просто в вещество. Хуже того: в нечто поверхностное. Аромат распыляют на кожу, с которой он, как ни старайся, улетучится. И все же он сохраняет свою главную особенность: он — носитель мечты. Не мечты о здоровье, о божественном или вечном, но о прекрасном.

31

Тигровые орешки, или земляной миндаль — это съедобная чуфа, водяное растение с сочными клубнями, которые очень богаты питательными веществами. Из его муки, меда и масла выпекались пирожки, от которых египтяне и египтянки были без ума.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я