Руки пахнут молоком и мёдом

Ульяна Берикелашвили

Деревенская история, в которой маленькой девочке с рождения снятся сны – про Князя, Хозяйку Рощи, далеких прабабушек, жизнь которых зависла между противостоянием заречных ведьм и березовых дев. История тонкой ниточкой связывает сон и реальность, прошлое столетней давности и будущее, в котором нет места страшным историям о домовых, леших, моровых девках и игошах.

Оглавление

8. Жизнь Людмилы

Распределили Людмилу Ивановну в двадцать три года, после окончания медицинского вуза в деревню педиатром. Интернатуру здесь же на месте проходила. Все охали, удивлялись — почему не хирургия, не по линии отцовской пошла? В городе могла бы остаться девушка, только жизнь по-другому распорядилась.

Людочка отшучивалась, уходила от разговора и через полгода все привыкли, что внучка известного хирурга в деревне делает, пусть и в крупной больнице. А причина столь удивительной и добровольной ссылки была в том, что приключился с выпускницей случай один, о котором она только Господу могла рассказать и то не могла.

С ранних лет мечтала девица продолжить династию семьи своей, врачебную. Хирургом детским хотела быть, Яснорецкой — гордо так, в тишине, повторяла она фамилию, имя, отчество как молитву, потому как в Бога не верила. Только в силу и волю человеческого разума, как и все окружающие. Замуж, честно говоря, не рвалась и не мечтала — дети не входили в её планы, как и смена фамилии. При этом и внешне, и внутренне своей недоступностью привлекала Людочка многих. За ней увивались, ухаживали ещё со школы. Как подросла — на свидания приглашали, в кино, на танцы. Высокая, красивая, спортивная, активная комсомолка. При этом было в ней что-то такое, не в осанке, правильной речи и воспитании. И не в длинной пшеничной косе до пояса и бледной коже, усыпанной легкими веснушками, которые становились к лету ярче. В глубине серых глаз таилась какая-та печаль, какая-то тайна, которую никто не мог разгадать. И улыбается вроде, и смеётся Людочка, а как-будто не со всеми часть её души, отдельно. Снежную королеву напоминала временами.

Но дальше поцелуев дело у девушки не заходило — никто не нравился Людочке так же, как работа в отделении. Всегда смутно казалось, что ухажерам этим не девушка была интересна, а возможности, которые она открывала. Её семья, большая, сильная и шумная. Породниться с такой все хотели.

Поэтому для себя и остальных закрыла эту тему Люда. Не потому она ждала и строила своё будущее по маленькому кирпичику, день за днём. Даже тему для будущей кандидатской с отцом выбирала, лечение спонтанного пневмоторакса у детей. На первых курсах брал её Иван Михайлович с собой, разрешал у стола операционного наблюдать. А как сдала дочь экзамен на медсестру, ассистировать позвал с четвертого курса — потому все считали, что будущее у столь блестящей и трудолюбивой студентки одно.

Дед иногда в гости приходил, с кафедры поднимался, где преподавал. Раньше абдоминальным хирургом был, сколько людей спас, с войны вернулся — голова и руки золотые. Как специалист, преподаватель — цены ему не было, да только водился за дедом один грешок, на старости лет сыгравший и с ним, и с семьей злую шутку.

Людмила вспоминала уже в деревне своей, почему не замечала раньше? Вот сидят втроем с отцом и дедом в кабинете, чаевничают, статьи научные перечитывают, спорят. Только зайдет медсестра по делу или студентка — дочь с отцом молча краснеть начинали заранее. В годы свои седые дед любил руки свои в ход пустить, приобнять, ущипнуть за тело молодое. Щеки девичьи зацелует, стоит — шепчет какие-то одним им понятные вольности. а младшим Яснорецким по возрасту или по статусу, а может, и по воспитанию семейному принято молчать и закрывать на это глаза.

Во многом так было. Во всём. Бабушка Тамара как представилась, через год познакомил он семью свою с бывшей студенткой, супругой новоиспеченной. И с Павлом, в честь основателя медицинской династии названным годовалым сводным братом, а для Людмилы — дядей от этого брака тоже познакомил. Всё радовался, как будто и не было у него другой семьи. Отец Людмилы, хоть и взрослый уже, простить этого не смог. К деду всей семьей, как раньше, перестали в гости приезжать, виделись только на работе. Так прошло восемь лет. Затем и второй жены не стало, внематочная беременность сгубила её. Тогда отдал вдовец общего сына в семью матери на воспитание, только деньги посылал — вот и вся отцовская любовь.

Не мог просто Михаил Сергеевич Яснорецкий без женщин жить, спать один словно боялся. И вне брака не мог любовь эту взять, обязательно жениться ему нужно было. Через год, как супругу вторую схоронил, далеко ходить за третьей не пришлось — выбрал себе в спутницы внезапно подружку Людмилы, Татьяну. Тоже студентку медицинского. И фамилию свою почти на блюдечке вручил — уж больно ему нравилось, старому, когда рядом с ним молодая и красивая была. После интернатуры замуж позвал, кольцо подарил, вещи к себе разрешил перевезти частично. Ни от кого не прятался.

И жили бы, и женились — всё это было Людмиле без разницы, привыкла. Только дело было в дурном характере Тани, что называется «дорвалась». Вместе с обещанием самого Михаила Сергеевича Таня в себе волю быть собой почувствовала. Маску и снять можно, за все одной лишь Татьяне ведомые унижения отомстить. Остановиться бы, успокоиться, забыть — только во всех своих действиях прошлых Танечка не могла себе и остальным признаться, что дружба с Людмилой изначально на выгоде строилась. Теперь зачем терпеть, приспосабливаться, себе на горло наступать? И остальные масла в огонь подливали, шептались, ради чего вся дружба искренняя, радостная затевалась с первого курса.

Вот и началось веселье…

Что ни день — в сторону подруги, уже бывшей, новоиспеченная невеста шутила, чтобы была Людмила повежливей. Поприветливей. Как-никак, бабушка она теперь ей. Без пяти минут Яснорецкая Татьяна Викторовна, а не Танька Красноперова, мышка серая, незаметная, с детства приученная приспосабливаться и выживать, по головам идти. Думала, приструнит Люду — все остальные будут знать своё место. Считаться с ней теперь надо, в ноги кланяться. Привычку взяла Таня — садиться за учебный стол позади «внученьки» и вполголоса рассказывать, как муж её сильно любит и, если понадобится, не допустит до экзамена того, кто слухи распускать будет.

Все в группе разом замолчали, глаза опускали в сторону обеих Яснорецких. Пусть между собой разбираются. А как почувствовала Людмила, что еще немного — и зажмёт она где Татьяну, руками своими придушит, грех на себя возьмет — ждать безумия не стала. Пришла в деканат, написала молча заявление на перевод и на следующий день училась уже в другой группе.

Но не Танька эта так запутала, замела следы к мечте стать хирургом. Она только ускорила события, начавшиеся со смертью бабушки Тамары той странной, зимней ночью. К деду спустя годы привели, будь он неладен. Михаил Сергеевич Яснорецкий, не святой старец, седьмой десяток разменял, стоял у эшафота, на котором и отрубили голову мечте Людмилы, стать торакальным хирургом.

Двадцать третий год шел его внучке, а внутри, глубоко-глубоко ныла рана, оставленная зимней ночью, когда позвонили. И в ушах этот стон, этот шепот…

«Холодно мне, ох, как холодно…»

Людмила и к психиатру ходила, знакомому отца, как врач за консультацией — да только всего рассказать не смогла, сил не было, понимала — не там она поддержку ищет. Искала у бабок, искала в книгах ответы — не нашла. В церковь начала тайно бегать, только-только начали появляться среди молодежи скрытые православные, где-то нужно было верой во что-то нечто большее обрастать. Но всё как первые революционеры в подполье. Город — не деревня, тут спрос за веру суров. В Евангелиях, переписанных от руки, искала ответ девушка. В беседах со священником и накрыла её смертная мука. Горестно ей было осознать однажды, что бабушку похоронили не по правилам, скрыв от мира страшный грех самоубийства. От Бога его не скрыть, как от людей, и нельзя просить в молитвах, искушая себя, простить рабу Тамару.

Окончательно запутавшись в себе, в людях, в отношениях с Богом, в истории семьи Яснорецких, кто кому дядей и бабкой приходится, пришла без звонка Людмила к деду, в дом на центральной улице. Поднялась в квартиру на третьем этаже, постучалась в дверь. Знала, что Татьяна в общежитии заночевать решила, не захотела или с дедом повздорила — неясно. Зато не придет и не помешает.

Дед встретил довольный, подвыпивший. В знакомой с детства и одновременно, забытой за десять лет — а именно столько не была в гостях после похорон Людмила, квартире стоял стойкий запах алкоголя и крепких сигарет деда. Всё было пропитано этим запахом — одежда, мебель, обои, древесина рам, пола и межкомнатных дверей. И ещё пахло пылью и усталостью…

— Людочка, ты ли это, душа моя? Чего не предупредила? Я бы… — Запнулся Михаил Сергеевич, виновато потирая седую голову. Люда посмотрела на него в свете настенной лампы, в знакомой атмосфере и поняла, не дедушка Миша это. Незнакомцем за десять лет стал ей дедушка без белого халата. Но вошла. А он дверь за ней прикрыл, на два оборота ручку повернул и железной задвижкой скрипнул. Как прежде. И вторую, пухлую из-за коричневого кожзама и золотых гвоздиков, без ключа на место подвинул.

— Зачем пожаловала? Поздно ведь уже… — Помог он снять пальто внучке, внезапно осознав, что вместо Людочки, которую он на руках качал, в шахматы учил играть, пришла Людмила Ивановна Яснорецкая, без году хирург. Пытался в кабинет проход закрыть, где вечерами пьянствовать любил, но туда и зашла внучка, не на кухню и не в столовую.

А там… шторы запыленные, книжные шкафы, книгами забиты. Читать любил дед. Стол его письменный, кресла, диван раскладной, в крошках и пятнах весь. Рядом на столике коньяка две бутылки полупустых, лимон нарезанный, пепельница, мундштук старый валяется. Колбаска какая-то, хлеб. Хорошо живет, не «Слёзы Комсомолки» из духов, лака, зубной пасты и лимонада.

— Я, это, Людочка, не часто здесь выпиваю, не думай, что…

Присела она на диван, крошки только рукой стряхнула. Подняла с пола журнал мятый, страницы разгладила, пролистала. На деда не смотрит, а тот только в халат домашний еще сильней замотался. Переложила затем журнал на старый альбом в зеленой кожаной обложке, пахнущий нафталином, и спросила деда:

— Татьяну любишь свою?

— Люблю, наверное, коли жить к себе позвал и замуж обещал взять! — от наглости такой слетела у Михаила Сергеевича вся боязнь. Пришла учить его жизни, пигалица? Против воли его решила пойти?

— И ту, вторую любил, из-за которой бабушка руки на себя наложила? Где сейчас Павел, дядька мой, в котором классе он учится? Как вообще на тебя люди смотрят? Ну, ладно, на второй ты как вдовец женился… и на третьей… — голос дрогнул у внучки, упала она на диван, в слезах лицо закрыла. Взял дед стакан, протер, коньяка плеснул и протянул:

— На, вот, премедикацию сделай прежде, чем на деда орать.

Взяла, рука не дрогнула. Выпила, скуксилась, за лимоном потянулась. В желудке теплей стало, жар разлился. Еще чуть-чуть, и спокойней стала Людочка, теплее на деда смотрит. Ну, и ладно, пусть живет. И Танька пусть живет. Как хотят. Только вот…

Выпила еще Людмила. И еще. Дедушка не отстает. Закурили оба. Люда из дерзости больше, хотела показать себя взрослой. Дед понимал и не протестовал. На балкон вышли. Расхохотались чего-то. Вспомнили. Тут взгляд её упал на стол письменный, а там на видном месте стоит портрет бабушкин, где она молодая, в первые годы замужества. Вспомнила девушка, за чем пришла, и как бы невзначай спросила, издалека начала:

— Деда, а ты это… в медицине же разное бывает, и случаи… и войну ты всю прошел. Было ли с тобой что такое… непонятное? Чтобы ни как специалист, ни как врач понять не мог, как не пытался? И рассказать боязно, за шизофреника примут?

Михаил Сергеевич затих чего-то, с балкона вышел, на диван уселся, в тени. Только свет из коридора осветил его седую голову, сгладил его возраст. Словно тридцатилетний крепкий мужчина смотрит на нее, на отца чем-то похожий. Налил себе ещё бокал, выпил, закусил.

— Вот что, Людочка. — Сказал и замолчал. Долго молчал. Внучка молчит. Косу пшеничную перекинула на грудь, нервно перебирает, стоит. Не торопит деда. А он постоял, подумал, в мыслях перебирая и выдал:

— В медицине же разное бывает. В хирургии вот часто, сама знаешь, закон парных случаев… Если уж с утра привезли что редкое, обязательно к вечеру такое же случится…

— Нет, не то всё это. Ты уж прости, но не это я хотела услышать. Слышала, знаем. Забыл, что внучка твоя…

— Забыл, не забыл… — Выдохнул с силой Михаил Сергеевич. Глаза в пол опустил. А затем шепотом, что даже Людмила подошла к нему ближе, рядом присела, альбом в сторону отодвинув. — Никому не говорил, только тебе скажу. В военные годы разное со мной было, и смерть в затылок дышала, чего только не нагляделся. Но один раз только было по-настоящему страшно… Была у меня подруга в военном госпитале, медсестра… Из одного города, вот и сблизились, родных вспоминая. До войны мы не знались, она младше была. Грех на себя взял, уж больно мне в душу запала. Не сказал я ей ни про Томочку, ни про деток наших. Думал, не свидимся уж больше с ними, ко всему готов был — и к смерти тоже. Одному быть как-то не по себе, с детства не любил, с матерью до двенадцати лет рядом спал, чего таить. Не кобелился на войне, одну только выбрал жену фронтовую, по согласию… И вот, лежу я ночью с Настенькой своей, не сплю, слышу, как она дышит. Тяжелый день выдался и не день даже, а несколько дней и ночей словно подряд — пока замертво у операционного стола не упал, не хотел уходить. Спать разучился. Только шил и зашивал, одного за другим, у смерти отбить пытался. Другая война за операционным столом была.

На несколько минут наступил тишина, словно с силами дед собирался. В глазах карих страх, а в воздухе словно мороз вокруг, в самое сердце. И не седой он вовсе кажется, а словно инеем покрылись волосы. И кожа, такая бледная… Налил себе коньяк, налил Людочке, выпили не чокаясь.

— И вот лежим, я уснуть пытаюсь… Вдруг застонала Настенька, заметалась, рука к гимнастерке метнулась, что-то нашарила — вот, смотрю, крестик заблестел. Сжалась в комок, а на меня кто будто сел. Большой, мохнатый, но не человек. А я… ни пошевелиться не могу, ни крикнуть, ни моргнуть. Только смотреть широко открытыми глазами и слушать. И тень эта словно внутри моей головы говорит, не моим голосом.

«Зря Настасья крест спрятала, не ей тогда решать… Ты её девства лишил, тебе и выбирать…»

Встали вокруг нас тени, на Настенькиной половине — толпа словно, не различаю, но чувствую, как смотрят они на меня. А рядом, совсем как ты сейчас, Томочка, бледная-бледная… И детки наши, отец твой, совсем мальчик. Тянет ко мне руки, а в глазах немой крик. Я испариной покрылся, дышать больно, не могу понять — сон или явь это. А Тень выросла, тяжелей давит всем весом, ребра трещат. Не сон…

«Выбирай, раз кровь её на тебе, к добру или худу?»

Вспомнил тогда я про подобные случаи, бабушки рассказывали или кто из знакомых. Ведьмин паралич. Сон дурной. Посмелей стал, уже не так страшно всё видеть мне — и тени Настенькиной родни, и семью свою. Думаю, хорошо всё это, раз во сне видимся — живы. Спрашиваю, а голос в ответ смеется и измывается:

«Каждый раз смешно, как вы себя успокаиваете. К худу, Мишенька, к худу. Род Настасьин разбросало, кто где, твоя вот — ещё чуть-чуть, и погибнут в бомбежке. Говори немедля, твоя родня или её ночь эту переживет?»

Я закричал, мол, моя! Моя, а тени чужой семьи лишь молча шаг назад сделали, в темноту, лишь кресты их нательные блеснули. Настасья закричала во сне, как раненая, села резко и словно в пасть тому существу крест свой засунула, из нагрудного кармана достала. Заплавилось что-то, зашипело, от вопля в моей голове что-то сорвалось, резко затошнило. Жена с детьми улыбнулись только, исчезли. И последнее, что слышал, Настенька моя сказала перед тем, как обратно калачиком свернуться…

«За то, что Род мой Рогатому продал, своего всё равно лишишься со временем, любимых терять будешь. Страшная кара тебя ждём, кровью невинной за кровь Рода ответишь! А меня больше не ищи, забудь… Как найдешь — отпусти, мимо пройди, иначе потеряешь навсегда всех близких тебе…» И на утро забыла Настасья всё, что говорила, как прежде, любила и надеялась на встречу с родными… Только я не забыл.

Молчит Михаил Сергеевич. Молчит Людочка. Впервые она таким деда видела и не алкоголь тому причина. Словно увидела деда настоящим, цельным, без масок и ролей. Протянул он в сторону руку, взял альбом тот старый, потертый, пролистал пару страниц — и видит Людочка на выцветшей черно-белой фотографии… себя.

И дед словно сам не свой сделался. Понял всё, увидев, как похожа внучка на фронтовую его любовь. Словно сошла Настенька с фотографии, платье это теплое, шерстяное надела, косу пшеничную заплела. И глаза эти, и губы, и руки, что не раз целовал. По которым он так соскучился, истосковался.

— Настенька… Я же думал, не мог тогда… Сама мне велела! Как сказали мне, что ты всех своих потеряла. Ведь я это, Род твой я тогда сгубил, думая, что сон… всё сон! И ты — сон! Не жил я все эти годы без тебя! Пытался, чего-то корчился, любовь искал. И Тамару сгубил, и вторую, и третью сгублю, видимо! И тебя, родная, не уберёг.

А в ушах его смех и шепот: «Кровь за кровь… Отпусти, а то потеряешь! Отпусти! Отпусти!»

— Отпусти меня, дедушка! Что ты делаешь, что же ты делаешь!

И кричит уже Людочка, просит деда отпустить её, но не видит Михаил Сергеевич внучку свою, навалился всем весом, под себя подмял, руки заломал, чтобы не царапалась. Одной рукой рот закрыл, придушил. Рычит девушка, выбивается, сознание от поцелуев теряет уже, тошнота комом к горлу подкатывает.

Только не Людмилу видит молодой Миша, тридцатилетний хирург. Настеньку видит. Лежит под ним, призывно улыбается, шепчет. Платье бесстыдно задралось вверх, обнажив молодое тело. Как будто не было сорока лет вовсе, что проснулись они оба от дурного сна той ночью, рассмеялись и сильней друг друга любить начали…

И слышится ему вместо «Род мой!» — «родной, родной…»

И Тень в углу кабинета словно выросла, форму приняла и смотрит теперь довольными глазами, а пасть от креста обугленная до сих пор…

Когда очнулась Людочка, скинула с себя руки сонного деда, заплакала тихо-тихо. Попыталась что-то сделать с разорванной одеждой — с телом уже ничего сделать было нельзя… Между ног всё ныло, липкие подтеки собственной крови и чужого семени пахли железом. Людмила, скуля от боли и обиды, на ощупь нашла дорогу к ванной комнате, повернула выключатель, скинула с себя рванину в найденную наволочку, вытащив ту из постельного грязного белья. А затем всё так же беззвучно рыдая, чтобы не разбудить деда, включила горячую воду и стала отмывать с себя позорные прикосновения.

Здесь и здесь, по телу, распустились синими цветами подтёки, алели царапины, нежные девичьи груди были искусаны. Лавиной дедова безумия и подлости мужской смяло её в беспамятстве, она помнила только удар ниже пояса, в самую сердцевину и нескончаемую волну чего-то странного, порочного, отвратительного. Запах его был везде. Семя засохло пятнами и плохо отмывалось с кожи.

Девушка заплакала снова, но уже не как врач, видавший многое в свои годы — то была чужая боль. Заплакала как живая, не знающая, как справиться с тем, что случилось, невинная душа. Когда только проплакалась, умылась — посмотрела в сторону умывальника и долго-долго не сводила глаз с бритвенного металлического станка.

Ах, если бы наполнить ванну до краев горячей водой да…

Из мрачных мыслей её внезапно вывела одна лишь мысль о бабушке-покойнице.

«Ох, холодно, Людочка, как же холодно, согрей меня!»

Не выход это, задуманное, если так же, как бабушка, она вернется, только к матери своей или отцу. Или к деду, мучать его каждую ночь, выходить из ночной тени, садиться тому на грудь и скалиться, охая… Тоже шептать: «Холодно, дедушка, холодно, родненький, согрей меня, как в последнюю нашу встречу»

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я