Сказание о Джэнкире

Софрон Данилов, 2013

Колыма… Трагические следы ГУЛАГа. Кровоточащая людская память. На эти события старейший якутский писатель Софрон Данилов наслаивает современную историю золотодобычи, в которой непримиримо сталкиваются характеры людей, тех, чья психология – уродливое порождение страшного прошлого, и других – кто мечтает о прекрасной жизни, о том, чтобы лебеди – символ вечной красоты – вернулись в родные края. Но возрождение человека и природы возможно только через любовь, говорит автор. Вот почему боль о Джэнкире, недавно хрустально чистой реке, превращается в сказание.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сказание о Джэнкире предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 5

Едва хлопнула дверь, Сахая вспорхом к окну, не дыша притаилась за шторой. Вон, вон пошел Мэндэ. Ее Мэндэ!

Некоторые из однокашников переиначивают его имя на русский манер «Мэрдюша». Брр! Слух режет. Какая там еще «…юноша»? Сама она в ласковые минуточки зовет нареченного, суженого, единственного Мэндэчэн. А то кличет, журчит, пришептывает: «Чэ-эн… Чэ-эн…» И: «Что печалит тебя, мой Чэ-эн?» И: «Не разлюбишь меня? Поклянись, мой Чэ-эн!»

Бывает, когда в одиночестве ждет-пождет его возвращения, слезы так и польются сами. И точатся, точатся. Она ж не вытирает, не смахивает: «За что мне такое счастье?» Радость невыразимая — детство вдруг возвращается: тогда лишь творилось с ней что-то похожее, — колышет грудь. «Чэ-эн…» Кого благодарить за невозможное, ей, Сахае, неведомо. Да и знать не дано. Не сон ли то наяву? Разве может быть человек так счастлив?

«Ой, худо тебе придется, красавица! Ой, худо, мила-ая! Не приведи господь…» — дурашливо кривляясь, изображая шамкающую старуху, пророчила ей Альбинка Манохина, однокурсница, мужланистая, широкоплечая дивчина из Тверской губернии, как с вызовом говорила встречным и поперечным. О таких сказано: бой-баба! Посмотрит так уж посмотрит: рублем не одарит — в горящую избу войдет, точно! Что ж до Сахаи, однако Альбинкина речь вначале лишь: «Больно мы нежные… — Сама, конечно, не в счет. — Принцев нам подавай! А где ты их видела-то среди нонешних мужиков, ась? И не надейся, девонька! Не томи свою душеньку, плохо будет! Не придумывай себе королевича Юруслана! В сказках они только! Мы-то знаем…» На этот раз себя не вычеркивала. Наоборот, — всех прочих.

Не просто же так говорила Манохина! Не могла просто — было, значит, в ее жизни что-то, опыт какой-то был; он и давал право и на эти ее суждения, и на ёрничанье. Над собой панихиду служила, может. А чтобы не очень горько — зубоскалила. «Э-эх, девочки, один был разочек… но по-настоящему — чтобы на всю жизнь хватило! И больше, клянусь мамой, никогда, никогда!» — на взрыде выкрикнула однажды. Отчаяние было в ее голосе. А ночью Сахаю разбудил какой-то шум. Подвывая, рыдала Альбина: «Дура я… Какая же я дура-а-а…» Страшно и жалостно было слушать надрывистое бабье причитание. Оно походило на вой какого-то неведомого Сахае зверя. Может, и вообще его не существовало в природе. Девочки так не плачут.

Не теперь вспомнила ту московскую ночь Сахая. До этого еще далеко. А было такое. Никуда оно не денется. Так ли, иначе — аукнется.

Светлынь сияла на улице…

Хотелось крикнуть: «Мэндэ! Мэндэчэн! Чэ-эн!» — сдержала в себе рвущийся наружу голос. Пристанывала только глазами, телом: «Чэ-эн…»

А может, права хоть немного, хоть в чем-то была грубоватая, от нерастраченной женской нежности страдающая Альбина: «Нельзя так любить мужиков, подружки! Нельзя-а-а…» Тут уж как никогда сердилась. Для нее это было серьезно.

Да ведь и это предупреждение не вспомнилось нынче Сахае. Как, впрочем, и все забылось. Ушло. Отлетело. «Ах, ребята, вы так уезжаете, как огонь заходящего солнца уменьшается, уменьшается, выйдет на гору, удаляется, удаляется и, наконец, исчезает. Но как от закатившегося солнца остается по горам отблеск солнечного света, так и я в памяти и мыслях буду носить о вас воспоминание». Пришла в голову старинная якутская песня. Так-то певали в давние времена девушки.

«Чэ-эн…»

Сахая с обожанием смотрела на удаляющегося супруга, обнимала его взглядом, точно старалась подольше удержать.

«Чэ-эн… Милый Чэ-эн…»

А тайна? И она была тут. Но владела ею одна женщина на свете — Сахая. Суть же заключалась в следующем: с виду суровый и решительный, Мэндэ, таким он казался всем без исключения людям, дома наедине с Сахаей легко превращался в ребенка. Нежен и хрупок был в эти минуты. Мог быть и капризен. Она должна была укрощать его. Он позволял это с видимым удовольствием. О, милые слабости… Что без них человек? Монумент! Каметник, как шепелявя мило коверкал слово пятилетний сынишка ее университетской подруги Ляли.

Вот и теперь… Сколько блаженных мгновений связано с привычкой Чэна неуклюже — смотря для кого; для нее упоительной! — наклонять голову. Конечно, вправо. Верный признак: сосредоточен на тяжкой мысли. Ясно, какой, — о треклятом золоте! Потому и нет человека, кто больше ее ненавидел бы этот «огонь сатанинских глаз». Так и дед ее говорил. Так испокон века говаривали. Отвлеклись невзначай — о привычке Мэндэ затеялась речь-то… Иногда и дома так же наклонит голову — и нет его: словно ушел куда-то. Тогда Сахая с видом ревнивицы надувает губы и ворчит, будто сердится: «О ком затосковал? Перестань! Ты должен думать обо мне одной!» Он засмеется, наклонится к ней: «Хороши у тебя губки, когда надуваешь их вот так. Дай поцелую…» — «Не дам! Ни за что! Если в мыслях другое — поцелуй фальшивый». — «И что сейчас в мыслях у этого фальшивого?» — «Работа». — «А как ты догадалась?» — «Это ведь так просто. Вся правая половина мозга занята работой. Вот она и перетягивает голову. Ты разве не знал?» — «Ай-яй… Если взять во внимание твое высшее образование, объяснение чересчур примитивное. А о тебе я какой половиной головы думаю?» — «Левой, конечно». — «Почему?» — «На той стороне ведь сердце». — «Ну, тогда гляди вот…» И Мэндэ наклоняет голову уже налево.

Глупость, конечно. Но глупость и шалости — мудрость влюбленных. Может, откуда вычитала; а может, сама такой афоризм придумала. Наслаждалась вернувшимся младенчеством, резвилась, ворковала и вся истаивала в истоме. Что-то вроде и грустное пропархивало в памяти. Что бы это? Следа уже как не бывало.

Эх, Альбинка, Альбинка! Не она ли витийствовала: «Почему лишь месяц медовый определили молодоженам? То-то. Подумайте, девочки. У-умные люди знали…» — и ржала захлебисто. В другой раз совсем озадачила: что, мол, было бы, — проживи Ромео с Джульеттой как муж и жена до старости? Сама же ответила с гоготом: «Он бы ей изменял с кухаркою, она ему — с конюхом». Кое-кто из подруг-эмгэушниц смеялся, не все, конечно; Сахая же зажимала уши, едва не плакала. Это, видать, и пропархивало бессознательно, а в словах оживать не хотело.

Сахая глядела в окно на Чэна. Кажется, удержала взглядом: у него развязался шнурок; присев на корточки, пытался соорудить бантик. Не без ехидства заулыбалась. Штиблеты — тоже история. Что там — целое приключение! Сюжет для Райкина! Потеха вспомнить, какой сыр-бор разгорелся, когда надумала купить ему туфли на высоких каблуках. «Кто я, секретарь райкома или шалопай, гоняющийся за последним криком моды?» Не вступая в полемику, купила-таки. «Хочешь, чтобы я стал посмешищем? Не дождешься!» Тоже не возражала. А недавно в командировке попал, бедненький, под ливень, старые ботинки возьми и скукожись. Не босиком же идти в свой райком — пришлось, хотя и чертыхаясь, влезть в «пижонские» туфли. Ничего, ходит и еще похваливает: «Какая же ты у меня умница!» И так всегда.

Сахая в последний раз любовно с головы до ног оглядела, точно огладила, мужа, готового уже скрыться за углом.

«Оглянись, родной!»

Кэремясов замер. Оглянулся.

Из-за шторы послала ему воздушный поцелуй. И еще раз. И еще. «До свидания, Чэ-эн…»

Сахая пела. Вернее, мурлыкала под нос. Сначала: «На углу у старой булочной там, где лето пыль метет, в та-та (красной? синей? белой? — забыла, как там у Окуджавы) маечке-футболочке комсомолочка идет…» Тенористо… И без передыха: «…меня не любишь ты, зато тебя люблю я, тебя люблю я и заставлю себя любить…» — могучим бархатным басом Ирины Архиповой.

Сахая пела!

А ведь раньше, тихоня, боялась рот открыть. Когда раньше? До… встречи с Мэндэ. «Ты пой! Обязательно пой! — весь преображаясь, блестя глазами, приставал к ней. — Человек должен жить с песней и в радости и в печали! Он должен петь не потому, чтобы поразить людей, а для себя! Именно для себя!» Преодолела и приучилась. И веселее стало. Любое дело лучше спорилось. Хотя бы и мытье посуды. Чашки, тарелки, ложки так и сияли.

Наклонившись над раковиной, Сахая вдруг почувствовала, как в ней что-то странно сжалось, ворохнулось сердце, и тотчас тошнота подступила к горлу. «Неужели?..» С напряжением выпрямилась и легонько нажала ладонью грудь под левым соском. «Ну!..» Сердце билось ровно. Как обычно. Сахая передвинула ладонь ниже… И там тихо… Тогда она резко наклонилась к полу и, приходя в неистовство, наклонялась еще и еще. Кончиками пальцев, потом и ладонями упиралась в пол. Отдергивала и продолжала сызнова. Принялась изгибаться, вращая-раскручивая туловище. Уже не помня себя извивалась, кусая губы и громко выборматывая что-то сквозь сжатые до скрипа зубы, пока не остановилась в изнеможении. Горячий пот, тут же и заледеневший, выступил на лбу и висках… Снова стала вслушиваться в себя. Нет. Сердце, скачущее от напряжения, было прежнее… Но ведь оно ворохнулось? Несомненно!.. Несомненно ли? И руки повисли плетьми. Не сердце обмануло — сама себя обманывала. Сама…

Господи! Желал ли кто так же исступленно, яростно-страстно, как она? Жаждал ли, задыхаясь от неутолимой жажды в смертоносный зной? То призрачная надежда. То ослепительное бешенство. Порою то и другое вместе овладевали всем ее существом, превращая в дикую кошку.

Господи! С тех пор как они с Чэном стали спать под одним одеялом, ждет. Есть ли конец томлению? Не беспредельна ж мука?

Никогда прежде Сахая не думала о себе — о том, что совершается в ней и совершается ли вообще. Было неважно. И плоть ее жила как бы своей отдельной, независимой жизнью, а она (то, что должно было быть Ею подлинной — может, дух?) — своею. И когда, не считая легких недомоганий или болезней, которые почти не случались, не мешали друг другу, — и хорошо. Возможно, подобное рассуждение упрощает суть дела, куда, надо полагать, более сложного и труднообъяснимого на обыденном языке и в сугубо житейских материалистических понятиях, в принципе отвергающих такое, например, как «душа», но, если не углубляться и не мудрствовать лукаво, так оно и было.

И вдруг все нарушилось. Теперь Сахая зорко и чутко сторожила себя — малейшее колебание, тишайший шорох, который должен (должен ведь!) сломать-разметать оглушающее безмолвие внутри нее и — произойдет небывалое: счастье! Это будет. Непременно. И даже очень скоро. Она легко убедила себя в непреложности этой истины и ощутила чувство некоего превосходства как человек, обладающий величайшей, не ведомой никому из других людей тайной. Тем более что тайна была заключена в ней самой. И с той же минуты начала жить предощущением радости. Жаркое моление, обращенное к кому-то или к чему-то, не Имеющему Имени, охватило ее:

«Почему до сих пор не подаешь о себе весточки, долгожданный и дорогой человек?!..

Будь ты мальчиком или девочкой — безразлично, просто будь нашим: моим и Мэндэ!..

Некоторые женщины рожают не от любви, некоторые — вопреки своему желанию. Я же зову, жду Тебя всей своей материнской сутью, всем своим существом, душой и сердцем, волнуясь и трепеща в предвкушении неизведанного счастья!..

Приди, осчастливь нас, солнышко наше, птенчик наш!..»

Не за себя только страдала-терзалась Сахая. Замечала, как втихомолку, по-своему, по-мужски ждет не дождется и Мэндэ. По тому видно, какие взгляды кидает на нее, когда она неловко оступится ли, пожалуется ли на утомление. И робкая жалость в них, и тоска. Но год уже минул в томительном ожидании. Поначалу они, бывало, с наслаждением предавались разговорам о ребенке, лелеяли восторженные мечты, возводили воздушные замки. Позже оба стали избегать этой темы. И хотя до сих пор удавалось, — сколько труда — уверток и ухищрений — стоила эта ложь! Да и не могла же тянуться без конца.

Недавно Сахая поймала себя на мысли: она готова возненавидеть. И тот, кого бы перестала любить, был не кто-нибудь — она сама. Это неожиданное открытие буквально ошеломило, потрясло ее. Раньше и в голову не приходило: любит ли себя? Да и пришло бы, — отмахнулась шутейно. Вынужденная же отвечать, наморщила лоб всерьез: не перерождение ли то в ней человеческой природы или, допустим, блажь смущенного разного рода полузнаниями ума? А вернее, то был результат отчаяния. Страшилась: не завладело бы ею целиком. Так можно дойти и до кощунства, до извращения, — почему она обязательно должна?.. И отбросило, точно отпружинило, от того, что, скажись, и… решило бы судьбу. Необратимо. Бесповоротно.

Сахая облегченно вздохнула: избежала несчастья. Конечно, любит! Но не себя самое — будущее в себе: их дитя, ее и Мэндэ. Дитя любви.

Еще в Москве купила полный набор детского приданого, о чем Мэндэ, к счастью, знать не знает. Оно хранится у нее на дне чемодана. Может быть, зря поторопилась. Недаром у якутов есть поговорка: «Сродни тому, как приготовить колыбель еще не родившемуся ребенку». Значит, делать так — накликать беду? Глупости! Суеверие!

«Приди, осчастливь нас, солнышко наше, птенчик наш!..»

Незачем было подходить к окну и глядеть на улицу: Мэндэ наверняка уже в своем кабинете и по горло в делах и заботах. Пора и ей!

Мороз-воевода еще не обходил дозором своих владений. Должен был явиться с минуты на минуту.

Не успела Сахая привести как следует в порядок разлетевшуюся прическу, стриглась на французский манер, под мальчика, — прошествовал. Мимо открытой двери пронес себя. Не то чтобы величественно или там торжественно — монументальность же чувствовалась. В поступи, в первую очередь. Громадноплеч. Краснолиц. Жаль, не хватало бороды. Придала бы его облику особенную значительность. Но… то ли не произрастала она у него буйным волосом, то ли в душе сознавал несоответствие тому, что заключалось внутри него. Да и было бы сие понято кем-либо как вызов? Претензия на что-то? Короче: борода как таковая отсутствовала напрочь. Даже хотя бы и намеком.

Дабы не разводить долее турусы на колесах, нужно лишь пояснить, почему и за какие подвиги или, напротив, несовершение таковых — мог, да вот не свершил, — ответственный редактор районной газеты «Коммунист Севера» Николай Мефодьевич Нефедов удостоился не менее почетного звания: Мороз-воевода. Увы, ни то, ни другое послужило причиной, а вовсе ничтожная, казалось бы, привычка его обходить кабинеты сотрудников за пятнадцать минут до официального начала рабочего дня. Зачем, спрашивается. А вот и затем: лично удостовериться, кто «горит» на работе, а кто относится к делу спустя рукава. Удостовериться — и все. Не ради того, чтобы потом упрекать, шпынять, жучить или просто брезгливо поморщиться («Что, мол, с такого взять, нерадивца?»), — ничего подобного. Получал ли сам от того какое-нибудь удовольствие? Трудно сказать. Скорее, то был пунктик. Некая как бы причуда. Но, впрочем, кто знает… Прозвищем же Николая Мефодьевича наградил малость чокнутый переводчик Кэнчээри Ючюгяев: если в момент явления редактора обнаруживался на месте, непременно вскакивал, отдавал честь и громко декламировал: «Мороз-воевода дозором обходит владенья свои». С чувством, душевно. Мальчишеская выходка, конечно. Так и воспринимал ее Нефедов — невозмутимо. Может, и поощрял: иногда в глазах сквозила усмешка. Не мог он обижаться на чокнутого, считая его неизбежным злом, которое должен был терпеть, тем более — на гениального поэта Некрасова.

Что еще необходимо добавить к портрету Николая Мефодьевича? То, пожалуй, что кем-кем, а Марк Твеном он не был. И быть не мог. При чем, вытаращится кто-нибудь, этакое странное сравнение? Ан, есть тому резон: знаменитый американец тоже подвизался было однажды (правда, тогда он был никому не известен) на поприще редактора провинциальной газеты, хотя и не чета «Коммунисту Севера», и в конце концов вылетел с треском и свистом. Николаю Мефодьевичу такой позорный финал никак не грозил. Теперь не грозил: крепко зарубил урок, преподанный ему жизнью. Суров был урок: до тех пор как воссел на нынешнее место, он, занимая должность заведующего не какой-нибудь овощной базой, а отделом пропаганды и агитации райкома, оскандалился, допустил грубый промах. Что уж он не так пропагандировал и агитировал, хранил в глубокой тайне; только после того случая был низвергнут в кресло редактора. Стало быть, не столь ужасен оказался прокол, а за битого, как известно, двух небитых дают. Теперь Николая Мефодьевича на мякине не проведешь, а в полымя и сам не полезет. Капитальный человечище! Личность! Не ветродуй, тем более не щелкопер, падкий до скандальных сенсаций районного масштаба. Дешевую славу презирал, о великой не помышлял. В общем, не Марк Твен.

Однако, пропади вдруг «воевода», — его исчезновение было бы замечено, стало бы поводом к пересудам для одних, для других же, кто не боялся никаких тайфунов и смерчей за его глинобитной спиной, — к воплению и скулежу. Лучшего не надо, а худого — тем более.

Ничего подобного не скажешь о его заместителе, отвечающем за выпуск газеты на якутском языке. При первом знакомстве даже фамилию Сахая разобрала с трудом: «Баагынаанап», — бормотнув, протянул вялую ручонку и, едва коснувшись, быстро отдернул; тут же, точно спрятался, прошмыгнул в свою комнатку. Сахае не нравились люди, не умеющие знакомиться по-человечески, к тому же избегающие смотреть в глаза прямо… (Между прочим, полное имя зама — Вилюй Архипович Багынанов.)

Зато кто удивил Сахаю — Алла Андреевна Самохина, ответственный секретарь. Не первой молодости, но — женщина. В самой поре. Надави — сок брызнет. Как не преминула бы сказать Манохина, тут уж и прибаутка ее кстати вспомнилась: «В сорок пять баба — ягодка опять». Но то внешне. Главное — характер. Железный! Недолго потребовалось убедиться Сахае, как жестко та держит в своих цепких с темно-вишневым маникюром руках трепетные вожжи, управляя редакцией. «Воеводой» — в том числе. Но это, похоже, его вполне устраивает: с претензиями, коли такие возникали (довольно редко; причина у всех одна: их материал — гвоздь номера, без коего газета просто-таки не имеет права выйти в свет!), молча, движением косматых бровей отправлял к ней. О лукавый змий! О прокуратор, умывающий руки! И тяжек был путь на Голгофу, где чего-чего, а «гвозди» не требовались. Своих избыток. Там царила Алла Андреевна. Если, размеренно ударяя по левой ладони строкомером, как стеком, прищурит глаза: «Места нет!» — все! Захлебывайся слезами, рви на себе волосы, проклинай несправедливый, жестокосердый мир или, на худой конец, напейся с горя — все!

Даже тончайшей ядовитой улыбочки не разрешала себе Алла Андреевна Самохина, прощая невысказываемую лютую ненависть в глазах — понимала. Ничего другого и ожидать было нельзя.

Почему взяла на себя роль цербера? Зачем ей это надо? И надо ли кому-нибудь вообще? Вопросы, которые невольно возникли теперь у Сахаи, не были для нее в новинку. Другое дело — раньше, в общаге, когда девчонки: с одной стороны, известная язвочка Альбинка и калмычка с иссиня-черной жесткой, как щетка, гривищей Динара, правнучка шаманки, с другой — Машенька Пятунина и грузинка Элисо, сходились чуть ли не врукопашную, споря до хрипоты о сей причине должны играть руководящую роль в современном обществе, а она металась меж двух огней (жалкие попытки умиротворить враждующие кланы, естественно, всегда терпели крах), эти проблемы были для нее голой абстракцией, интеллектуальным кейфом. Алла Андреевна же — конкретное воплощение их. Она — аргумент в тех давних незавершенных дебатах. Но в чью пользу?

Не бог весть какой интуицией нужно обладать, чтобы заметить, стоит Сахае улыбнуться Алле Андреевне или, хуже, уединиться для интимного обмена мнениями, прочие сотрудники натягивали на лица черные маски, бывшие у них наготове, и становились туговаты на ухо, если Сахая смела после случившегося обратиться к кому-либо с каким-нибудь вопросом. Враждебность начинала носиться в воздухе. Пусть выражаемая не впрямую, — однако… Ну, не чушь ли? «Чушь!» — решила Сахая и не изменила никому в угоду отношения к церберу, как заглазно называли ответсека коллеги.

Что же всерьез волновало Сахаю — ее положение в «Коммунисте Севера». Для того ли она кончала МГУ, чтобы стать зав отделом писем в какой-то обыкновенной районке?

Конечно, грубо ошибся бы тот, кто, сказав про себя: «Тоже мне, цаца!» — приклеил ярлык: «Зазнайка!» Не из зависти и тем паче фанаберии подумала так Сахая, читая со слезами благодарности послания не забывающих ее сокурсниц. Элисо теперь — собкор областной, Машенька — зам зав отделом культуры городской газеты. «Милые мои, умницы!..» Но особенно рада за эту дылду — Альбинку Манохину. Вот кто пригодился бы казакам, пишущим цидулю турецкому султану! Сахая пунцовела от соленой грубоватости, а тянуло перечитать еще и еще; места попадались колоритные. Недаром сам Владимир Николаевич хвалил ее за стиль. Хотя бы это: «Охти, разлюбезная девулька! Думала, захомутала вахлачка-агрономишку (в переводе на нормальный язык читай — «вышла замуж». Это вот и необыкновенно порадовало Сахаю: все девочки боялись очень, что вековухой прокукует свой век громобойная конь-баба; от ее ржания милиционеры шарахались), буду, как Брунгильда Гюнтера, после утех земных вешать соколика на гвоздик, а мужичок оказался такой бедовый и занозистый, — сама не ведаю, как жива-то до сей минуточки…» Ну, и так далее. Вперемежку с похабщиной и непечатностями.

«Вот хамка!» — смущенно смеялась Сахая и точно наяву слышала голос подружки, а в нем — унижение, что паче гордости. Как не скрывала Альбинка, — рада до смерти: нашелся-таки, кто объездил ее! Оттого и бесилась раньше, представлялась стервочкой: мы, мол, и без мужиков, обойдемся! — не надеялась быть счастливою.

«Ох, Альбинушка!»

Не обошлось и без подначки (не была бы сама собой, ведьмочка): «Засим прощевайте-ка! Первой леди Колымы бьет челом черная крестьянка и раба Ваша по гроб жизни Альбинка Манохина».

«Издевайся, издевайся, Альбиночка».

Рада-то Сахая, рада за товарку, но что самой ей делать? Разве это работа — зарегистрировать и распределить по отделам пяток писем за день? Столько их приходит в районку — кот наплакал. А дальше что — ворон считать? Потому-то и было первым порывом отказаться — лучше простым литсотрудником. Там хоть самой писать можно. Не отказалась — в Мэндэ стали бы пальцами тыкать: «Жена у первого секретаря — гордячка! Должность, вишь, ей мала показалась…» Не в должности дело.

А коли не в должности, — соображай, как быть. Зря, что ли, МГУ окончила? Так-то, голубушка! Давно бы Сахае рассердиться. И не на судьбу — на себя.

Представить не могла, до чего увлекательна «Хроника захолустья» (по-своему окрестила кондовую рубрику «Письма трудящихся», отныне свою епархию), когда затеяла перелистать старые пожелтевшие подшивки! Тут-то, если помните, и всплыл Марк Твен. Что бы он сочинил, попадись ему в руки письмо о бане, в коей с потолка свисают… сосульки, — весь мир скорчился бы от хохота! А чего стоит сюжетец о бульдозеристе К.И. Гаврюшкине, каковой «нализался до поросячьего облика и визга (сколько принял зелья, вспомнить он не мог), а вследствие сего кукарекал ночью на крыше собственного дома?» «Этим, — бесстрастно продолжала заметка, — были введены в заблуждение некоторые соседи, — подумав, что уже утро, побежали на работу». И «хотя было воскресенье, — оговаривается группа подписавших гневное письмо жителей, — это обстоятельство не должно смягчать суровости и беспощадности мер воздействия, кои в полном объеме просим применить к К.И. Гаврюшкину».

Вообще, честно признать, иные заметульки попадались лихие. Чувствовалась живая жизнь. Непричесанность, так сказать. Видно: тот, кто готовил «вопли души» на полосу, сам потешался до чертиков. Интересно, кто это был?

Потом улыбка вдруг исчезла, как не было, — зеленая тощища!

Сахая и не поняла сразу, что произошло… Потом поглядела фамилию редактора. Так и есть: исчезла «А.И. Карзанов», появилась «Н.М. Нефедов». Буквально с первого же номера стиль засох, сморщился. Пошла сплошная жвачка. «Внесла ли в это дело свою лепту Алла Андреевна? Несомненно. Вот почему ее не любят в редакции…»

Отодвинув в сторону очередную подшивку, Сахая продолжала сидеть, уставясь в одну точку. Жизнь выходила куда более сложной, заковыристой, с крутящимися воронками и подводными течениями, чем казалась поначалу. Собственно, так и должно быть. Удивляться тут нечему. И если она вдруг это обнаружила, — не от наивности. На сей счет не дала себе обманываться. Просто не хотела замечать и знать. Ну, еще бы! Куда как удобненько-то: улыбочка — в ответ на улыбочку. На все прочее — ноль внимания. Да вот только что оно, «все прочее»-то? Мысль было мелькнула — и нет ее. Мелькнула же. Царапинку оставила. Не могла не оставить.

Что же до улыбочек — и тут не так все просто. Может быть, всего и сложнее. Не то чтобы перед ней явно расшаркивались (ну, как же — «первая леди»! Трудно ли быть в подобных случаях «оригинальным»?), но, чего греха таить, и не совсем чтобы без того. Не совсем… Возлагались надежды и теми, и этими: на чьей стороне прибыль будет. Как ни беспечна, как ни бесхитростна, — почувствовала тягу на разрыв, примагничивание. Разумеется, без очевидного насилия. Выбирать не подумала — жизнь подскажет. И сердце-то для чего?

Пришло неожиданно: «Хватит! Отныне рубрика «Письма трудящихся» будет в газете самой боевой! Самой острой! Самой практически действенной! Самой!.. Самой…» Озарило. Охватило дрожью. Вот она, задача!

Заглянувшая невзначай в комнату Алла Андреевна как бы и опешила, отпрянула: в нее уперся застылый взгляд. Немигающий и невидящий. Точно: ничего не видела Сахая. Мечта рисовалась ее воображению. Какая? Само собой, необыкновенная. «Хватит!»

Проглотив полудоношенную улыбочку, Алла Андреевна уже и оттанцевала на цыпочках вбок.

Когда Сахая очнулась, — никого в дверях не было. Смутное пятно-очертание чьей-то фигуры ей, конечно, показалось. Подумав так, встряхнула головкой, потерла виски и облегченно, точно освободившись от непонятной внутренней тяжести, улыбнулась просто т а к. «С этого дня начинается новая жизнь!» — принялась готовить «письма трудящихся».

— Первая проба пера? — улыбаясь неиспользованной, если помните, улыбочкой, Алла Андреевна приняла из рук Сахаи тоненькую стопочку «собак»[17], осторожно положила их перед собою, предварительно отстранив решительным движением большую кипу других материалов. — Поздравляю! Не сомневаюсь, интересно!

— Это не мое. Я только подготовила.

— Все равно. Все равно ваше!

Смущенная и благодарная, Сахая пожала протянутую ей руку. «Какая же она все-таки добрая, милая и чуткая!» Решила: будет любить ее и защищать именно потому, что другие ее не любят и ругают, видят в ней врага. Да, да, да! Будет — вопреки всем. И назло всем.

— Я хотела бы… — О святая простота! Стоило ли говорить, чего «хотела бы»?

— Ну, конечно! Конечно же… — «Тотчас, не откладывая, прочтет, и все будет замечательно! — говорило-лучилось лицо Аллы Андреевны. — Не нужно так переживать, милочка!» Прожурчала вслух: — Сейчас прочту и загляну к вам.

«Какая она лапочка!» Сахая с ужасом почувствовала, что щеки и уши начинают гореть, и выпорхнула-выскочила из кабинета. Ей было стыдно. Неужели она могла плохо думать о таком необыкновенном человеке? Могла же. А все потому, что, сама того не желая, заразилась чьим-то влиянием. «Какая же я плохая! Дрянь! Дрянь!» Отругав себя, и поделом, долго не умела успокоиться.

Напрасно прождала в страшном волнении до самого вечера: Алла Андреевна не заглянула. Сама напомнить не решилась. Когда же, собравшись домой, как бы промежду прочим сунулась в кабинет ответсека, обнаружила там пустоту. Черная настольная лампа с опущенной, будто свернутой набок шеей, не горела.

Новый день начался для Сахаи с вызова к «воеводе».

— Присаживайтесь, пожалуйста, Сахая Захаровна. — Приподнялся в кресле. И любезен мог быть Николай Мефодьевич. И галантен. — Ну, как мы начали свою трудовую деятельность? — Взор благожелательный. Нет в нем иронии или подвоха.

— Только начала ознакамливаться. — Тон предпочла строго официальный. Догадалась, вызов неспроста: и утром не заглянула к ней Алла Андреевна — значит… То и значит, — поторопилась хвалить заранее, теперь неудобно идти на попятную. — Говорить что-нибудь рано.

— Это правильно. — Одобрение было в голосе. Не спеша надел большие роговые очки. — Читал, читал ваши материалы. Говоря без обиняков (произнес слово естественно, без щегольства), — понравилось. Сразу видна рука человека со специальным образованием. Хорошо! — Как бы и причмокнул.

И опять от стыдобушки — в полымя. Входила-то минуту назад ощетинившись; к другому разговору приготовилась.

— Спасибо… — Камень с души скатился. Иглы опали. Улыбнулась навстречу беззащитно.

— Передайте Алле Андреевне: этот материал в послезавтрашний номер, — протянул Сахае верхнюю «собаку». — А эти…

Все в Сахае обмерло. «Мечты, мечты! Где ваша сладость?» Заныла душа.

— Как молодому работнику, — выдержав продолжительную паузу, — смею и… это мой долг! — дать вам совет: при публикации критических материалов следует быть сугубо осторожным. Су-гу-бо… — печально повторил-продиктовал по слогам. Не то что поучал — делился горько-полынным опытом. Может, почти исповедовался. Только ей — в ее же интересах! — решился он высказать душевную боль, сыпать соль на кровоточащие раны свои. Она поймет! Поймет в отличие от других, кому понять не дано.

Врасплох взял Сахаю «воевода»: сначала усыпил бдительное око ласковым зачином, потом… Сидела как в воду опущенная. Мозги пылали. Язык прилип к гортани.

Почему сугубо? — и теперь не щеголял вчера услышанным и полюбившимся словечком; полагал наиболее точным и уместным в данных обстоятельствах. — Во-первых, есть опасность обвинить невиновного и тем нанести человеку жестокую моральную травму.

Похоже, Николай Мефодьевич приготовился прочитать лекцию по старой памяти, хранящей в сокровенных тайниках его существа тот самый полынный поучительный опыт, приведший его к перемещению по служебной лестнице.

— Во-вторых, даже при наличии вины стоит поразмыслить над тем: кого, когда, в чем и как критиковать и какие последствия может сие иметь? Вы согласны?

Голова невольно дернулась. Вышло: кивнула.

— Хорошо-о! — Не обрадовавшись, так и должно быть, ибо логикой, знал, любого уложит на лопатки, развернул тезис. — Вот, например, одна мать пишет, — взял со стола «собаку», — что молодая девица С. Белочкина, воспитательница детского сада, отвратительно приглядывает за детишками, вследствие чего оные нередко целыми днями ходят с ног до головы мокрые, — снисходительно усмехнулся. — Видимо, сие правда.

— А вы сомневаетесь? Я говорила с несколькими матерями, все возмущены…

— Хорошо, хорошо, пусть так. Я звонил заведующей детсадом. Девица, о коей идет речь, — дочь передового слесаря нашей электростанции, ныне удостоенного ордена Трудового Красного Знамени. Если в газете будет помещена эта заметка, то я весьма сомневаюсь, что райком комсомола даст ей путевку в вуз. Что же вы, милая Сахая Захаровна, хотите, чтобы из-за малыша, которого нежные родители не удосужились научить справлять… извините, малую нужду, юная девушка лишилась возможности учиться дальше? — Без ехидства спросил. Опять-таки — с печалью. И глядел прозрачно. Глаза за стеклами очков выражали недоумение и обиду.

Не хотела Сахая этого. В голову не могло прийти. Молчала потерянно, как заблудившееся в пустыне и уже не имеющее сил даже скулить, зовя на помощь, дитя.

— Знаю, не хотите. Но… — Речь, пересыпаемая до этого момента старинными словечками вроде «сие», «оные», «каковые» и т. п., обрела современный облик. — А здесь о том, что инструктор райисполкома, — взял вторую «собаку», — недостаточно вежлив с посетителями…

— Не «недостаточно вежлив», а попросту груб…

— Полно-полно. Терентия Федосеевича я хорошо знаю. Допускаю, может быть резковат. В жилетку ему не поплачешься… Тем не менее он — весьма уважаемый человек с солидным руководящим стажем.

— Солидный стаж и прошлые заслуги не дают ему права хамить людям!

— Э-э, Сахая Захаровна, какие вы, однако, горячие!.. Иногда не то что невежливо — криком закричал бы. Не все же… — Если бы продолжил, сказалось бы: «…воспитывались в Царскосельском лицее. Он вот, хотя и не воспитывался, — умеет держать себя в руках, не позволяет распускаться нервишкам. Знал бы кто, чего это ему стоит! А тоже мог бы и голос возвысить, и кулаком пристукнуть по столу… А сама-то, милая, так ли уж терпима к людям? Не рубишь ли сплеча, а?» Все это невыразимое вместилось в тяжкий протяжный вздох.

Снова не нашлась, что ответить.

— Ладно, вот что: эти материалы пошлите, пожалуйста, «для проверки и принятия мер», соответственно — в детсад и райсовет. Если найдут, что виноваты, — пусть разберутся на месте, без лишнего шума. Не так ли, Сахая Захаровна? — Будто советуясь, погладил словами по головке. Ободрил улыбкою.

Пролепетала что-то нечленораздельно. Вышла — точно вынесли под руки. Не помнила, как очутилась за своим рабочим столом. Растерзанная. Раздавленная. Безъязыкая.

И — вдруг… Слова явились. И какие! Пламенная речь бушевала в ее груди. «Воевода» корчился, съеживался и — «О жалкий демагог! Цицерон районного масштаба!» — на глазах убывал, превращаясь в малюсенького хнычущего карлика с морщинистым личиком старичка. Похоже, он взывал о пощаде — ломал крохотные волосатые ручонки.

Кто не растерялся бы на ее месте? Манохина — та нахамила бы, а потом разревелась, как корова. Элисо — умница, та нашлась бы, как доказать свою правоту. И без какого-нибудь ора. Что же Сахая-то? Сама виновата: в голову не приходило, что ее материалы могут быть отвергнуты. А потому не приходило, что ждала поблажки. «Так тебе и надо! Хорошо, что щелкнули по носу! Не будешь заноситься, милая…» — отчитывала себя Сахая. Но легче почему-то не становилось.

В следующие дни она отправила более двадцати критических писем в различные районные организации. Каждое — в сопровождении записки от имени редакции: чтобы на местах все «внимательно проверили», «приняли срочные меры» и «сообщили».

Прошло более десяти дней — ни одного ответа с места еще не поступило. На телефонные запросы везде отвечали одинаково: «Хорошо, ладно, на днях сообщим».

Также бесполезно прождала еще неделю.

Когда стало невтерпеж, сама отправилась за ответом. Изумилась крайне: обнаружилось, — ни один из руководителей организаций толком не помнил ни о каких запросах редакции. В лучшем случае спохватывались: «Да, действительно, что-то такое было вроде». Или в самом деле не помнили, или делали вид. После начинались поиски самого письма. Обычно выяснялось, что письмо якобы кто-то передал кому-то, а тот куда-то уехал. Иногда письмо самым неожиданным образом обнаруживали тут же на столе, среди прочих бумаг. Письмо прочитывалось, признавалось в принципе правильным, давались обещания через день, ну через два дать обстоятельный официальный ответ. Сахая напоминала известную партийную установку о сроках ответа на сигнал печатного органа. Возражающих, конечно, не находилось: директора, заведующие, начальники, управляющие — все, как один, согласно кивали головами. И все же по глазам было ясно видно, что они хотели, но, к сожалению, не могли просто выпроводить за дверь эту назойливую бабу, не только отрывающую их от серьезного дела по пустячному вопросу, но и смеющую разговаривать с ними в резком тоне. «Ах, так? Посмотрим, как запоете!» Коса нашла на камень. На следующий же день Сахая сочинила фельетон о руководителях, наплевательски относящихся к письмам трудящихся.

— Оставьте. Я потом посмотрю, — Николай Мефодьевич и не подумал отрываться от своих бумаг. — Алла Андреевна читала?

— Нет.

Нефедов удивленно вскинул глаза:

— Оставьте.

Вместо того чтобы, как ожидалось, встать и уйти, Сахая решительно села на стул:

— Николай Мефодьевич, хорошо бы, если эта статья пошла в следующий номер. Извините, именно поэтому я поспешила показать ее вам сразу, минуя ответсекретаря.

Лицо «воеводы» побурело: такое поведение сотрудника газеты выходило за рамки. Не пользуется ли она тем, что — жена секретаря райкома? Но, увидев в глазах Сахаи не вызов, а мольбу, вздохнул и придвинул статью к себе.

С трепетом Сахая наблюдала за редактором. Сначала его глаза скользили по строчкам с холодным безразличием; затем, дойдя до описания директора-бюрократа, они явно оживились; на втором эпизоде редактор слегка улыбнулся; на третьем, забывшись, разулыбался вовсю, бормотнул: «Как вылитый!»

Сахая почти ликовала. Эх наивная душа!

На предпоследней странице улыбка «воеводы» увяла: натолкнулся на колючие фразы. Схватился было за карандаш, но править при авторе не стал.

«Умный редактор находит у статьи глаза и выкалывает их!» — вспомнилась гулявшая на факультете поговорка.

— Да-а… — взгляд Николая Мефодьевича вильнул мимо Сахаи. — Нда-с… Сомнительно…

— Что вас смущает? — Нет, больше она не будет сюсюкать, дожидаясь милостивой улыбки. — Все, что здесь написано, — чистая правда! Я отвечаю лично за каждую запятую в своей статье!

— Ах, Сахая Захаровна! Почему вы никак не хотите понять меня? Ну почему? — Не хватало только, чтобы прибавил «голубушка» или «мы же с вами умные люди, не так ли?»! На сей раз не увел взгляд в сторону. Смотрел на нее с состраданием.

Сказала бы: «Ошибаетесь, я слишком хорошо вас понимаю!» — уничижительным тоном с саркастической усмешкой. Вслух же произнесла спокойно:

— Я понимаю вас.

«Воевода» не обрадовался. «Понимала бы, не несла на стол редактора плоды скороспелого сочинительства! Э-эх, молодо-зелено! Разве не внушал, что из фактов, самых наиправдивых, следует выбирать лишь те, которые могут принести наибольшую пользу и помощь в работе районной партийной организации?»

Сахая безошибочно прочитала мысли редактора, ждала соответствующего вопроса. Он и последовал:

— Разве я не прав?

На этот случай и был приготовлен «козырь», какой выложила на стол перед редактором, — недавний номер «Правды».

— Вот тут о подобных случаях сказано совершенно ясно и точно. И называются люди, сидящие на должностях куда выше наших: министры, начальники главков, директора заводов, секретари обкомов. Надо полагать, они так же уважаемы, не меньше наших.

— Читал, читал… Но поймите сами, Сахая Захаровна: там — «Правда», тут — мы, «Коммунист Севера». Не думаете, что есть небольшая, — усмехнулся, — но все-таки разница?

— Но я также думаю, что и у «Правды», и у «Коммуниста Севера» принцип отношения к письмам трудящихся должен быть одинаков. А вы думаете иначе, Николай Мефодьевич?

Иначе Николай Мефодьевич, конечно, не думал. «Девчонка! Ловко она меня…» Уткнувшись в бумаги, буркнул:

— Оставьте. Посоветуемся.

— Ну, хотуой[18], ты, оказывается, молодчина! Давненько мы ничего подобного не печатали. Ну, быть большой заварухе. Готовься к бою, будет схватка!

Ничего такого, что предрекал радостно возбужденный Егор Федорович Соколов, старший корреспондент, не произошло. Если что и было, — в верхах. Но кому же о том известно?

Дома, по негласному договору, Мэндэ и Сахая избегали разговоров о работе.

На этот раз Мэндэ нарушил правило. Поздно вернувшись после бюро, опираясь затылком об стену, негромко спросил, не разнимая смеженных век:

— Твоя, матушка, статья?

— Что, плохая?

— Хороша! Не в бровь, а в глаз!

— Она же — редакционная.

— И редакционную пишет все же кто-то персонально…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сказание о Джэнкире предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

17

1 «Собака» (жаргон журналистов) — бланк, на котором напечатан текст.

18

1 Хотуой — приятельское обращение к молодой женщине.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я