Сказание о Джэнкире

Софрон Данилов, 2013

Колыма… Трагические следы ГУЛАГа. Кровоточащая людская память. На эти события старейший якутский писатель Софрон Данилов наслаивает современную историю золотодобычи, в которой непримиримо сталкиваются характеры людей, тех, чья психология – уродливое порождение страшного прошлого, и других – кто мечтает о прекрасной жизни, о том, чтобы лебеди – символ вечной красоты – вернулись в родные края. Но возрождение человека и природы возможно только через любовь, говорит автор. Вот почему боль о Джэнкире, недавно хрустально чистой реке, превращается в сказание.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сказание о Джэнкире предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 3

Усмехнулся:

« — Давным-давно, аж в тридцать восьмом году, работал я на Алдане главным инженером шахты. Однажды как снег на голову нагрянуло к нам высокое начальство — агитировать, стало быть, чтобы мы приняли обязательство удвоить план. Ну, «агитировать» — так говорится. Сами понимаете, что я имею в виду… Пошли, само собой, митинг за митингом, совещание за совещанием — в общем, все как по писаному. Директор шахты вдруг вошел в раж. Да еще какой! На глазах преобразился человек: глаза сверкают! Слюной брызжет! Рубит ладонью воздух: «Не два! Два с половиной! Нет, три плановых задания дадим! Если родной отец товарищ Сталин прикажет, то…» Тут его, сердешного, слава богу, заглушили аплодисментами, диким ревом — неизвестно, до чего дотоковался бы…

— Ну, а вы что скажете, товарищ Бястинов? — оборотилось ко мне со сладенькою улыбочкою на устах приезжее начальство. — Только что «дражайшим» или «любезнейшим» не величают — уверены: то и скажу, чего ждут. Такое меня тут зло взяло: за болванов нас, что ли, держат? Для чего устроили это клоунское представление? Сам не пойму, что оно вышло, только бухнул:

— Блеф это все! Блеф!

У начальства физиономии наперекосяк и пополам: губы еще в улыбке корчатся, а глаза уже на лбу крутятся. И ужас в них. Меня же понесло по бочкам. Не просто высказываю свое личное мнение, а на цифрах доказываю. И ребенку, мол, ясно, что увеличение плана — вещь абсолютно невозможная. Немыслимая!

Никак в моей дубовой башке не укладывается, как можно давать заведомо фальшивые обещания, нагло обманывать самого товарища Сталина? Верил, верил я в непогрешимость и гений «отца народов»!

Наконец начальство стало помаленьку очухиваться, приходить в себя. Лица у всех зачугунели. Брови нахмурены. Глаза на место встали. Мне бы сбавить обороты — не тут-то было. Слова помимо воли из меня так и сыплются. Если бы просто слова — раскаленные уголья.

— Вы же в душе и сами не верите! — режу напропалую правду-матку. Чувствовал ли себя героем? Может, и так.

До сих пор еще помалкивали — точно змею каждый проглотил. Но только это сказал, что тут началось:

— Провокатор!

— Вредитель!

— Саботажник!

И не так приезжее начальство беснуется — «свои». Быстренько собрали бюро партячейки — билет, само собой, на стол. «Иди гуляй, решим, что дальше с тобой делать!» Все свершилось в мгновение ока. Еще хорохорюсь, а чувство — словно обухом по затылку хватили.

Как в бреду приплелся в общагу, валяюсь ночью в пустой комнате без сна и мучаюсь в думах: «Как это можно в наше-то время попасть в такую передрягу за чистую правду?» Уже за полночь в глухой темноте стук в окно. Встал я.

— Выйди, поговорим, — шепот директора. — Кстати, мыс ним давние кореши были.

Вышел. Он молча пошел смутной тенью в сторону леса. Я за ним. Остановились поодаль домов в сосняке.

— Ты что наивного дурака из себя разыгрываешь? — рявкает он на меня.

— Еще неизвестно, кто из нас дурнее, — отвечаю как можно спокойнее.

— Завтра же откажись от своих слов! Покайся, что ошибся. Поклянись чем хочешь, что отдашь все силы без остатка ради выполнения плана! Тогда, может, еще спасешься…

— От чего я должен отказаться? От правды? В каких таких ошибках я должен покаяться? В том ли, что не стал бессовестно лгать? Нет! Не-ет…

— Кретин! Идиот! Как ты не поймешь элементарных вещей?!

— Чего ты меня вразумляешь? Ну, ответь по совести: веришь ли ты сам в то, о чем так трубишь?

— Пусть в душе не верю, но… это необходимо! Надо так! Надо! Пойми ты это, дуралей! — Чуть не плачет, на колени бухнуться готов.

Мне шлея — под хвост:

— Не понимаю и не пойму! Не хочу понимать!

— Петя, дорогой мой, я тебя прошу, даже умоляю… — сказал вдруг тихо директор, только что оравший на меня. — Его голос до сих пор стоит у меня в ушах, — Ты знаешь, чем все это может обернуться? Ты играешь с огнем. Потом, когда раскаешься, поздно будет…

— Не раскаюсь!

— В таком случае, — голос его снова стал жестким, — я тебя больше не знаю.

— Я тоже не желаю тебя знать! — ответил я в гневе бывшему другу, резко повернулся и пошел к себе домой. И все-таки я не мог не обернуться — в кромешной темноте между деревьев я еще раз увидел огонек его папиросы. Он ждал: надеялся — передумаю… С тех пор мы больше не встречались.

Через три дня меня доставили в райцентр уже с провожатым; и другие люди поговорили со мной по-другому. Мое «упрямство» обошлось двадцатью годами в местах не столь отдаленных… И после, попадая даже в нестерпимые для живой души испытания, я так и не раскаялся в своем «дурацком» поведении…

Позже узнал, что шахта не дала не только обещанных двух с половиной заданий, но не справилась и с обычным — одинарным. Директор схлопотал небольшой выговорок и продолжал себе спокойно работать по-прежнему. Бястинов промолчал, потом исподлобья, остро взглянул Кэремясову в глаза: «Я же… я не каюсь и теперь…»

«Да-а, печальная история!..» Знать-то знал, что не миновал Бястинов ГУЛАГа, подробности, как да почему, выплыли, так сказать, впервые.

Анализируя позже, правильно ли реагировал на рассказ, Кэремясов пришел к заключению: правильно! И остался удовлетворен. Кому нужны его «ахи» и «охи»? Сентиментально! Пошло! Типичная обывательщина! Смирять сердце: не доверять первому порыву — урок, который вытвердил накрепко. Тем более нельзя идти на поводу у эмоций, не учитывать суровую непреложную диалектику истории. Да, были отдельные ошибки. Были! И помрачнел. И зубы сцепились. Жилка дернулась на виске. Почти уверен: будь он, Кэремясов, в то время совершеннолетним, — за милую душу загремел бы за колючую проволоку! Виноват, что ли, что тогда пешком под стол ходил? А получается вроде так, ежели судить потому, как с молчаливым упреком и снисходительно взирает на него тот же Бястинов. По какому праву? По праву невинной жертвы? Мученика? А не… — и страшная мысль вдруг ожгла, пошатнула: не спекулируют ли некоторые на своей биографии? Не жаждут ли крови? Эдак черт знает до чего можно дойти! Чувствовал: шаг еще — и свихнешься. Думать дальше — и кошмар. Что-то в его мыслях было и подловатое. Что? И не мог остановиться. Неужели в нем заговорил гонор? То, что, рассказывая свою историю, Бястинов целил прямо в него, намекал на сходство с давним «районным начальством» — очевидно. Явно видел в нем примитивного карьериста. Это и взъярило? Эх, Мэндэ! Слаб человечек. Слаб. Чуть уязвил тебя кто — враг! Ну конечно! Ты-то непогрешим. Ты-то… Эх, Мэндэ!

«Да-а, история…» Не о бястиновской думал — о другой. Еще и не бывшей — будущей. Свинцовая тяжесть придавила. Сердце ли только? И не тело ныло. Одно тело бы — ерунда. Эх…

Уверен-таки был: донести голову до подушки — и там из пушек пали. Черта с два! Хоть и измочалился в лоск, по-каторжному, — спасительный сон, на который Кэремясов рассчитывал, не шел. Ни в какую.

В чугунной голове — сумятица, хаос, мешанина резких, хриплых голосов. Не сразу и разберешь, кто говорит. Уж в какой раз прокручивает события последних четырех дней — все без толку. Что она дала, поездка на прииски? А что, собственно, могла дать?

Прав, в сущности, Спартак Каратаев, секретарь парткома прииска Табалаах, когда рубанул напрямик:

— Не думайте, что приехали к аборигенам, впервые в жизни услыхавшим означении государственного плана. Каждый из коммунистов, и даже каждый беспартийный работяга, прекрасно это понимает и, не жалея себя, будет вкалывать для выполнения плана. Вот в этом уж будьте уверены!

Тут бы и кончить — где там! Амбиция, что ли, подвела Кэремясова? Да и тон Каратаев выбрал не просто резкий — хамский. Ну и взыграло:

— Не сомневаюсь, что ваш прииск с планом справится. Но теперь этого мало! Надо в интересах комбината в целом значительно его превысить! Чваниться, что выполнили лишь собственный план, не стоит…

Не успел сказать — понял: зря! Ни за что ни про что оскорбил людей.

Кудрявцев, директор прииска, до тех пор не вмешивавшийся в перепалку двух секретарей, вдруг взбеленился:

— Как это «чваниться»? Мы разве «чванимся»? — с неожиданной для его громоздкой комплекции прытью вскочил с кресла. — Мы гордимся, что справились с планом! Сами видели, каковы дела на шахтах и карьерах. Люди работают, как каторжники! Что люди — металл не выдерживает усталости, машины ломаются! И все это для вас — мало? «План надо перевыполнить — и значительно»! А где вы видите возможности для этого? Если видите — садитесь на мое место! Руководите! Перевыполняйте план на сколько хотите… А меня увольте…

Чего ж не понять крик души? Он и понимает. А кто поймет, каково ему? Никто! Можно и не надеяться. Такая жаль к себе охватила в тот же миг, что… И гордость тут же: должен ведь кто-то взвалить на свои плечи непомерную тяжесть ответственности? Это выпало на долю ему, Кэремясову! «Уф!» Откинул тяжелое одеяло. Духотища! Дышать нечем. Неужели так парит перед грозой? Переворачиваясь на другой бок, заскрипел кроватью; с опаскою глянул на жену: не разбудил ли? Продолжала спать блаженно. Безмятежно посапывала. Сжатый кулачок под щекой — дитя. Невольно и позавидовал: ее-то не терзают проклятые заботы о выполнении плана… Заложив скрещенные руки под затылок, Мэндэ Семенович уставился-уперся взглядом в потолок.

Ночь тянулась нудно. Не было ей конца. И казалось, не будет. Впрочем, это и к лучшему бы.

Перед тем как лечь, звонил Зорину домой: не вернулся ли? Нет, но обещался обязательно.

Кэремясов пошарил в тумбочке. На днях сунул туда пачку сигарет. Хотя вот уже несколько лет как бросил курить, в последнее время иногда тянет.

«А-а, вот и она, милая». От неловкого движения пружины резко взвизгнули.

— Что, Мэндэ… что случилось?

— Да ничего… Выкинуть давно пора эту чертову кровать: чуть шевельнешься — звону на весь дом!

— А я испугалась…

— Э, оставь. Что со мной может случиться, когда ты рядом?.. Спи себе, спи… — притворно зевнул.

— Мэндэчэн… — Сахая включила ночник, достала из-под подушки часики. — О-о, да уже давно за полночь. Я и не слышала, как ты пришел. Чего не спишь, спрашиваю?

— Не идет сон.

— Отчего?

— Жарко очень, что ли.

— Какая жара — прохладно. Ты не спишь от другого.

— Отчего это?

— Ты о другом думаешь — вот отчего.

— Ну-ка, это уже интересно! Уж не ревнуешь ли? Вот это новость! Так говори: о ком это я думаю без сна?

— Не о ком, а о чем.

— Даже «о чем»?

— Ладно, не притворяйся, будто не понимаешь. У тебя это все равно не получается. Словно я не знаю, что ты день и ночь думаешь о своем проклятом золоте. У тебя одно на уме: план, план, план! Скажешь, не так?

— Твоя правда…

— О, Мэндэ… Мэндэчен… Нет чтобы хоть ночью-то спать спокойно… — Сахая протяжно вздохнула и, потянув мужнино одеяло, шепнула: — Ну-ка, подвинься…

Случись это в другое время — Мэндэ в мгновение вспыхнул бы, запылал, словно сухая стружка от спички…

Сейчас он просто обнял мягкое жаркое тело жены, понюхал ее куда-то в висок, затем вяло уронил руку и остался лежать недвижно.

Сахая! О, святая женщина! Другая взвилась бы от ярости. Не взвилась — так надулась бы. Отвернулась капризно-презрительно.

Нежная благодарность хлынула в душу Кэремясова: понимает! Хоть жена понимает его страдания… И заплакать хотелось. Оросить ее лик живительной влагою. И тем высказать бессловесное, невыразимое. Заодно испросить прощения, смыв позор свой; очиститься от презрения к себе.

— Сахаюшка…

— Милый мой, можно ли так изнурять себя? Не жалеешь себя, родной…

«Знать бы, вернулся Зорин? Чем черт не шутит, вдруг привезет благую весть…» Мысли крутились далеко отсюда; и сам он был не здесь — пустой оболочкою разве. О чем ворковала его благоверная, не слыхал.

— Мэндэ!..

— Слушаю… — Спохватился: не в кабинете он. — Слышу, слышу, ласточка. — И опять охватила нежность.

— А коль слушаешь, засни. Что, план сам собою выполнится, если ты вот так, с открытыми глазами, проваляешься ночь напролет? Так и помешаться недолго, милый.

— Знаю.

— Ладно, я тебя убаюкаю. — Сахая еще теснее прильнула горячей грудью, принялась ладошкой легонько постукивать его по груди. — Ну, усни, засыпай… Баюшки-баю… Баю-бай… Примерное дитя должно быть послушным… Баю-бай…

Телячьи нежности, отчего совсем недавно он готов был впасть в гнев, оказывается, могут быть так приятны. Смущенный этим открытием, он лежал, сдерживая необыкновенную радость.

— Я уже сплю… Спасибо тебе, мое солнышко… Спи и ты…

Постепенно шепот гас, становился все глуше, невнятнее:

— Баю… бай…

Незаметно для себя она уснула, ласково мурлыча и постанывая, щекоча легким дыханием его шею.

Трепеща спугнуть хрупкий сон той, кого он теперь любил как никогда прежде, ибо и не подозревал, что возможно так любить, замер. Может, впервые знал (знал неопровержимо и наверняка!): он — СЧАСТЛИВ! Почему же впервые? Разве не бывало, что, пожираемый безумным пламенем страсти, он благословлял временную смерть-бессмертие? О сладость небытия! В ней полнота жизни. Помнится, точно током ударило: «Диалектика!» Думал ли о чем подобном теперь? И в голову не могло прийти. О ней — только. Это-то и счастье!

Сахая…

Мэндэ Семеновичу вдруг померещилось-показалось, будто знал эту женщину всегда, еще до своего фактического рождения — в преджизни, ежели такое бывает. А почему бы нет? — встал было на дыбы. Впрочем, тут же и стушевался. Подавил слепой бунт суеверия. На самом-то деле со дня их первой встречи в прошлом месяце минуло всего три года. Всего? Главное: Кэремясов не смел и представить, как он вообще мог жить раньше, не подозревая о ее существовании на свете? «О жизнь моя!» — вскричало, точно ужаленное, сердце.

— Баю… бай… — откуда-то из немыслимой глуби сна долетело до него ее нежное пришептывание. И там она, душенька, ни на миг не прекращала думать и заботиться о его покое.

Подозрительно! Холостякующий партийный работник — нонсенс! И небезосновательный, сказать, повод для кое-каких кривотолков и заспинных, завиральных разговорчиков и разговорцев. Ан все равно! А не потому ли сопротивлялся до последнего, пребывая в упорном холостячестве, что суждено было встретить ему Сахаю — судьбу свою?

И жутко вдруг стало. Из нестерпимой жарыни — в ледяную прорубь. И снова так. И сызнова. Женись на другой — что было бы? А ведь мог! Что греха таить, было несколько критических моментов, когда и прежде подумывал, и еще как, завести семью и зажить потихонечку-полегонечку, как все приятели и знакомые, и… не мечтать по-ребячески о единственной, предназначенной, необыкновенной любви. Уже было и решил прекратить бесплодное ожидание: «Нет ее такой на земле! И не было. Выдумали поэты. А нет — глупо ждать…» Но в крайний момент что-то возмущалось в нем. Душа не хотела смиряться, глупая. Точно молила сквозь жалобные слезы: «Потерпи еще… еще немного… А там делай, как знаешь».

Что, как поспешил бы: не выдержал? Если бы то случилось, — катастрофа! «К счастью… Родная моя… Голубушка…»

Неуклюж язык выразить невозможное, что случилось в его жизни. Да нужно ли здесь словесное?

Светозарная полярная ночь текла бесшумно. Неуместной казалась бледная одинокая звездочка, притулившаяся слева от месяца. Робко подрагивала.

Три года. Неужели — и всего-то?

Не раз приходилось слышать признания: захочет кто-нибудь вспомнить, когда и как в первый раз познакомился с человеком, которого знает, слава богу, будто бы с незапамятных времен, и — ни в какую. А ведь не могло же не быть первого знакомства.

Когда, где и как встретил свою мечту и судьбу — Кэремясов помнил до мельчайших подробностей.

Точно с цепи сорвался — загрохотал, задергался, засверкал золотыми и серебряными шпагами оркестр.

Точно ожидание длилось вечность — толпа сорвалась с места и, как бесноватая, задвигалась, засуетилась, завихлялась.

Снисходительно улыбающийся человек, явно не зеленый юноша, стоящий в стороне, отнюдь не помышляющий из себя Онегина — это был он, Мэндэ Кэремясов.

Если и могло так показаться кому-нибудь, что изображает, хотя, может, и не отдавая себе в том отчета, — не правда. Усмешливая гримаса, которая запечатлелась на его мужественном обветренном лице, объяснялась отнюдь не презрением к зрелищу безумного экстаза, в какой впали его соплеменники. «Все мы — немного шаманы», — нередко говаривал один якутский приятель Мэндэ. В данном случае он имел бы замечательный повод произнести свое любимое изречение: корчам, прыжкам, ужимкам, вытаращенным глазам и прочему, не исключая диких, достойных первобытных охотников воплей, — такому камланию позавидовал бы с зубовным скрежетом сам Кярякан[16].

И все-таки чем же? В этот момент он ругал (не так чтобы слишком) тех, кто затащил его сюда — на это, ад не ад, сборище. Знал же, быть ему здесь чужим и неприкаянным: измается весь. Знал же… В общем, не без яда усмешечка скорее была обращена на самого себя, оказавшегося незваным гостем на пиру. «Пир» же протекал в арендованной на окраине Москвы столовой, где землячество якутских студентов собралось отпраздновать ноябрьскую годовщину.

Решив через некоторое время ретироваться по-английски и уже не поминая лихом затянувших его и бросивших на произвол судьбы знакомцев, взирал на происходящее перед ним действо как на спектакль. «А что, любопытно! И на такое стоит посмотреть своими глазами». И смотрел.

Сначала в бешено многоцветном месиве он не различал отдельных лиц — одно: потное, искаженное, с бессчетным множеством глаз. Стало скучно. Но уходить почему-то медлил. Что-то словно удерживало. Что могло его притягивать?

И… вдруг метавшийся его взор замер. Остановился. Не сразу и понял, почему.

А когда понял, забыл обо всем на свете. Это — была Она!

Она — стройная и гибкая, как речной белотал, с вьющимися черными волосами, из которых выглядывало светлокожее прекрасное личико, — его судьба. Именно «личико». Так и подумал в тот миг. Не удивился: как она попала сюда, зачем. И хорошо, что не удивился, — еще осудил бы. Тогда бы… Что зря говорить о том, чего и быть не могло? Удивленный Ее явлением, Мэндэ, однако, успел заметить, что и ведет она себя не как все, и танцует как-то по-своему. Как? И думал бы — не ответил. Тогда, кажется, вспомнилось плавное течение речки. После тоже пытался, уже поостыв, понять: на что же походили ее движения и она вся? Опять — речка…

Оркестр заиграл танго. Кэремясов устремился к Ней, но опоздал: прямо у него из-под носа увел длинный, словно дрын, так окрестил в досаде, парень с космами до плеч.

Зато в следующий раз не оплошал. Музыканты только-только приготовились, как Мэндэ решительно и, пожалуй, не слишком церемонно отстранил ни о чем не подозревающего соперника и, трепещущий, пылающий внутренним жаром, предложил Ей руку. Она ошеломленно взглянула на незнакомца. Словно извиняясь, мило и, как показалось Мэндэ, виновато улыбнулась оторопевшему от неожиданной наглости партнеру и… протянула лилейную ручку самозваному кавалеру.

Выйдя на середину круга и кладя руку ему на плечо, Она сверкнула на Мэндэ глазами. Их взгляды встретились.

Как, какими словами объяснить потолковее этот миг? Пережившему нечто подобное — ни к чему; не испытавшему такого потрясения — бесполезно. А себе самому? Уже вспоминая, Кэремясов представлял это так: вот, к примеру, в глухую, ненастную ночь осени вдруг просверкнет молния. И тотчас на неуловимо короткий миг ярко высветляются самые потаенные закоулки дремучего бора. Так же, мгновенным навскидку взором был насквозь просвечен и он. Только, лучше сказать, не молнией — рентгеном. Ему почудилось, что какая-то страшная сила оторвала его от грешной земли, по которой он ступал до последней секунды. Удерживаемые этою силой, невесомо, точно лебяжий пух, поплыли они куда-то. Никто не проронил ни слова — любое было бы неуместно и невпопад.

Танец кончился. Мэндэ догадался о том, увидев, что они остались в кругу двое. Не смущаясь, Она взяла его под руку и повела, как вела и в танце. Он шел покорно: подчиняться Ей — что могло быть приятнее? Они оказались за дверью зала. Мэндэ не спустился на землю и тут. Зачем? Разве можно было спуститься вниз, когда там, наверху, его обнимал дивный свет этих лучистых глаз?

— Кто вы?

Впервые услышав Ее голос, очнулся. И мигом пропала сковывающая его робость. Вспомнил, что еще и не знакомы как положено, наклонил голову:

— Мэндэ Кэремясов.

— Сахая Андросова.

— Высшая партийная школа. — Уже сказав, понял свою оплошность: зачем еще «высшая», словно он этим козырял… Чтобы замять неловкость, добавил — На учебу приехал только нынче.

— МГУ. Факультет журналистики. Третий курс, — И опять сверкнула улыбкою: — С заполнением анкет покончено?

— Не совсем. — Приветливость девушки и то, что она понимает шутки, прибавили смелости. — Откуда будете?

— Из Якутии.

— Якутия велика, занимает одну седьмую Советского Союза, кажется. На какой стороне ваши корни?

«Угадай!» — речные блескучие камешки заиграли — Ее глаза.

Нет человека без страсти. Хотя бы тайной. Человек ли он тогда? Страсть Мэндэ — песня. Бывало, ни один праздник в райцентре не проходил, без его участия.

Ах песня! Она же едва и не подкузьмила: на волоске повисла карьера Кэремясова. Несерьезный, мол, человек — певун, мастер только горло драть с девками. Такой вот слушок стал погуливать. Некий доброжелатель постарался, разумеется. И не о ком-нибудь такое — о втором секретаре райкома. Это сказать — не фунт изюма. Кэремясов-то, презирая мерзкий навет, запел было громче, с неким даже как бы вызовом. Но в конце концов пришлось замолкнуть. Подчинился партийной дисциплине: сам первый наложил строгое вето.

А какой певец был! Соловей!

Подчиниться-то подчинился — мрачен стал, нелюдим. Да и праздники потускнели.

И опять кто-то из доброжелателей, другой, похоже, пустил новый слух: уважаемый товарищ Кэремясов, мол, в обеденный перерыв запирается в кабинете и предается преступной страсти. Сам слышал из-за двери. Правда, точно сказать не может, что: то ли печальная песнь какая, то ли рыдания. Но этому досужему вымыслу, конечно, мало кто верил.

Было ли так на самом деле? Могло и быть. А там, извиняемся, кто ведает.

А вот что правда, то правда: совсем свой дар Кэремясов в землю не закопал. Какое застолье без песен и музыки? А их, то есть, простите, застолий с гостями из области и повыше, случалось, и из столицы-матушки, бывало до хрипоты. Душу, во всяком случае, отвести можно было.

Ах, песня!

Что мы все без нее?

Вот и сейчас. Приблизив губы к фарфоровому ушку девушки, Мэндэ тихо пропел отгадку:

Из Олекмы ли

Иль с Оймякона,

Из Кангаласцев

Иль с Колымы —

Откуда и каких кровей?

Сахая отрицательно помотала головой.

Мэндэ, чуточку отстранясь:

Из Татты

Иль из Табаги

Из Харбалааха

Иль из Хатасцев —

Откуда и каких кровей?

Она посмотрела на него очарованными громадными очами, ответила шепотом:

— Нет…

Мэндэ приклонился к другому ушку Сахаи:

Не из Сунтара ли

Или из Сулгачей,

Может, ты алданская

Или даже амгинская —

Откуда и каких кровей?

Восхищенно внимая пению Мэндэ, Сахая все же была вынуждена опять качнуть отрицательно.

— Не угадал… — Сожаление просквозило в голосе.

Мэндэ уронил сокрушенно голову.

— Все! Сдаюсь и уповаю на милость победителя!

— А я готова слушать вас еще и еще, пока не угадаете…

— Позвольте надеяться, что ваши загадки на этом не исчерпались. А сейчас предпочитаю сдаться. Но главная правда в том, что и сам не знаю: имеет ли эта песня продолжение или нет.

— Я из Чурапчи, — смилостивилась.

— А-а, слыхал: «Чурапча — пуп земли!» Как же…

— Да! Да! — уловив полунасмешливый оттенок, парировала задиристо. — Для меня самое лучшее место на свете! Лучше!.. Лучше… — и не нашлась, с чем сравнивать. Вся так и цвела, и пылала, и ненавидела всякого, кто посмел усомниться бы в ее правоте.

— Даже Москвы?

— Представьте!

— Чем? Скажите, обрадуйте…

— Радуйтесь! Во-первых, там родилась я. Поэтому!

— Согласен на сто процентов! — Мэндэ воздел руки вверх.

— Во-вторых, по преданию, Москва стоит на семи холмах, а наша Чурапча — на девяти.

— Сколько там холмов, — по пальцам не пересчитывал, так что спорить не стану. Но мне дороже «во-первых».

Их взгляды снова встретились.

И тотчас сверкнули шпаги — ударил оркестр.

Косматый малый, подстерегавший момент, разлетелся было, но, натолкнувшись на взгляд Сахаи, остановился, как бы скуксился и потряс головой. После чего презрительно скривился и… тут же, видимо, утешил оскорбленное самолюбие: подхватил какую-то размалеванную девицу в джинсиках и… Какое нам дело, что «и» и «дальше»?

Мэндэ и не подозревал о только что разыгравшейся на его глазах драме: глядя — не видел. Не то чтобы выкинул из памяти и забыл по этой причине своего бывшего соперника. Он не видел никого, кроме Нее.

Сахая возложила руку на плечо Мэндэ…

Через два года, когда Кэремясов окончил ВПШ и собирался домой, в Якутию, они расписались.

Год разлуки — Сахая должна была заканчивать университет — тянулся по меньшей мере вечность.

Раскаленный гвоздь — мысль, точно вколоченная в мозг, страшно мучила Кэремясова, не давая забыться сном: план!

Сколько можно долдонить об одном и том же? Увы и ах! Если бы это было в его или вообще в чьей-то власти, — разом и прекратил бы. Мигом и погрузился бы в нирвану… Знал: напрасно мечтать о блаженном забвении. Засни паче чаяния — все одно не явится босоногое детство, не забулькает ручеек плескучий, не забормочет бор дремучий. А ведь это, и только это, спасло б. В смутно-бескрылом сне станет еще хуже, муторней. Тревога, какую сейчас хотя бы можно обмысливать, ища выхода, в беспомощном, обморочном состоянии, опутает цепкой колючей сетью; и будет напрасно трепыхаться все существо в беспокойных судорогах, вскрикивать несуразное и стонать, как немое. Немое и есть.

«Все ли первые секретари так мучаются, когда грозит срыв плана? — кольнул горячий гвоздь. — Или я так психую потому, что «уж больно хорош»?» И другие мелкие соображеньица стали выскакивать дождевыми пузырями. Среди прочих и такое: вторым секретарем за спиной первого работать было куда спокойнее. Этот пузырь тут же и лопнул. Второй продержался подолее: может, эдак-то, до сердечных спазм, переживается только в первые годы; потом притерпишься и… «Только не это!» — ужаснулся воистину: представил каким-то образом себя, живого, вибрирующего каждым нервом человека, невозмутимым, с цинично-хитрым взглядом чиновником — только не это.

Кто-то, наверное, подумал сейчас о Кэремясове: на него напала икота. Придется вставать, плестись на кухню. Кстати захотелось и закурить.

Напившись через носик заварника густого чаю, с наслаждением затянулся «Вегой». Кто, хотелось бы знать, помянул его среди ночи? Что — Зорин, не сомневался. Кто, как не он, должен переживать не меньше, а даже больше, чем Кэремясов? После сорока лет безупречной работы завалить план и, не исключено, вылететь с позором из директорского кресла — это и переживет не всякий…

Время по секундам капало из крана.

«Черт, и не позвонит. Наверняка думает, что я дрыхну без задних ног, — как будто и не без обиды подумал Мэндэ Семенович, хотя не был вполне уверен, что тот вернулся из поездки на дальние прииски. Но вдруг вернулся и привез добрые вести? И тут же поверил, что так и есть. — Ну, чертушка! Ну, Михаил Яковлевич!» Знает он этих старых зубров: самую благую новость из них клещами нужно вытягивать. А чтобы такой стал трезвонить, еще и ночью, — думать нечего… Настроение заметно улучшилось. Если Зорин приехал, сейчас уж точно не спит. Скорее всего чаевничает. Улыбнулся поощрительно: не мог поручиться, что Таас Суорун с устатку не пропустил шкалик-другой, что и третий не задержится. «Брякнуть ему, что ли? Если даже и разбужу, ничего страшного. Но, чую, бодрствует старик. Наверняка бодрствует!»

Долго не отвечали. Кэремясов уже хотел положить трубку, как в ней наконец-то возник густой хриплый бас:

— Зорин слушает.

— Добрый вечер, Михаил Яковлевич!

— Мэндэ Семенович? Здравствуйте! Но сейчас уже не вечер, ночь на дворе.

— Разбудил вас — простите.

— Да я только что приехал. Машина в пути завязла, — голос в трубке внезапно пропал.

— Михаил Яковлевич…

— Погодите чуток… — прошуршал шепот, — Не ложилась моя старуха, пока не дождалась. Только вот уснула. А телефон наш, на беду, у самых дверей в спальню…

— Михаил Яковлевич, вы сейчас ложитесь?

— Да нет пока… Чаю попью, то, се… Как-никак вернулся из дальней поездки…

— Можно мне сейчас наведаться к вам? Я тихонечко…

— Если спать не намерены, приходите… Жду вас.

Дома казалось жарко, а на улице — холодрыга. Из глубокого распадка гор, нависших над поселком с двух сторон, тянуло прохладным ветром. Лужи прихватило ледком. Кэремясов поднял воротник пиджака, запахнул грудь.

Небольшой поселок в три улицы, растянувшиеся вдоль берега речки, тихо дремал в тускло-призрачном свете северной ночи. Лишь изредка кое-где взбрехивали добросовестные псы и тут же смущенно замолкали.

Зрелище, какое представлял собой Зорин, ничуть не удивило Кэремясова: лишь в трусах и майке, в галошах на босу ногу, он пытался напялить мокрые болотные сапоги на высоко торчащие столбы забора. С кряхтением, с пофыркиванием и произнесением про себя каких-то слов это удалось. Затем два-три раза шваркнул заляпанными вдрызг липкой грязью штанами о штакетник. Убедившись в тщетности стараний сбить присохшие ошметки, принялся было отколупывать ногтями; но скоро прекратил «мартышкин труд», забросил штаны на жердины.

— Высохнет, так отлипнет сама, — пробормотал и про себя, и для Кэремясова, приветствуя таким образом, как бы говоря: «Я с первой минуты видел, когда вы подошли, и торопился поживее закончить неприятные, но необходимые дела, чтобы после полностью быть к вашим услугам». Так или приблизительно так. Взгляд на небо предполагал, что и Кэремясов не преминет задрать голову, и тогда, пред ликом небес, можно считать, само собой затеется разговор на равных. Начнется же с естественного в такой ситуации вопроса:

— Не задождит?

Кэремясов отвечал соответственно:

— Не должно бы! Синоптики обещали ясную погоду… Ну, как съездилось, Михаил Яковлевич?

— А вот… — зябко передернув голыми плечами, кивнул на увешанный мокрой амуницией забор. — Холодновато, кажись…

Ну хитер! Кэремясов решил терпеть: «Ладно, пусть потомит его, Кэремясова, если это доставляет удовольствие…» Новости, которые привез Зорин, последние сомнения отпали, должны быть самыми замечательными. Чуял. По походке видел.

На кухне Зорин потянулся к выключателю.

— Не стоит, Михаил Яковлевич. И так видно.

— И то верно. Ведь нам читать не надо. Мимо рта не пронесем, — хозяин принялся варить чай. По-приисковому.

Интонация предстоящей беседы нащупывалась исподволь, неторопливо.

— Уже глубокая ночь, а вы чего-то не спите?

— Сон не идет.

— У молодого небось кровь играет. Когда под боком такая раскрасавица! Я бы от усталости заснул, как мертвый. Гхэ… Гхэ… — закашлялся. Случайно? Или… специально: мол, в ответе он и не нуждается. А факт есть факт.

Кэремясова покоробило. Смутился и оттого — не знал: обидеться или нет. Едва ли Зорин думает, что такими словами опошляет святое. Здесь подобные вещи говорятся как само собой разумеющееся. Мэндэ Семенович не сегодня уловил это. Другое дело, что привыкнуть к подобному тону, тем более принять его, — нет. Душа протестовала!

Зорин, само собой, не придал сказанному никакого скрытого значения, уже и забыл, прокашлявшись.

Дистанция же в предстоящем разговоре тем не менее определялась.

Глядя на сутуловатую спину колдующего с чаем Зорина, Кэремясов помимо воли поймал себя на том, что как бы и раздражился. А ведь такого ощущения сначала не было. В чем же дело? Мелочь, может быть; думать о ней ни к чему бы; но если эта ничтожная мысль свербит мозг: «Неужели Зорин не мог одеться ради гостя? Щеголяет в задрипанных подштанниках! Штанов у него, что ли, не хватает?» В иное время, помнится, помятость директора комбината не вызывала неприязни. Теперь же… И, главное, родилось ощущение как будто невзначай, ни с того ни с сего. Вдобавок что-то бурчит или мурлычет себе под нос — песню, надо думать. А поет он всегда одно и то же: старые приисковые да лагерные.

Кажется, забыв о госте, Зорин и на сей раз бурчал что-то про Колыму.

Что, песни он пришел слушать? Напрасно он это сделал. Суетится, как мальчишка. И правильно, разозлился уже на себя, если за такового и принимает его этот тертый, битый и мрачноватый хозяин тайги. «Пора! Пора уже научиться сдерживать свои детские порывы! Не в первый же раз кидается в объятия, чтобы нарваться на кулак!» Единственно чего сейчас боялся Мэндэ Семенович: завестись. Сдерживал себя. «Все! С этого дня — никаких улыбочек! Никакого панибратства!» Не испарилась и надежда, что…

— Ну, садитесь, потрапезничаем! — Зорин, донельзя, видно, довольный достигнутым результатом, с неожиданной улыбкой широченным хлебосольным жестом развернул перед Кэремясовым роскошное зрелище пира.

Только что принявший твердое решение отклонить приглашение, Мэндэ Семенович, не сообразив, как получилось, уже сидел за столом.

— Выпьете, может? — откуда-то из-под стола появилась бутылка коньяка.

— Немножко… — и опять ведь машинально согласился. Не своей волей. Зазевавшись, накрыл граненый стакан ладонью, когда уже был почти полон.

Зорин и себе хотел налить из той же бутылки, но, пренебрежительно буркнув: «Э, ну его», опять пошарил где-то под столом, извлек на сей раз бутыль с прозрачной жидкостью.

— Поехали!

Правду сказать, святого из себя Кэремясов не корчил, но сейчас особой охоты почему-то не испытывал: слегка пригубив, поставил коньяк на стол.

Зорин же одним духом, не отрываясь, выпил полный стакан спирта, крякнул, обтер рот тылом ладони. Тут же набулькал по новой.

— Может, не надо, Михаил Яковлевич?

— Не бойся! — резко и, как могло показаться, грубо (Кэремясову так и показалось) отмахнулся Зорин. Тут же и забыл о грубости. Тоже, видать, не придавал значения.

— Зачем пьете?

— Ты — молодой. Ты не поймешь… — так же, удерживая дыхание, проглотил второй стакан.

Не из тех Кэремясов, у кого глаза полезли бы на лоб, окажись они свидетелями такого, но, признаться, и ему стало как-то не по себе. Не то чтобы боялся или брезговал забулдыжной компанией — однако не мог уважать людей, пьющих «по-черному». Тем более при нем. Зорина же он уважал и хотел уважать дальше. Того, видимо, эти соображения сотрапезника не интересовали вовсе: не раскрывал бы своей подноготной. Это-то обстоятельство — явное пренебрежение к его отношению — и задевало, может быть, Кэремясова болезненнее всего остального.

А вот следующей метаморфозы Кэремясов, приготовившийся к любой невероятности, никак уж не ожидал: подцепив на вилку картофелину и поднеся ко рту, Михаил Яковлевич… застыл. Говоря по-простецки, остекленел.

Такого лица у Зорина Кэремясов никогда прежде не видел. Да где и когда, собственно, мог видеть? Не на райкомовских же заседаниях и совещаниях. Раньше в голову не приходило, а нынче вот пришло: каковы-то они, зубры, в «своем», так сказать, кругу — о чем и на каком языке (ясно, что имеется в виду) ведут собеседования в застолье, на рыбалке, на охоте ли, мало ли где при желании можно расслабиться? Вот послушать бы! Упаси господи, ничего такого и близко не думал! Бррр, мерзость! Совсем другое занимало: матерые, не сомневался, словечки у них в ходу! Как говорится, хоть стой, хоть падай! Живой человеческой речью поласкать слух и душу — вот ведь в чем суть. От официальных словоречений, почти физически ощущал, превращается в некую говорящую машину. И говорящую-то заученно, суконно, пресно. Оттого и голос приходится повышать… Разве не завидовал безотчетно он этой, другой, жизни? И тем больше, чем меньше согласился бы признаться. Оно всегда так. Но не был Кэремясов в нее допущен. Не был посвящен. Не потому, что не допустили бы и не посвятили бы, — сам старался случаем не попасть. А вот теперь… И спеть бы над ленским простором — душа нараспашку! Э-эх!

Зорин сидел, уставившись в пустоту.

Хотел тихонько окликнуть, вернуть из потустороннего мира (куда ж еще могла занести доза, способная сокрушить медведя, найдись среди таковых пьющий, — подумалось не без ерничества), но, заглянув в глаза Зорина, увидел в них что-то, чего не понял, но оно и отшатнуло. Кэремясов уже не сомневался: это «что-то» — результат поездки. Какая потрясшая Михаила Яковлевича история могла случиться?

Шофер Зорина, лихач из лихачей Василий, мог поклясться, что все было о'кей, не считая ерундовой пустяковины, обошедшейся директору легким ушибом. Когда вывернули с боковой дороги и с ветерком летели по вольной магаданской трассе, машину, врать ни к чему, здорово-таки тряхнуло. Но он не виноват: раньше в этом месте рытвины не было. Зачем Михаил Яковлевич приказал остановиться здесь и долго сидел, задумавшись? Это дело не его, не Васино! Не удивился и тому, что Зорин попросил его вырубить «к черту!» клевый джаз, а самого — «погулять чуток»? Нее… Может, захотелось «деду» в тишке посидеть и подумать — жалко, что ль? Других случаев нынче, Вася — свидетель, не было.

…Это случилось давным-давно. В ту пору, когда Михаил Яковлевич только приехал сюда. Осенью, проработав на маршруте, он поймал старый, грозящий развалиться на ходу грузовик-газогенератор и поехал по этому шоссе. Оно тогда еще строилось. Машину тяжело кидало-бросало на частых рытвинах и выбоинах, но землю уже успело прихватить морозом и они не завязли. Через некоторое время подъехали к месту, где велись дорожные работы. По гравию шоссе под конвоем вооруженной стражи бестелесными тенями шурша сновали взад-вперед призраки — жалкие подобия того, чем они когда-то были. «Люди это ведь, люди же…» — с холодеющим от ужаса сердцем подумал Михаил Яковлевич и тут же наткнулся глазами на человеческие ноги, торчащие из-под тонкого слоя земли, по всему видать, присыпанной только что. Ноги были в опорках с дырявыми растрескавшимися подметками, прихваченными ржавой проволокой. Чуть подальше, у противоположной кромки, выглядывали неправдоподобно длинные пальцы другой пары ног, почему-то голых.

— Что это? — ничего еще не соображая как следует, как-то даже придурковато бормотнул Михаил Яковлевич.

— Как «что»? Люди!.. Люди же… Избавились они все-таки от муки-мученической… Наверное, нагрянул кто-либо из грозного начальства — вот и оставил свою мету. Стращают, ужас нагоняют! — Шофер так зло нажал на газ, что машину бешено тряхнуло и судорожно бросило вперед…

Все последующие годы он старался прогнать от себя тот ужас. Конечно, мог бы рассказать кому-нибудь, тем самым и переложить часть проклятого груза на чужие плечи и душу. Но никому не рассказал.

Кошмарное видение уже как будто и потускнело, затянулось серенькой паутиною. И — вот вспыхнуло с новой, еще более пронзительной силой и щемящей болью. Никто, ясно, не виноват, что рытвина нежданно-негаданно появилась именно в этом месте.

Всю дорогу Михаилу Яковлевичу казалось, что едет он не по гравийному покрытию автотрассы, а по людским телам. Впрочем, так оно и было.

Спирт, оглушив в первое мгновение мозг, не заглушил память — наоборот.

Кэремясов не мог бы ответить, сколько времени Зорин пребывал так — в застылости. «Зря я пришел», — отвернулся к окну, чтобы не видеть и не запоминать такое лицо, думал он, собираясь встать и незаметно уйти.

— Ты что-то сказал?

Обернулся на голос. На Кэремясова смотрели совершенно трезвые, еще более трезвые, чем до этого, глаза Зорина.

— Не люблю чиликать наперстками, — как ни в чем не бывало, вовсе и без усмешки, обычным голосом сказал Михаил Яковлевич и принялся за остывшие котлеты.

Некоторое время оба молчали. Зорин — жуя; Кэремясов — растерявшись, не зная, как объяснить невероятное преображение сотрапезника. От этого злился.

— Да вы почему не едите? — держа вилку торчмя, изумился хозяин. — Если не пить, не есть, то зачем в гости ходить?

— Чтобы послушать вас, уважаемый золотодобытчик! Чем могут порадовать прииски?

— Работают вовсю, — хрустел соленым огурцом. — Запасные части к бульдозерам завезли, это прямо как гора с плеч, — дернулся кадык; вздохнул с облегчением.

— «Работают вовсю», — зло передразнил. — Плана не могут дать, и это называется «вовсю»?

Зорин, будто и не заметив сарказма:

— План аргасцы не только выполняют, но и значительно перевыполняют. А кроме того, — не в отместку, не в поучение: трудиться можно даже при невыполненном плане. Судя лишь по цифрам сводки, вы у себя там можете рассуждать всяко, но у меня, извините, язык не поворачивается сказать, что на Чагде люди трудятся неудовлетворительно. Не их вина, что подвернулся участок с бедным содержанием металла. В этом скорее вина наша и вина геологов.

— Ладно уж. Лучше расскажите по порядку, что решили, какие меры наметили?

Подробнейше Михаил Яковлевич рассказал о проведенных на приисках собраниях коммунистов и рабочих, о широчайше развернутом на карьерах социалистическом соревновании за максимальное сокращение простоев из-за поломки специальной техники, об единодушном стремлении за счет этого добиться круглосуточной безостановочной работы всех промывочных приборов, о героическом настроении и намерениях руководства приисков — в общем, обо всем… Кончив отчет, выпил залпом уже успевший приостыть чай и молча принялся катать пустой стакан меж ладоней.

— Ну и?..

— Вот и все…

— Как все?!

— Горняки «Аргаса» обязуются сезонный план перевыполнить на три процента. На «Чагде» — дать добычу на два-три процента выше прошлого месяца. Думаю, что они смогут сдержать данное слово. Если, конечно, не снизят взятого темпа.

— Ну а вы?

Зорин поднял на собеседника непонимающие, безнадежно усталые глаза.

— Ну а вы, довольны этим? — вынужден был расшифровать свой вопрос Кэремясов.

Кажется, дошло.

— Да, я доволен! — со стуком, словно припечатал, поставил стакан на стол. Вскочил было, с явным намерением пройтись по кухне, но тут же сел, обнаружив себя в одних подштанниках.

Кэремясов молниеносно воспользовался преимуществом:

— Нам великодушно обещают два-три «грома-а-адных» процента, а мы… падаем в ножки за такое благодеяние! — Кэремясов взял в руки пригубленный коньяк. — Выпьем, Михаил Яковлевич, в «великой радости», что чагдинцы дадут все-таки восемьдесят процентов плана! Давайте стукнемся!

— Я уже кончил. Никогда не повторяю.

— А я никогда не пью один! — Кэремясов поставил стакан обратно. — И вообще-то, стоит ли пить за эти восемьдесят?

— Мэндэ Семенович… — Зорин обескураженно раскинул руки и откинулся на спинку стула. — Вы же ведь нисколько не хуже меня знаете: оба прииска работают на пределе возможного!

— Знаю.

— Как же можно требовать от людей?..

Кэремясов вырвал из пачки «беломорину», закурил, закашлялся, сломал папиросу в пепельнице. Возмутило: этот Зорин как будто жалел его! Его, Кэремясова?

И не ошибся: так и было. Глядя на молодого, кипятящегося секретаря, «зубр» думал: «И чему вас, голуби мои, учат в ВПШ-то? Потер бы я тебе, сынок, в баньке спинку… А ты мне — само собой, так, что ли, подразумевается? Так. Так…»

— Значит, с планом мы нынче явно не справимся?

Зорин только промычал в ответ.

— Так и записываем заранее!

— Зачем «заранее»? Ситуация, знаете, переменчива. На карьерах Чагды могут обнаружиться богатые участки. В таком случат; мы разом взлетим на самый гребень.

— А если нет?.. Получается, вы предлагаете ждать у моря погоды. Между прочим, Михаил Яковлевич, мы — коммунисты! Мы!..

— Почему «между прочим»? Я считаю себя коммунистом без всяких этих «между прочим».

— Тем лучше. Если мы коммунисты, то не должны спокойно ждать, когда природа соблаговолит преподнести нам подарок. Нас на наши посты назначила партия. Чтобы мы организовали борьбу за план, чтобы мы его обеспечили. Если не окажемся на высоте положения и не сумеем, то нас… — Кэремясов сделал рукой резкий отстраняющий жест и присвистнул.

— Знаю. Много раз слышал то же самое, когда говорили куда более грозно, — Зорин тяжко вздохнул. — Снятием меня пугают вот уже тридцать лет подряд.

— И перестали бояться?

— К сожалению, не перестал.

В кухне посветлело.

— Ночь-то уже проходит. Сколько там набежало?

— Скоро четыре.

— Пора и домой.

Оба вышли наружу.

— Михаил Яковлевич, разговор о том, что «план все равно не выполним» и прочее, пусть останется между нами. С унынием, апатией надо вести решительную борьбу. Мы не имеем права расслабиться.

— Само собой.

— Извините, уснуть я вам не дал.

— Ну что вы, и сейчас имеется три-четыре часа. — Зорин обвел взглядом горизонт. — Кажется, намечается ясный денек… Признаться, в последнее время лишился спокойного сна. Не гипертония ли подкрадывается? Мучаюсь бессонницей и черной завистью завидую Владиславу Кузьмичу?

— Какому это Кузьмичу?

— Да Ермолинскому, бывшему директору. Человек сам себе обеспечил безмятежный сон.

— Тогда времена были другие. Попробовал бы сейчас проделать такие фокусы — несдобровать бы.

— Весьма сомневаюсь. В чем, по сути, его обвинили бы, — что имел тайный запасник? Поставишь на чашу весов требуемое количество золота — ты хорош, не поставишь — плох. Победителей, известно, не судят. Коль есть план…

Кэремясов, не дав договорить:

— Утром жду в райкоме, — холодно обронил и вышел на пустынную улицу.

Зорин тоскливо смотрел вслед.

Сунув гудящую голову под подушку, Мэндэ Семенович приказал себе заснуть. Приказать-то приказал, да где там… Ощутил непонятную зависть. К кому? Не к этому ли?.. как его — Ермолинскому! В чем, собственно, его преступление? Он же все промытое золото до последнего грамма передавал в государственный сейф. Это что, заслуга или вина? Правда, золотую кладовую он держал втайне, скрывал от государства. И за это…

Не-ет, эдак можно свихнуться. В путаных мыслях Кэремясов то ли ругал себя, то ли смеялся над собой. Было ли это сном? Едва ли. Видимо, он еще не спал, когда подумал… «Подумал» — не то, пожалуй, слово, чтобы объяснить, что и как произошло. Он просто лежал, вроде бы ни о чем и не думая. А тут вдруг взяло да сверкнуло в мозгу. Даже не мысль, а одно-единственное слово: Джэнкир! Название его исконных родных мест. Почему именно в эту измучившую его бессонную ночь к нему пришло это полузабытое уже слово? В тоске по детству, как дорогое воспоминание?.. Нет, нет, только не это… Не надо увиливать, обманывать самого себя. Ты уже точно знаешь, почему вдруг всплыло в памяти название твоего родного гнезда. Знаешь, но не хочешь сознаться даже сам перед собой…

— Да нет… — словно пытаясь отстранить искушение и оправдываясь, бормотнул смущенно.

Светлынь плавала в комнате. Наконец Мэндэ Семенович, кажется, задремал. Сон его был тревожен.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сказание о Джэнкире предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

16

1 Кярякан — легендарный шаман.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я