Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2019

Коллектив авторов, 2019

Журнал поэзии «Плавучий мост» является некоммерческим изданием, выпускается на личные средства его создателей, при содействии и участии издательств «Летний сад» (Москва, Россия) и «Waldemar Weber Verlag» (Аугсбург, Германия). Периодичность издания – один раз в квартал.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2019 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Берега

Константин Кравцов

Лицейский ямб

Константин Кравцов родился в 1963 г. на Крайнем Севере, в Салехарде. Окончил Литературный институт. В 1999 г. принял священный сан в Русской православной церкви. Автор четырёх книг стихов. Публиковался в российской и зарубежной периодике. Стихи переводились на английский язык. Лауреат Свято-Филаретовского конкурса христианской поэзии в Интернете (2003 г.), премии журнала «Новый мир» за поэтическую подборку «Из цикла “На длинных волнах”» и Волошинского конкурса «За сохранение традиций русской поэзии». Живёт в Ярославле.

Отечество

Отечество нам Царское Село.

Пушкин

Едва ли мы отыщем то село:

Все лицеисты пущены в расход,

Обломки лиры снегом занесло,

Отчалил философский пароход

И растворился в дымке голубой,

Ну, а народ — о чем ты, Бог с тобой.

Изъяты книги из библиотек

И сожжены, и вылинял, поблек

Всяк сущий в нем язык, и вот уж век

России нет. Но гиблые места,

Но мачты лучевидные стропил

Без плотников, церквушка без креста,

В грязи — из веток ивовых настил

И синяя оленья немота

Весны, зимой — течение светил

Над мерзлотой, над вечной мерзлотой…

И всё пресуществляются в Дары

Вино и хлеб, и игры детворы.

России нет. Но дискос золотой,

Но Чаша, свет, струящийся в ночи,

Его прямоходящие лучи…

Занявшийся сиянием перегной,

Себя я в этой бездне разместил,

Идя сквозь виноградник Твой больной

И видя сны, где снег со дна могил

Еще блестит под северной луной.

Варсонофьевский переулок, 7/9

— А ну вставай, соколики, пора!

На пять минут — работы в гараже,

И вот уже вывозят со двора

В грузовике лежащих неглиже

Соколиков. И мажется икра

На масло, крем-брюле и бланманже

Тебе приносят к чаю, кобура,

Сынку на радость, только — вот те на

Уже другая партия сидит

На корточках. Нет, партия одна,

И помнят все партийцы: враг — не спит.

Июнь. И рио-рита из окна

Тем громче, чем от гари тяжелей:

Висит, мешаясь с пухом тополей,

Она по всей столице, эта гарь.

Но рассуди, дрожащая ты тварь,

Какой в том прок? Гребущим всех подряд,

До лампочки, горят ли, не горят

В буржуйке бумаженции твои.

Подпишешь все, как миленький, а там

Удобришь сам культурные слои,

Свезут ли на Донской к истопникам

Тебя, мой друг, в Нарыме ли каком

Потрудишься и сам истопником.

Не дремлет враг. И хрупок, неглубок,

Не разберу, от водки ли мой сон,

От ремесла ли нашего, милок.

Льешь литрами, считай, одеколон,

А все корит, все дуется жена,

Мол, пахнешь кровью, как с тобою спать,

Как жить с тобою? Знать, повреждена

Умом-то, голубица, но — как знать…

Прям, леди Макбет. Впрочем, не про то,

Я, кажется, хотел тебе сказать.

Сочится кровохлебкой решето

Отцеживая нас — и вас, и нас:

И я, и ты, и этот конь в пальто —

Под Богом ходим, да-с… Неровен час,

Подкатят и за мной, впихнут в авто

И Ваньку не валяй — за что, за что…

А враг — он бдит, повсюду он внедрен,

Он в каждом, враг! И хлещет кровоток

И рукоплещет зал, приговорен

Как все мы. И какой извлечь урок?

Шекспир сказал: распалась связь времен.

И не связать концов ее, браток.

Васильев

А кровь, как ни бели ее с утра,

Сквозь известь, чем прозрачней, тем видней

Подследственным: тому — на севера,

Ну, а тебе — тебе в страну теней,

Не к волчьим изумрудам, сибиряк,

Есенинской листвы ненужный ком.

Сгребли тебя — забудь о северах:

Подвал и крематорий на Донском.

На раз-два-три хребты ломают здесь,

Окурки гасят в яблоках глазных.

Какие снегири? Ты вышел весь,

С крючка из мозга вырванной блесны

Весь вытек на рубаху в петухах.

Промчались грезы, гаснут колера,

И ты, как все, не медом здесь пропах.

— Охрана! Выносите гусляра.

Роняет лепестки югорский мак,

Со шконки слепошарый богомол

Во мрак вперяясь, тянешься во мрак

Седой, как лунь, скуластый, как монгол,

И там, во тьме, не кум, не фраера —

Спит теремок, не низок, не высок,

И золотарник золотом истек,

Блестит жемчужный хрящик осетра,

Не тюрьмы там, а юрты, солнцепек,

Там снег на полушалок твой, сестра,

Летит, напоминая Вифлеем,

И только карандашик послюни

Текут стихи — последние огни

Вдоль пристани, но кто мы и зачем?

С овцы паршивой шерсти рыжий клок

И тот не нужен им. Жирует хам,

А наш, дружок, окончен файв-о-клок,

И переоборудованный храм,

Дымит, словно мартеновская печь,

И всюду напоказ отцовский срам,

И не костьми, но пеплом нам полечь —

Там, на Донском, орел степной, сиречь

Казак, биологический отброс,

Бряцающий на лире друг степей,

Орлов, парящих по небу вразброс,

И недруг — сапогов и портупей.

Обол Харону — сталинский пятак —

Паромщику косматому обол,

А то, глядишь, посмотрит и за так

Перевезет: ведь гол ты как сокол,

Сам бывший плотогоном как-никак.

Под звездным частоколом санный путь

И, как нигде, огромная луна,

И женщина: Елена ли она,

Наталья ли? И звезды, словно ртуть,

Текут по чуду в перьях, и полна

Жар-птиц, чьи позабылись имена,

Коробочка твоя, югорский мак,

И, по ветру развеянный подзол,

Плывешь, таращась бельмами, во мрак,

И ад, поди, не горшее из зол.

Лубянку, невостребованный прах,

Припомни. И как там, на северах,

Как в Салехарде, мглистый окоем

Займется беглым перистым огнем.

Примечание: Салехард — последняя командировка Павла Васильева, и именно там, в лагерях заполярья, он мечтал окончить свои дни, сидя во внутренней тюрьме на Лубянке и глядя сквозь решетку на снег и снегирей:

«Снегири взлетают, красногруды. / Скоро, скоро на беду мою / Я увижу волчьи изумруды / В нелюдимом северном краю». Не пришлось. На волю передавали, что видели двадцатисемилетнего поэта, самого могучего из русских поэтов того времени, совсем седым, с выжженным папиросой следователя глазом и сломанным позвоночником, так что, по-видимому, в расстрельный подвал его пришлось тащить волоком. Сожжен в приспособленном под крематорий для «врагов народа» храме преподобного Серафима Саровского на территории нового кладбища Донского монастыря, пепел ссыпан в могилу невостребованных прахов.

Дорога на Старый Надым

Здесь шпалы облаками затекли

И нет границы неба и земли —

Одна лишь пустошь ягельного сна

И из пустого все не перельет

В порожнее курящегося льна,

Круговращаясь, птичий перелет.

За нитью нить слоится он, как бинт,

Сновидцами, глядящими сквозь лед,

Мытарств непроходимый лабиринт.

А наяву — под ношей облаков —

Желтеет насыпь, ночь белым-бела,

Нема, светла как девичий альков.

Играет ключ в овраге, но овраг

Здесь, за полярным кругом, не таков

Как все овраги всех материков,

И полуночник, вглядываясь в ров,

Не Бога видит в небе, а барак,

Замерзшие могильники костров,

Кукушкин лен, растущий абы как,

Июльской тундры жиденький покров.

Не до элегий как-то, не до саг.

В бездонных, бесконвойных, неживых

Пустотах на земле и в небесах,

Где вьюга — вой собак сторожевых.

Чертог Твой вижу, Спасе, Твой ковчег,

В нем нары на крови, на нарах снег,

Сквозь рваный свод сочится мерзлота

И кверху дном кружит Генисарет

Лодчонку, чья коробочка пуста.

А там, на дне, прозрачный на просвет,

Спит мертвый, весь в телегах, Вифлеем,

И кто-то под огнем, и глух и нем,

Ест голову свою. И слеп, как крот,

Молчит Гомер, воды набравши в рот,

Ну, а другой — другой наоборот:

— Все подпишу! И крутится фокстрот

По всей Москве, не верящей слезам.

Нарядное, с иголочки, метро

В потемках приоткрылось, как сезам,

Но мед, мешаясь с кровью, по усам

Течет, и всюду липко и мокро,

Мочала на колу и там и сям

Плывут по всем излучинам, осям,

Сквозь требуху сияет рыбий жир

И звезды, звезды-смоквы, как инжир,

Как град по перекресткам — скок-поскок.

И пуля-дура, если не в висок,

Летит тебе в затылок, пассажир.

Что ты забыл здесь? Пей томатный сок,

Иди сторонкой, дождь, идущий вкось.

Все сгинули. Лишь лиственницы скрип

Над быстриной, с обрыва. Или ось

Скрипит земная? Что это за тип

Там шастает? Олень, должно быть, лось…

Осетр и банка с паюсной икрой —

Зачем тебе художества сии

В столовой раскуроченной? На кой

Нам ворошить культурные слои,

С печурок этих снег сбивать клюкой,

Скворечник на поехавших столбах

Разглядывать, вздыхая день-деньской?

Все рухнуло. И мусор на столах.

Мосты и рельсы — что тебе до них,

Висящих сикось-накось на соплях

Незнамо где, как регулярный стих,

Как чей, уже не помню, млечный шлях?

Уходят в ягель доски-горбыли,

Ивняк, белея, зиждется впотьмах,

Заносит снег кобыльи корабли,

Просевший грунт еще заразных ям

И вот уже ни неба, ни земли,

Вот шпалы облаками затекли,

Оставив на помин лицейский ямб.

Но что нам эти косы, тот цветок

И тучки те жемчужные, старик?

Сознанья угасающий поток

Сковало льдом. Уже не только вскрик —

И всхлип немыслим. Канул в краснотал,

По льду растекшись кровью, тот квартал,

И только пустошь ягельного сна,

Страна забвенья, призраков страна.

Спит переименованный в Надым

Элизиум. Полярная луна,

Сова ли коченеет по-над ним

Прожектора ли выявился зрак

Бельмом в ночи — не все ли нам равно?

Но, может быть, и там веретено,

За нитью за нить сучит себе во мрак,

Скрипит как снег в предутреннем дворе

Скрипел когда-то? Может быть, и там,

Как утром в ноябре ли, в декабре

Сквозь мерзлое рядно оконных рам

Сочится свет, пьет масло фитилек

Лампадки, как сосет, синея, лед

Арктический заморыш-василек?

И длится, длится птичий перелет,

Над прорвою быльем заросших ям,

Где, как в потире хлеб Святых Даров,

Мы, верно, пропитались будь здоров

Сияньем, что течет по всем осям.

Переход

Не помню, был ли сладок он, не помню

Ни пепелищ родных и ни гробов

Отеческих, но не было огромней

Луны в окне общаги той, хоть что мне

Луна и самый зябкий из углов,

Какие согревали нас с тобою?

Тебя уж нет. Снесен, небось, и тот

Барак, но то безмолвье гробовое

Снегов и звезд нам было как исход

В масличный сад (картинка на обоях),

Где солдатня и стража, всякий сброд,

Трубящий рог и вытянутый рот

Иуды, что пришел для поцелуя…

И в молоко стрела моя уйдет,

Какую рифму здесь ни прицеплю я,

К плащу, что желт и едок, словно йод,

А если об огне, то аллилуйя

В сырых костях огонь Его поет.

Созвучия точнее не пролью я,

И вот он, дым отечества, плывет,

Но сладок ли? Так от кровопотери

Слабеешь и уже не разберешь,

Открылись ли таинственные двери

Иль попросту в беспамятство плывешь —

Как этот дым — к селениям пропащим

Где цепенел изгнанник-нищеброд

С волшебным фонарем своим ледащим.

Скажи мне, ад — предел Его щедрот?

Ответа нет. Но, кажется, обрящем

Мы там и этот сад и этот грот,

И в лунном, зыбком, стылом, шелестящем

Маслинами саду приобретет

Всяк родину свою, а вместе с нею

Все будет нам желанней и яснее

К земле обетованной переход.

Игорь Караулов

«Пришельцы из неведомой страны…»

Родился в 1966 г. в городе Москве, где проживает и по сей день. Окончил географический факультет МГУ. Работает переводчиком. Автор поэтических книг «Перепад напряжения» (2003), «Продавцы пряностей» (2006), «Упорство маньяка» (2010), «Конец ночи» (2017), «Ау-ау» (2018). Соавтор (вместе с Дмитрием Даниловым и Юрием Смирновым) сборника «Русские верлибры» (2019). Публиковался в журналах «Знамя», «Новый мир», «Волга», «Арион», «ШО», «Воздух», «Бельские просторы», «Плавучий мост», «Критическая масса» и др. Лауреат Григорьевской поэтической премии (2011), победитель Волошинского конкурса (поэзия; 2017). В последние годы выступал в качестве публициста в газете «Известия», «Литературной газете», на сайтах «Свободная пресса», «Русская iдея» и АПН.

«Царь небесный — злой, наверное…»

Царь небесный — злой, наверное,

а царица не такая.

Не сулит нам чаны серные,

синим гневом закипая.

Не её ль, царицы, юбки —

шёлк, шуршащий по району,

и на ветках две голубки

это брови не её ли?

Съешь на завтрак снежный хрящик,

хоть на час, да будь ей мужем.

Полезай в волшебный ящик,

он доставит к ней на ужин.

«И в тот момент, когда ее не стало…»

И в тот момент, когда ее не стало,

в лиловой шляпке или без,

всем захотелось, чтоб она восстала

и встала в ряд других чудес.

Неважно, без штанов, в штанах ли —

пусть смотрят, нечего скрывать.

Чтоб слёзы сразу вермутом запахли,

чтобы два раза не вставать.

Из брекчии, обломков югендстиля,

строительного мусора, стекла.

Из перекошенных останков филистимлян,

с которыми она вот тут легла.

Так редко хочется, и хочется так мало:

чтобы она воскресла, он воскрес

и стрекоза над ирисом летала

в лиловой шляпке или без.

«лилипуты жили тихо…»

лилипуты жили тихо

заселили всю страну

собирали облепиху

собирали бузину

обирали склон за склоном

жбаны вешали на тын

лес ложился спать зелёным

просыпался золотым

белизна за чернотою

а за той голубизна

этой ночью будь со мною

в бочке ночи нету дна

ты мала а я малее

умаляюсь с каждым днём

ты тепла а я болею

вот друг к другу и прильнём

будь со мной пока дрезины

не прострочат полотно

и рассвета чай бузинный

не зальёт глазное дно

«Не отрицай суму или тюрьму — …»

Не отрицай суму или тюрьму —

так говорят в застолье, потому как

Герасим не отрёкся от Муму,

хотя и сам лишь ухал да мумукал.

Свидетельствуют мыши и коты:

он пренебрёг поставленной задачей

за счастье глухоты и немоты,

за счастье понимать язык собачий.

Он запалил в имении пожар

и привязал к себе огромный камень.

И этот камень, как воздушный шар,

понёс его и пса над облаками.

«Сожги меня, как партбилет…»

Сожги меня, как партбилет,

в стеклянной пепельнице дня.

Пускай узнает белый свет,

что всё, ты вышла из меня.

И нету явного следа,

помимо пепла, смех и грех,

а язва тайного стыда —

не напоказ и не для всех.

Все видели, как я горел,

никто не знал, как я восстал.

Наивных зрителей гарем

разложат в полночь по местам.

Вот слесарь: завтра на завод.

Вот: на работу медсестра.

Вот дети снежных казанов

слепили: хватит, спать пора.

Вот дыни в сетках понесли,

и это значит: год долой.

Сменились прозвища земли,

остались только мы с тобой.

Ты у меня на языке,

язык мой кроны тормошит.

А я где у тебя? в чулке?

в подкладке лифчика зашит?

««Завтра день святого Валентина»…»

«Завтра день святого Валентина»,

говорит Людмиле Валентина,

девушка из города Клинцы,

все соседи были ей отцы.

Валя в мать, а Люда не шалавка,

на затылке чопорный пучок.

Люда — фея сырного прилавка,

а у Вали — свёкла да лучок.

Всё на свете движется любовью:

очередь к кассирше Фатиме,

ад и рай, Москва и Подмосковье,

и сердечко пишется в уме.

Мужики с утра проходят мимо,

в тот отдел, где водка и Джим Бим.

Валентин, позор и гордость Рима,

попросил не занимать за ним.

«Костяные бляхи от затылка до хвоста…»

Костяные бляхи от затылка до хвоста:

бабка-чернота, бабка-чернота.

Валятся проклятия кусками изо рта:

бабка-чернота, бабка-чернота.

А другая бабка что-то не видна.

Помнишь, была бабка-голубизна?

Напевала песенки, гуляла по двору,

жаловалась: деточки, никак я не помру.

«Живешь в лесу, читаешь Мейясу…»

Живешь в лесу, читаешь Мейясу,

а как тепло становится и травка —

пить ходишь пиво в лесополосу

с друзьями из строительного главка.

Да, пишешь ты хорошие стихи,

душевные! Но что всего забавней:

кому нужны хорошие стихи?

И без того их как говна за баней.

Ну скажешь тоже, как это кому?

А девушки от тридцати и старше,

корректорши с работой на дому

и в карандашных юбках секретарши?

Как на мормышку ловятся ерши,

которыми всё озеро забито,

так эти — на движения души,

раз нет надежды встретить Бреда Питта.

Строительные мокнут чертежи,

разобран кран, разъехались прорабы,

и ветер сквозь огрызки-этажи

так голосит, как в войны воют бабы.

«Нельзя быть таким интровертом, Елена…»

Нельзя быть таким интровертом, Елена,

такой недотрогой нельзя.

Весь вечер у стенки лежать как полено,

пугаясь грозы и дождя.

Смотри, как любви проплывают подводы

и похоти едут возы.

Прислушайся — верные зову природы,

телесные ноют низы.

Елена, нельзя быть таким интровертом,

одно только горе с тобой.

К тебе почтальон позвонился с конвертом,

ты тапки надень и открой.

Он юный и стройный, в искусственной коже.

Он, видно, студент МИРЭА.

Коснись его куртки, Елена, о Боже —

сойди наконец-то с ума.

Сойди, убеги из проклятого дома,

консьержкину будку сожги.

Привычного быта дурную плерому

взорви и в леса убеги.

Всё ближе огонь Иоанновой ночи,

когда на вечерней заре

крестьянские дщери и дети рабочих

сожгут своё платье в костре.

Орляк зацветает в бору потаённом,

куда непроглядны пути.

Не Машка с таксистом, а ты с почтальоном

должна этот цветик найти.

«В зелёный берег тюкнулись челны…»

В зелёный берег тюкнулись челны,

из них возникли злые чужаки,

пришельцы из неведомой страны.

Туманом, тиной тянет от реки.

Огромные, в железе и шерсти́,

воняют так, что к ним не подойти.

Оглянешься — ворона прилетит.

Затеешь песню — чайка прилетит.

Понёвы, юбки серые стирать

у чужаков и чаек на виду

тебя послала мать или не мать —

старуха, стерва, старшая в роду.

Гремит их гогот, лязгает их смех,

они идут в поселок на холме,

за ними сыплет пепел или снег,

незнамый здесь, обычный в их стране.

Ты из тумана вырвала листок,

на нём фигурки быстро начерти.

Ворона его в клюве донесёт.

Она устанет — чайка долетит.

Пускай готовят лучшую еду,

затопят баню, позовут к столу.

Пускай старуха, старшая в роду,

забьётся и обмякнет на колу.

«Ребята, у вас очень много пурги…»

Ребята, у вас очень много пурги,

но что-то товар небогат

и все, кто вам скажет об этом — враги,

а кто не из ваших бригад,

тот явно урод и умом недалек

и бабы тому не дают.

А всё-таки в деле у вас недолет

и в слове у вас недокрут.

А я-то молчок, молоточком тук-тук

в каком-то квартале от вас.

А то, что торопится в мир из-под рук —

то жёлтая жаба, то черный паук —

ни вам, ни другим не показ.

Фэнтези

От огнедышащего ящера,

от семиглавого огня

не умереть по-настоящему,

судьбу с кольчужкою кляня.

Не положить дурные косточки,

не заслужить себе креста,

ногами считывая досточки,

пролеты шаткого моста.

Остановитесь, братья-витязи,

куда нечистый нас понёс?

Ведь это, извините, фэнтези,

здесь нету гибели всерьёз.

Щёлк — и рассеется видение,

исчезнут башни-каланчи.

Из дуба сделаны, из дерева

заговоренные мечи.

Не в этой выжженной сторонушке

смерть поджидает молодца.

Она под юбкой у Аленушки,

она в объятии кольца.

Её подвозят электричками,

куда влетаешь на ходу.

Она дерётся косметичками,

вливает зелия в еду.

И семь светил ведет Полярная

на нерест, будто глупых рыб.

А там уж нарния — не нарния:

открылся шкаф, и ты погиб.

«Дайте им второй и третий шанс…»

Дайте им второй и третий шанс:

он с цветами и она в гипюре.

Я всё время думаю о вас.

У меня в душе такие бури.

Чёрный доктор, чёрные глаза,

рестораны с видами на бухту,

над которой жмет на тормоза

солнца утомленного кондуктор.

Есть вторая, третья красота,

ложечкой мутящая рассудок.

Даром ли от рожек до хвоста

показался в зеркале ублюдок?

Север

1

Курс — север, и природа все смуглей,

а в шаре гелий, а в корзине гей.

Наверно, гений.

Он видит сверху множество явлений:

оленей бег, медведей под скалой

и сумрачную тряску поколений

за деградирующий плодородный слой.

И позади забытая война

ему уже не кажется гражданской,

а кажется какой-то шляпой жалкой,

которая тут больше не нужна.

Тут надобны, как видно с высоты,

мохнатая шмелиная одежда,

во фляге спирт, на Господа надежда,

увы, не припасенные унты.

Курс — север, и природа все белей,

и горы, смятые рождественской фольгой,

и кривоствольный флот нагой

висящих из земли нетопырей.

Здесь ночь бела, как кривда позади,

здесь он один и гей, и натурал.

Здесь никогда никто не умирал.

Нет отклика, кого ни позови.

Курс — север, но отсюда лишь на юг,

и океана белое бельмо

еще слепее из-за серых туч.

Еще скажи, скажи, что жизнь дерьмо.

Рот облепляет ледяной сургуч,

и тело улетает как письмо

туда, где крылья плещут, где поют.

2

Медведи и вепри бегут за Урал,

вот-вот соберется народный хурал

под звуки гитары и лютни

гуторить про наше майбутне.

Леса и долины, поляны и рвы

олени и лисы сдают без борьбы.

Иртыш маякует Тоболу:

готовим пути ледоколу.

Стоят у штурвала три сына и Ной,

курчавые бороды крашены хной.

Каюты, как белые соты,

уходят в пустые высоты.

Грядущему Симу грядущий Яфет

талдычит про новый, про северный свет,

эдем для жирафов и ланей,

предел человечьих стараний.

Что Санников видел, где сгинул Седов?

За мантией мрака и линией льдов

кончается магия ада

и светится лист винограда.

Корабль-исполин напрягает винты,

взметает породы, ломает хребты.

Тесны ему водные русла,

густеет небесное сусло.

Полярные сполохи словно салют.

Ты видела? видел? — торчат из кают

звериные морды и шеи

над волнами Гипербореи.

Пойдём же, взорвём эту дверь, этот лаз,

озябшие звери взирают на нас

и в клюве горит у голубки

открыточка с видом Алупки.

«Мы такие клёвые, на самом деле…»

Мы такие клёвые, на самом деле.

Нам никто не нужен, ни двор, ни свита.

Две души, рождённые в одном теле,

смотрелись бы не так слитно.

Две души, стыдливо прикрытые плотью,

строят планы на вечер.

Две узницы, выламывающие прутья

друг другу навстречу.

«Куда вы, дачники, попрятались…»

Куда вы, дачники, попрятались?

Прошла гроза, и небо чисто.

В кармане бродит, перекатываясь,

точилка, дар энкаведиста.

Вещь небольшая, но полезная,

всё время в жажде карандашной.

Есть у неё второе лезвие,

и с ней гулять уже не страшно.

И вдоль забора невесёлого,

и у карьера, где в июле

нашли отрезанную голову

соседской девочки Машули.

Гул проводов над жёлтой просекой,

кобылок ласковые цитры

и жизнь, застывшая на прочерке

за миг до следующей цифры.

«Зачем die Mädchen любят наши фото…»

Зачем die Mädchen любят наши фото,

в которых есть потерянное что-то,

где жировые волны и брыли

скрывают то, чем мы бы стать могли?

Зачем die Mädchen смотрят наши письма,

на чёрта им по совести сдались мы,

когда повсюду множество зольдат

и каждый рыжеват и бородат?

У каждого в груди надёжный поршень

и каждый годен в Сирию и в Польшу,

и нет во рту титана и фарфора.

Зачем же вы глядите на старпера?

Затем ли, что на марше и в казарме

ещё не могут так любить глазами,

особенно тогда, когда они —

единственные органы любви?

Королева ужей

«Мало времени, — думает, — времени нет,

остаются тоска и привычка».

Но из горла карабкается на свет

безголосая дева-певичка.

А прислушаться — в голосе все-таки есть

что-то тонкое, колкое: перья

вместо ватмана бегло царапают жесть

и судьба ошибается дверью.

Это раненый голос кукушкина льна

озарил шелковистые склоны

и сквозь ветви на убыль несется луна,

за себя оставляя дракона.

Что же делать? Бежать на вокзал, брать билет,

или так, без билета, прокатит?

Только мы уж решили, что времени нет

и на новые главы не хватит.

Этот голос — дорога: темна, далека,

и нет веры тому кривотолку,

как под утро четыре вальта-жениха

подступили к лесному поселку.

Пусть их дождик с околицы гонит взашей,

распекая морзянкою доски

и гуляет одна королева ужей

и из подданных вяжет авоськи.

«Не может честный автор тревожить тень Басё…»

Интервью с Игорем Карауловым Беседу вела Надежда Кондакова

Н.К.: Игорь, скажите, что есть поэзия, зачем она нужна человеку в современном мире? Какие задачи ставите перед собой Вы, как литератор и какие ответы ищете в поэзии как читатель?

И.К.: Мне трудно давалось общение с людьми, и я стал сочинять стихи, чтобы эту беду поправить, хотя, наверное, этим я её только усугубил. Затем, стихи — это хороший способ путешествовать; с их помощью я могу побывать не только в тех местах, куда физически добраться невозможно или слишком дорого, но и в тех местах, которых нет и никогда не было. Когда у меня много работы, я отвлекаюсь на стихи как на перекур; когда работы нет, я ими оправдываю своё существование: написал стишок, и вроде бы день прошёл не зря. Наконец, это просто интересное занятие. Я всё мечтаю перейти на прозу, но не хватает внутренней дисциплины. Никакой высокой гуманитарной миссии я своим стихам приписать не могу; они не спасают китов и не учат хорошим манерам, хотя иногда могут развеселить. Вот беглое описание того, зачем поэзия нужна мне и что она для меня; я как читатель устроен примерно так же.

Н.К.: Как-то в случайно в Интернете я набрела на Ваши ранние стихи. Они удивили стилистической разностью с тем, как Вы пишете в последние годы. Я не считаю это «компроматом», скорее — маркером развития. Скажите, как и когда произошел слом прежнего способа видения мира, что послужило толчком?

И.К.: Со мной ни разу не случалось прозрения: с этого момента писать надо вот так и никак иначе. Видимо, я до сих пор не узнал, как надо писать.

Я начал движение в литературу вместе с задержанным поколением — теми, кому в девяностые было не до стихов. Распространение интернета, примерно совпавшее с окончанием смуты, дало этим людям и техническую возможность высказаться, и среду для общения. Эти авторы принесли с собой литературные вкусы десятилетней давности — ориентацию на Бродского или на «Московское время» — со значительной примесью бардовской песни, русского рока и творчества ролевиков. В то время я тоже был диковат и из концептуалистов, например, хорошо знал только Пригова, а Яна Сатуновского или Всеволода Некрасова не знал совсем. Так что на момент, когда я появился в литературной сети, открытие подлинной карты русской поэзии мне ещё предстояло. Параллельный дрейф собственной поэтики был неизбежен, но шел постепенно. В 2003 году, когда вышел «Перепад напряжения», этот дрейф еще не начался и меня всё в моих писаниях устраивало. В 2005 году слова слушательницы «какие у вас стихи серебряновечные» казались мне комплиментом, позже я понял, что это практически приговор. Но я никогда себя не натаскивал на определенную поэтику и не фильтровал базар, я всегда был дилетантом и писал то, что взбредет мне в голову. В 2015 году я вдруг начал писать верлибры и написал их целую книжку («Конец ночи»), потом мне снова интереснее стало рифмовать, а какой период будет дальше, я и сам не знаю.

Н.К.: Что Вы можете сказать о языке современной поэзии? Академический словарь языка Пушкина (не только поэзии) насчитывает 21290 лексических единиц. Каков в среднем, по Вашему мнению, словарь нынешней поэзии? Видите ли Вы в этом проблему?

И.К.: Богатство словаря на первый взгляд кажется очевидным достоинством, да и кто будет спорить с авторитетом Пушкина? Но читателю это не всегда нравится. Большинство читателей предпочитает тщательно отобранный словарь, состоящий из красивых, возвышенных слов, стоящих на своих логичных местах. Делать стихи, не выходя за пределы подобного лексикона, — не менее строгое ограничение, чем необходимость метра и рифмы. Есть первоклассные поэты, которые это умеют. Я бы с такой задачей не справился, я не могу без смешения высокого, низкого и среднего штиля. Итак, я не думаю, что язык поэта должен быть непременно богат. Но мне как читателю желательно, чтобы он был честен. Ну не может честный автор тревожить тень Басё только ради рифмы к слову «всё».

Н.К.: Задавая предыдущий вопрос о языке современной поэзии, я имела в виду не только его лексический состав (тут Вы ответили достаточно для меня неожиданно и спорно), но и его «анализ» в целом. Что принципиально нового появилось в нем, скажем, в XXI веке? Или «язык поэзии» вообще вневременная категория?

И.К.: Вы упомянули лексику, я про лексику и ответил. Можно поговорить о пунктуации: например, когда-то заканчивать стихотворение восклицательным знаком было вполне комильфо, а теперь это не приветствуется. Мода на отсутствие знаков препинания и прописных букв началась лет пятнадцать назад, и до сих пор эта тема ещё не исчерпана, хотя сейчас этим можно произвести не столько впечатление оригинальности, сколько впечатление принадлежности к определенному лагерю. Интересно развитие поэтического языка по показателю простоты / сложности. Высокую планку сложности на обще-советском фоне задал в своё время Бродский, в попытках перещеголять его родились метареалисты. Поскольку сложнее них писать было уже некуда, вкус к построению изощренных словесных конструкций сменился обратной тенденцией: в моду вошел минимализм, многие оценили значение паузы, воздуха между словами, медитативности. Возможно, в ближайшее время словесная избыточность снова станет популярной — например, в связи с влиянием рэпа. Но главное в том, что единого поэтического языка сегодня нет. Есть, например, язык литинститутского постакмеизма с его устоявшимся стилистически-нейтральным словарем, отработанной ритмикой и динамикой образов, есть лево-феминистский верлибр, в котором физиологизмы свободно перемешиваются с терминами философии и реалиями политики, а благозвучию не придается никакого значения, и есть очень мало людей, готовых увидеть поэзию и в том, и в другом. Но эта фрагментарность поэтического языка — лишь отражение состояния общества, в котором могут сосуществовать люди с самым разным опытом и образом жизни.

Н.К.: Выше Вы как бы вскользь упомянули знаменитую фразу Маяковского «делать стихи» (В. Маяковский, «Как делать стихи»). Значит ли это, что Вы не считаете важной интуицию и целиком исключаете откровение, без которых Бродский не мыслил поэзию?

И.К.: Сам Бродский был великий труженик и умел делать стихи как никто, на одном откровении такой массив текстов не напишешь. Мы с вами оба не одно десятилетие в этой отрасли и хорошо знаем, что стихотворение почти никогда не диктуется нам свыше в готовом виде. Мало получить хороший пас, нужно же еще мяч обработать. А сколько мы видим случаев глупой потери мяча, торопливых ударов выше ворот? Но я в самом деле не люблю разговоров об откровении. Я готов признать себя мистиком, но думаю, что доказывать мистическую природу поззии лучше самими стихами, а не декларациями о них.

В науке, например, тоже есть интуиция, есть озарение, когда неприступная задача вдруг решается сама собой. Но принято считать, что озарению ученого предшествует долгая скрытая работа ума. Можно сказать, что у поэта озарению предшествует скрытая работа души — то, что Пришвин называл творческим поведением. То есть мое понимание тут соответствует срединному пути: не пассивное ожидание откровения, не насильственное выдавливание из себя текстов, а такая работа души, которая открывает путь стихам.

Н.К.: Вы помните свои первые ощущения этой магнетической тяги к стихописанию? Кто был первым читателем стихов и кто — первым Вашим наставником на литпоприще? Чьи мнения были для Вас важны тогда и чьи сейчас? Испытываете ли Вы зависимость от воззрений той или иной литературной группы или «тусовки»?

И.К.: Первое стихотворение я придумал в четыре года. Это была любовная лирика, и это был верлибр. Оно так и не было записано, писать я еще не умел. Первым заинтересованным читателем, наверное, следует назвать вожатую в пионерлагере, ее звали Надя. Она истребовала у меня стишок на злобу дня, отослала его в газету, и этот позорнейший текст вышел в «Пионерской правде» в день открытия молодежного фестиваля в Гаване.

А наставником, который мне объяснил, что всё ранее мною написанное никуда не годится и лучше бы мне вообще стихов не писать, стала поэт Татьяна Никологорская, которая вела литературный кружок во Дворце пионеров на Ленинских горах. Возможно, она не так много времени уделяла Пастернаку и Мандельштаму, но зато благодаря ей я хорошо узнал авторов, которые запросто могли пройти мимо подростка из столичной семьи — Есенина, Рубцова, Шукшина, Ксению Некрасову и, конечно, М. М. Пришвина, до сих пор остающегося моим главным кумиром.

Второй мой наставник (я бы даже употребил старомодное выражение «духовная мать») — поэт Ольга Чугай. Она умерла несколько лет назад. Она вела Лабораторию первой книги в ЦДЛ, составила выдающуюся антологию «Граждане ночи». Ее влияние на мою жизнь выходит далеко за пределы литературы.

Сейчас, я боюсь, у меня нет преобладающих авторитетов. Уже сам большой. Но прислушиваться стараюсь ко многим людям, порой взаимоисключающим. Большим авторитетом для меня был Мирослав Немиров. И Александр Житинский. И Виктор Топоров. И Олег Юрьев. Всех этих людей уже нет. Но есть Андрей Полонский, есть Андрей Тавров, другие люди.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2019 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я