Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2019

Коллектив авторов, 2019

Журнал поэзии «Плавучий мост» является некоммерческим изданием, выпускается на личные средства его создателей, при содействии и участии издательств «Летний сад» (Москва, Россия) и «Waldemar Weber Verlag» (Аугсбург, Германия). Периодичность издания – один раз в квартал.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2019 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Берега

Юрий Ряшенцев

«Хриплый диск из двадцатого века не врет…»

Юрий Евгеньевич Ряшенцев родился в 1931 г. в Ленинграде, в 1934 г. семья переехала в Москву. Окончил Московский государственный педагогический институт, работал учителем русского языка и литературы в школе, затем более тридцати лет — в отделе поэзии журнала «Юность». Автор многих поэтических книг, переводов. Юрий Ряшенцев работает также для кино и театра. Началом работы в театре считает спектакль БДТ «Бедная Лиза», 1973 г. Затем последовали «История лошади», «Три мушкетера», «Гардемарины», опера Эдуарда Артемьева «Преступление и наказание», опера Давида Тухманова «Царица» и многое другое. За сборник стихов «Прощание с империей» получил государственную премию им. Булата Окуджавы. Лауреат Международной Лермонтовской премии, премии Союза писателей Москвы «Венец», премии «Русская звезда» им. Тютчева, премии «Музыкальное сердце театра».

«Юрий Ряшенцев — долгожитель в поэзии. Он никогда не был поэтом-песенником в том смысле, в каком в советские времена были Леонид Дербенев, Михаил Танич, а еще раньше — Алексей Фатьянов. Но так сложилось, что широкие читательские, и я даже сказала бы — народные массы его знают все же по песням, звучавшим в кинофильмах, спектаклях и ставших популярными. “Пора-пора-порадуемся на своем веку…” — только произнесешь, и почти любой собеседник сразу подхватит и продолжит. Для творца — это удача и радость. Но для меня, как читателя, есть в этом и значительная доля грусти, фиксирующей, что лучшая, заветнейшая часть написанного поэтом рискует сегодня остаться известной лишь узкому кругу любителей “чистой поэзии”, поэзии как таковой. Впрочем, именно этот “узкий круг” долгое время хранил и сохранил нам, например, такое многомерное явление, как поэзия Серебряного века, в свое время почти забытое и вытесненное из советской действительности… Публикуя новые стихи Юрия Ряшенцева, мы радуем и тех прилежных читателей, кто шел с поэтом бок о бок всю жизнь, и тех, молодых, кому еще только предстоит открыть для себя это яркое имя.»

Надежда Кондакова

«Ряшенцев присутствует при вселенском ремонте, начавшемся с перестройки. Это хроника того времени с его разрухой и неофитством. Открылась возможность совершенно открытого разговора обо всем.

… Он не то чтобы переменил палитру. Он и раньше был красочен и певуч. Это похоже на перемену кистей и другую широту мазка. Из него, что называется, попёрло. Роща поколения редела. Уходили, замолкали, терялись. Уцелевших можно пересчитать по пальцам, заговоривших по-новому почти нет. 60 лет его творчества надо поделить на два: 30 советских лет и другие 30, новейшая история страны… Второе рождение Ряшенцева настолько очевидно, что возникает мысль о некоторой закономерности, о явлении, связанном с именами Заболоцкого и Луговского, Тарковского и Липкина — поэтах, показавших свой полный рост во втором возрасте.» Илья Фаликов

Лужа

Все снега февраля в этой мартовской сгинули луже.

Может, Ладога глубже немного, но все-таки уже.

Что за лужа! За ней чуть видна там, на месте сугроба,

цепь огней: казино? пиццерия? — ну, словом, Европа.

Петербург, Нижний Новгород, Миргород — так ли уж важно?

Океанская рябь дышит вольно, загадочно, влажно.

Подгоняем неделю, эпоху — проклятое ралли.

Вся древлянская кровь устремилась к июню, к Ивану Купале.

Для чего, если в каждой эпохе и в каждом пейзаже

и все та же судьба, да и лужа вот эта все та же.

Бросьте! Та да не та. Я нагнулся и — что в отраженье?

Старый хрыч, для которого новость всегда пораженье.

А ведь в прошлом году отраженье мое мне явило

человека, в котором была невеселая сила…

Над бескрайней водой снова Путь обозначился Млечный.

Боль потери моей, неужели ты можешь быть вечной?

Все невечно у нас, кроме нашего вечного гимна.

Я его не люблю, ибо знаю, что это взаимно.

«У полдня с вечером пока ничья…»

У полдня с вечером пока ничья.

Крутой холодный кипяток ручья

гремит под окнами. И дикий март

хрустит сосульками. И дальний мат,

с раскатом ливневым гордясь родством,

не портит музыки, живой в живом.

Я счастлив, Господи! А ты? А ты?

Тебе приятно, что мы так просты,

что так беспечны, что для нас и крест —

лишь знак того, что и свинья не съест?

Кто отличит до роковой поры

восторг Господень от его хандры…

А счастье ближнего понять — пустяк.

Не. Бог ли учит нас, что мы — в гостях.

В гостях что дорого? Очаг, уют…

О, как пред гибелью снега поют!

Как перед гибелью поют снега…

Как жизнь бессмысленна. И дорога.

«Загляну в глухое озерцо…»

Загляну в глухое озерцо.

Там, небось, ни карпа, ни плотвы.

Там теперь живет мое лицо,

мало мне знакомое, увы.

Я не помню мимики такой.

В зеркале щербатом по утрам,

мне казалось, я совсем другой,

без кривых свидетельств дрязг и драм.

И когда ночной порой в стекле

я лицо усталое встречал,

этих черт, настойчивых во зле,

я, не буду врать, не замечал.

Но чего хочу я от зеркал,

от домашней утвари ручной.

Здесь, где я лишь уток напугал,

здесь у дикой влаги нрав иной.

Правдой неприкормленной своей

обнажила суть беспутных лет.

Вот он, Дориан, едреныть, Грей,

вот он, твой доподлинный портрет.

Честная зеленая вода.

И короткий прочерк плавунца,

по делам спешащего — куда? —

поперек молчащего лица.

«Праведная стезя муравья ползет через корень ветлы…»

Праведная стезя муравья ползет через корень ветлы.

Осень, пришедшая в наши края, не означает мглы.

Воздух прозрачен, как тюль, как батист, и в нем, как воздушный скат,

плавает вялый кленовый лист и тычется наугад

в окна домов, выбирая окно, где кому-то невмоготу

и он, проиграв семью в домино, радуется и листу…

Это от ветра в сквере молва, что листопад в лесу.

Зрелость прекрасна, но так трезва — ну, ни в одном глазу.

Дикой листвы золотая орда нам не сулит бед.

Хочется молодости иногда… А иногда — нет.

«Алый кочан казанлыкской розы качается над травой…»

Алый кочан казанлыкской розы качается над травой.

Мне куст знаком с имперской эпохи — какой благородный стаж!

Живому свойственно думать о смерти, а я же еще живой.

Но яркая плоть воскресших растений внушает душе кураж.

И ослепительная надежда на некую жизнь потом

крепчает под пристальным взглядом солнца, ползущего не спеша

в лазурном и плохо знакомом пространстве, пространстве именно том,

в каком, по похожим на правду слухам, совсем как своя — душа.

В наивном мире юных ромашек, белеющем в двух шагах,

какое-то экстренное событие — кажется, это шмель

ворвался, как гопник в среду монашек, нацелился и — шарах!

Удачи тебе, шерстяной счастливец, Емеля в стране Емель.

Надеясь, как прежде, на щучьи веленья, надеясь всему вопреки,

надышимся вволю пургой лепестковой, теплой своей пургой.

Пожалуй, братцы, чем мы ничтожны, тем же и велики:

беспечностью райской, да адским терпеньем, да тяжкой своей рукой.

Так мудрено уповать на книги, на правильный строй таблиц

с этим занявшимся вдруг пожаром, сокрытым еще внутри.

Тот, кто лежит под лучами навзничь, не верит лежащим ниц,

и с этим уже ничего не поделать на пьяном пиру зари.

«Всё — не в масть и невпопад…»

Всё — не в масть и невпопад.

Всё — не в тему — что такое?!..

Скрежет дворницких лопат,

ранний, как средневековье,

зряшный, ибо наша явь —

белое нагроможденье,

наглый, резкий, без предъяв,

сумрак вместо Возрожденья.

И, согнав с пути дома,

чем нежданней, тем скорее

скачет дикая зима

на исхлёстанном хорее.

Нагоняет все слышней

сплин неявный с явной дрожью…

Чуешь, сверстник, убыль дней

через шкуру носорожью?

Жизнь склоняется ко сну.

Но, проснувшись в семь иль восемь,

не дури: не кличь весну.

Сколько их осталось, весен…

«Покусанные смертью…»

Покусанные смертью

и смерти вопреки,

позвякивая медью,

шли римские полки.

Сюжет античной пьесы

порой лукавил, но

кто: галлы или персы —

им было все равно.

Покачивались в седлах

центурионы — им,

во-первых, кайф, а в-сотых,

людская жизнь — что дым.

Вот было б интересно

взглянуть на этих птиц,

когда уже известно,

что Рим склонился ниц

пред нищим готским сбродом,

который, хоть и дик,

а бой с одним исходом.

И тот исход — кирдык!

Небось, в соплях, в морщинах

орали бы в пивной

о трусах, о причинах

невзгод страны родной.

И лишь один, не лишний

средь бравых старичков,

все лепетал чуть слышно

меж двух пивных глотков,

как будто Рим за это

обрел судьбу свою:

— Я, видно, зря зарезал

ту галльскую семью…

«Что-то, друзья, нас опять не туда занесло…»

Что-то, друзья, нас опять не туда занесло.

Спущено ли колесо или криво весло,

только причалили мы, как гляжу, не туда.

Здесь и земля — не земля, и вода — не вода.

Дальше не видно пути — вот что хуже всего.

Кто на руле? Обвинять им для начала его.

Наши дороги загадочны. Не потому ль

любящий жизнь ни за что не возьмётся за руль.

Штырь ли подводный, иль баллов на семь буерак —

плыли-то мы во дворец, а приплыли в барак.

Амба! И поздно печалиться о тормозах —

вон как на липе желтеет листва на глазах.

«Сегодня — не вчера, не завтра — …»

Сегодня — не вчера, не завтра —

забытый уровень азарта

во что-нибудь да воплотить.

Иль это глюк, обман, химера,

что есть ещё азарт во мне?

Нет, ничего не воротить.

Подумай, милый, в тишине:

где нынче молодая прыть?

Ей высшая досталась мера.

Но светит март. И снег летит —

не падает, летит куда-то

под облака от наших крыш.

Какая призрачная дата?

Какой неукреплённый быт?

Слышь, та тревога — не от Бога.

Слышь, перестань о прошлом, слышь?

Я слышу. Я перестаю.

Хорошее словечко «нынче».

Но так уже не говорят.

В холодном северном раю

я с возрастом в безмолвном клинче

и год, и два, и три подряд.

Но — луч! И телефонный зуммер!

Смотрю на мир, разинув рот.

Ведь в нем ещё никто не умер.

Никто, даст Бог, и не умрет.

«Пламя, рыжее, жгучее…»

Пламя, рыжее, жгучее,

не согревает нас.

Помолчать — это лучшее,

что предстоит сейчас.

Это жуткая каторга —

так вот молчать вдвоём.

Но судьба, сволота, карга,

стоит на своём.

Я давно ко всему привык.

Вон исход на носу.

Но лучше я проглочу язык,

чем хоть слово произнесу.

В печке рушатся один за другим

золоченые города…

Что могу я сказать — все дым.

Что ты можешь сказать — все вода.

«Хоть газетный лист на голову надень…»

Хоть газетный лист на голову надень.

Не хватает мне здесь липы иль осины.

Пальма — дерево не щедрое на тень,

И сдаётся мне, что место ей в России.

Мало солнышка — вот русская беда.

Так считал когда-то Розанов. Согласен.

Русский март приносит свет лишь иногда.

А октябрь в России попросту опасен.

Нам побольше бы тепла, лучей, игры

солнца с листьями. Но наш народ умерен.

И, конечно, чересчур большой жары

он не вынес бы — уж в этом я уверен.

Вот и хочется нам без высоких слов

сознавать, что смерти русичи не имут,

ясным золотом высоких куполов

компенсируя бессолнечный наш климат.

Долгий снегопад

Осыпается чайная роза.

Лишь вчера встала в вазу она.

В состоянии анабиоза

этот дом. И Москва. И страна.

Все замедлилось. И слава Богу.

Сколько можно, трава не расти,

приходить от истока к итогу,

пропуская всю прелесть пути.

Этот снег от Находки до Бреста,

бесконечный его марафон,

наконец-то поставил на место

суетливую смену времён.

«На Садовом эти домики…»

На Садовом эти домики

в сотне метров друг от друга.

На крылах силлаботоники

по Москве гуляет вьюга.

Жизнь — тайга, саванна, прерии,

чёрный рэп Оксимирона.

Чехов был соседом Берии.

Слава Богу, не синхронно.

Узкий дом окошком косится

на широкого соседа.

Третий день чересполосица

снегопада-снегоеда.

Ежегодная эмпирика

там даёт ходьбе сноровку,

где февраль и март сцепились, как

два шофёра за парковку.

Что за дни: сырые, гиблые…

Как у вас дела, Европа?

А у нас дела, как в Библии

от Созданья до Потопа.

«Прочтут иль не прочтут — не в этом дело…»

Прочтут иль не прочтут — не в этом дело,

а в том, чтобы строка летать умела,

не опускаясь в жижу тех болот,

где тоже — жизнь, но ей живет лишь тело,

людской души пленительный оплот…

А впрочем, этот ход мой — тоже плод

мозгов.

Перо не этого хотело.

Перо? Причем оно, когда давно

рождение стихов сопряжено

с холодным четким шрифтом на айпаде.

И превращение воды в вино,

свершенное когда-то веры ради,

теперь, к всеобщей, видимо, досаде,

должно забытым делом стать.

Должно!

Но не становится. И в этом — Бог.

Айпад, папирус, устная ль основа —

пространство услыхать тебя готово.

Ты звук прогнал, а он вернулся снова.

Бери хоть лист, хоть с дерева листок,

и пропадите, Запад и Восток!

Прав Иоанн:

вначале было Слово!

«Хриплый диск из двадцатого века уныл, но не врет…»

Хриплый диск из двадцатого века уныл, но не врет:

так и жили, не пятясь назад и не глядя вперед,

понимая, что есть настоящее, но ненадолго.

И смешок саксофона, ворвавшись в скрипичную нудь,

и не чаял о том, чтобы грусть одолеть как-нибудь

в этом стоне, который и рвался как раз там, где тонко.

Ну, да что уж теперь — о двадцатом… Движение лет

повторяет сквозь явственный шорох знакомых примет

начинавшихся судеб бессмысленные катастрофы.

Остается все то, что всегда оставалось у нас:

лаконичная горечь последних отчаянных фраз,

да веселье пиров, да печальные мудрые строфы.

Нашу жизнь предсказать — не особенный труд. Но — к чему?

Прав ли Тютчев, что наша Россия не внятна уму,

или прав Губерман, усомнившийся в тютчевской мысли,

все равно предстоит даровитым моим землякам

то свершать, то губить, что дано им, бродя по векам

по земле, над которой над грозами звезды повисли.

«Там жизнь была невнятна, как живое…»

Там жизнь была невнятна, как живое

волнение подводного хвоща.

Внезапно откликалось ретивое

на колыханье легкого плаща.

И представал то серым, то лазурным

враждебный реставрациям фасад.

И прошлое, казавшееся бурным,

охрипшим тембром не звало назад.

Зато меня другое поражало:

все запахи, все звуки, все цвета

так яростно в меня вонзали жала,

как прежде никогда… Как никогда…

И, переполнен этой сладкой болью,

не возразишь дыханью майской тьмы,

всему великолепному разбою,

который жизнью называем мы.

Я — шаг короткий от потомка к предку.

Плывун коварен под мой ногой.

Что шепчешь, куст? Отдай мне эту ветку,

которую я помню и нагой.

«Возвращений всегда чуть поменьше, увы, чем уходов…»

Возвращений всегда чуть поменьше, увы, чем уходов.

И на злую судьбу не греша,

уходя навсегда от друзей, от семей, от народов,

ротшильд вряд ли счастливей бомжа.

Потому что уж слишком хорош этот майский прозрачный,

острый воздух, не жаркий с утра,

и бассейн возле виллы, и сон у лачуги барачной,

на который судьба так щедра.

Будь ты проклята, жизнь! Улыбнись нам, ведь мы тебе рады,

пусть еще не привыкли вполне

к единению света и мрака, жары и прохлады.

И к весне вслед за летом. К весне.

«Предчувствие конца — не сам конец…»

Предчувствие конца — не сам конец,

а жизнь в другом, убыстренном режиме.

Так, видно, скорость узнает свинец

благодаря сработавшей пружине.

Прощай, рекомендованный покой,

насильный сон, забота о диете.

Какое угасание? Какой

щадящий силы modus, блин, vivendi?!

С досадой вспомнишь ход минувших дней,

с их вялостью и долей незавидной…

Кто знал, что напоследок лед синей

и боль больней, и глупость очевидней?..

Гаражный кров, чиграшьих цель ватаг,

надорванный, покрытый углем, мелом,

гремит от ветерка, гремит, да так,

как и при сильных бурях не гремел он.

«Нет, нигде ни за что нипочем никому никогда…»

Нет, нигде ни за что нипочем никому никогда

не заставит минувшее хаять судьба моя шалая.

Сколько раз обернулась успехом былая беда.

Крикнешь «эврика!» — глянешь, а это старье обветшалое.

Я сто раз ошибался в сумбурных расчетах своих.

То, что вышло к финалу, ничем по пути не предсказано.

Я всю жизнь избегал всевозможных вождей и вождих

и упрямо старался не делать того, что приказано.

Это в нашей стране очень редко могло привести —

не скажу, что к успехам, а даже к простому спокойствию.

Я, пожалуй, спокоен. Хотя мог бы стать по пути

лицемером, ханжой, подхалимом, скупцом и пропойцею.

Мне достались другие пороки. О них умолчу…

Телефонный звонок. Это, видимо, кто-то из прошлого.

Нет… Еще не финал. Где ключи от машины — лечу!

От весны, от судьбы, от себя, от достоинства пошлого…

«Тебе куда: в Элизиум? В Валгаллу…»

Тебе куда: в Элизиум? В Валгаллу?

По мне, так Вырий ближе и родней.

Да, греку жутко в нем, тоскливо галлу.

Но что — кликуха? Разве дело в ней?

Да, слово «Вырий» как-то страшновато

звучит. Но в звуке правда — да не вся.

К тому ж там Пушкин с Мусоргским — ребята,

с которыми соскучиться нельзя.

Там нет домов, а там одни беседки

висят меж кущ над влагой голубой,

и ветки, волны, ветки, волны, ветки

тихонечко шумят наперебой.

Народ разнообразнейшего спектра

в беседках тех пиры пирует… Но

в твоих глазах вопрос: а как же пекло?

Что с пеклом? Где же пекло? Где оно?

А пекла нет. Не побожусь, но, вроде,

в славянской мифологии есть рай,

а пекла, в смысле ада, нет в природе.

Терпим и снисходителен наш край.

Игорь Болычев

Разговоры с собой

Игорь Иванович Болычев (1961, Новосибирск). Поэт, переводчик, преподаватель Литературного института им. А. М. Горького. Автор стихотворных книг: «Разговоры с собою» (Москва, 1990), «Вавилонская башня» (Мюнстер, 1991), «Разговоры с собой» (Москва, 2019). Переводил с английского и немецкого стихи: Р. Бернса, Р. Киплинга, У. Б. Йейтса, Э. Паунда, Л. Уланда, А. фон Дросте-Хюльсхоф, Г. Бенна, Г. Гейма, Г. Тракля и др.; прозу: А. Конан Дойла, Агаты Кристи, Дэна Брауна и др. Руководитель литературной студии «Кипарисовый ларец» (с 2008 г.).

«Зачем так много слов на свете…»

Зачем так много слов на свете.

Зачем так мало в них тепла.

На берегу играют дети.

Играя, строят города.

Шероховатой жизни струйку

Сжимает детская рука,

Витиеватую постройку

Она возводит из песка.

На небе солнце. В поле лошадь.

Над речкой — паутины нить.

Пришла пора смотреть и слушать

И ничего не говорить.

2006 г.

«Человеческой жизни не хватит…»

Человеческой жизни не хватит,

Притяженья не хватит звезде,

Чтобы мальчик в пальтишке на вате

Научился ходить по воде.

Он умрет от тоски и презренья,

Он иссохнет, считая часы,

Ожидая любви и прозренья,

Как трава полевая — росы.

И слова, что хранили народы,

И слова, что хранили века,

Как подводные атомоходы,

Тихо лягут на дно языка.

Человеческой жизни не станет

Притяженье изменит звезде,

До поры, когда мальчик восстанет

И пойдет по бурлящей воде.

Из-под ног, словно серые горы,

Субмарины всплывут из глубин.

С залпом ядерным новой «Авроры»

В мир придет человеческий сын.

И когда во вселенскую слякоть

Ухнет всё с ненадежных орбит —

Что он сможет? Проклясть да оплакать.

Да и то, если Бог пособит.

Бомж

О. П.

и серой тужурки сукно

Г. Иванов

По стогнам погибших империй

Без паспорта и без гроша

Блуждает в плену суеверий

Погибшая наша душа —

В пальто, по-покойницки длинном,

С убогой шарманкой своей,

Чужая священным руинам

И сонмам великих теней…

О, как ты стремилась оттуда,

Из наших убогих времен,

От нашего бедного люда

На звуки великих имен.

Стремилась — летела и пела,

На счастье сжимая кулак…

Но в этом-то все и дело,

Что все оказалось не так.

Не то чтобы шире иль уже —

Не будь, дорогая, ханжой…

Здесь все оказалось не хуже,

Здесь ты оказалась чужой.

Не смоешь родимые пятна

Холодной парнасской водой.

Пора собираться обратно,

Пора собираться домой.

А то, что мы здесь полюбили,

Там память для нас сохранит:

Имперские острые шпили

И серой брусчатки гранит.

«Скажи, зачем все это было…»

Скажи, зачем все это было,

Шепни — во сне иль наяву, —

За что ты так меня любила

Не в такт молчанью моему.

К чему теперь все эти слезы

И эти приступы тоски.

«Пора сметать с дорожек розы…»

(Точнее было б — лепестки.)

Я был всегда ничем не связан,

С прохладцей ровною в груди.

И вот — я всем тебе обязан.

Всем — даже тем, что впереди.

Песок промерзший, серо-рыжий.

Забит, зарыт в могилу гроб…

И снег, шурша, ползет по крыше

И глухо падает в сугроб. 3 марта 2007 г.

Бедные мысли

Закрой глаза, в виденье сонном

Восстанет твой погибший дом —

Четыре белые колонны

Над розами и над прудом.

И ласточек крыла косые

В небесный ударяют щит,

А за балконом вся Россия

Как ямб торжественный звучит.

В. Смоленский. Стансы.

Когда я слышу, что на свете

Совсем уж не осталось тем:

Негожи, мол, и те, и эти,

Нет места этим, мол, и тем;

Как будто сказано на десять

Рядов уж всё и обо всём,

И всё, что словом можно взвесить,

Давно уж взвешенным несём;

И не осталось в мире чувства

Иль на худой конец — мысли,

Которым прежние искусства

Употребленья не нашли, —

Я вижу, как в холодный зальчик,

На льдистый лаковый паркет

Вступают девочка и мальчик

Семи-восьми неполных лет.

Открыты шторы. Дождик редкий

На стеклах строит капли в ряд.

А по стенам — с портретов предки

На них внимательно глядят.

А за стенами вся Россия,

В пожарах дымных до небес,

И моросят дожди косые,

И пролетарии босые

Упорно строят ДНЕПРОГЭС,

Ломают церкви, судьбы, жизни,

И — клином вышибая клин, —

Пройдя с боями по отчизне,

На танках пишут «На Берлин».

А погодя прямой наводкой

Из танков лупят в «Белый дом»

И запивают теплой водкой

Остатки мыслей о былом…

Вы правы, это было, было,

Не поворотишь время вспять.

И много ль проку то, что сплыло,

Бесплодно ворошить опять.

Зачем? Оно того не стоит,

Нельзя всю жизнь смотреть назад.

Пустое это все, пустое…

Пойдемте, дети, лучше в сад.

Там шум и блеск, там тети-дяди

Галдят, смеются, пьют-едят,

И силиконовые бляди

На них внимательно глядят.

«Снова осень за окнами плачет…»

Снова осень за окнами плачет.

Мокнут липы, скамейка и стол.

Ничего это больше не значит,

Жизнь твою этот дождик иначит

И смывает в холодный подзол.

На дорожке овальные лужи,

Человеческой жизни года —

Мельче, глубже, пошире, поуже.

Да, конечно, бывало и хуже,

Но бессмысленнее — никогда.

В сером небе гудят самолеты.

Льется с крыши на землю вода.

Капли, паузы, брызги, длинноты —

Русской музыки вечные ноты —

Ниоткуда летят никуда.

«Не оглядывайся. За спиною…»

Пароход, пароход, пароходик…

Не оглядывайся. За спиною

Давно не на что больше смотреть.

На ковчег благонравному Ною

Догружают последнюю клеть.

Уходи, помаши им рукою —

Всякой твари в попарном строю.

Собирается дождь над рекою.

Все одно к одному. Все — в струю.

А хотелось — всего-то — «немного»:

Света, счастья, простора, любви.

Благосклонности мира и Бога,

Музыкального звона в крови.

И казалось — вот-вот — и начнется —

Соберись, напрягись, продержись, —

И в сияющий воздух взовьется

Черно-белая ласточка — жизнь.

Человек, человек, человечек.

Жил и жил бы — да горя не знал.

Пас бы козочек или овечек,

Да хороших детишек строгал.

Спал и спал бы. Зачем разбудили?

Музы девичий голосок!

О могиле поет, о могиле.

О могиле и пуле в висок.

«А все могло бы быть иначе…»

А все могло бы быть иначе,

И — «через годы и века» —

Цветы на подмосковной даче,

Трава, деревья, облака.

Невдалеке резвятся дети.

И Вы читаете мне вслух.

Не важно что — хотя бы эти

Четыре строчки. Хватит двух:

«Невдалеке резвятся дети.

И Вы читаете мне вслух».

«И далась тебе эта Россия…»

И далась тебе эта Россия.

И березки ее, и поля,

И дожди, и заборы косые,

Аллергические тополя.

Все здесь продали, все осквернили —

И не раз, и не два, и не три.

А не продали что — то пропили.

А не пропили что — то сожгли.

Плюнь на все. Уезжай за границу,

Прочь, подальше от этой земли.

В Бонн, в Париж или к Герцену в Ниццу.

Vielen Dank, je m’apelle, Tuileries[1]

Все сказал? Помолчи, полудурок.

Мать родную нельзя оскорблять.

Покурил? Заслюни окурок.

И иди забор поправлять.

«Теряешь вкус и чувство меры…»

Теряешь вкус и чувство меры,

Остатки праздного ума…

Всё ради призрачной химеры,

Всё — за билетик до Цитеры…

А если там, дружок, зима?

…Постройки в виртуальном мире

Похлипче замков на песке…

Бряцаешь на послушной лире.

И кувыркаешься в эфире,

А все висит на волоске:

Возьмет и выключит процессор —

С улыбкой: «Я вас не люблю…»

И все. Finita la… И — Yes, Sir[2]

Как говорил один профессор, —

Привет семье, аля-улю.

«Да плевал я на ваши законы — …»

Да плевал я на ваши законы —

Не смирюсь, не пойму, не прощу.

Дед пускал под откос эшелоны,

Я — всю вашу эпоху пущу.

Не за то, что вы жрали и пили

И в шампанском купали блядей,

А за то, что вы души растлили

У ни в чем не повинных людей.

На пустой «исторический прочерк» —

На бессмысленный ваш балаган —

Хватит пары проверенных строчек,

Музыкальных моих партизан.

И на очередном перегоне,

Просыпаясь по малой нужде,

Вы проснетесь не в мягком вагоне —

Вы вообще не проснетесь нигде.

Горний звук — он пощады не знает.

Потому что любовью горит.

«Это музыка путь освещает»?

Это музыка рельсы взрывает,

По которым эпоха гремит.

«Мы перешли на ты. Как водится — в постели…»

Мы перешли на ты. Как водится — в постели.

Такой вот брудершафт. Не хуже всех других.

У мира есть слова — как родинки на теле.

Не много их таких.

Но даже и они в своем беззвучном танце,

Увы, слегка не те и не о том слегка.

Вначале падал дождь.

Потом светило солнце.

Потом шиповник цвел.

И плыли облака.

1 июля 2008 г.

«Они приходят и уходят…»

Лизе

Они приходят и уходят,

И в небе серо-голубом

Беззвучно песнь свою заводят

О дорогом и о былом.

О том, что всё на белом свете

Надеждой призрачной живет

На то, что никому «не светит»,

На то, что не произойдет.

Всё не сбывается. И руки

Напрасно тянутся к рукам,

Невоплотившиеся звуки —

К несуществующим строкам.

И те, которые оттуда

Тебе сочувственно молчат,

Ждут не прозрения, не чуда, —

«Немного нежности» — отсюда,

От подрастающих волчат.

«Играй нам, Сима. Ты не знаешь…»

…И небо синее, как пятна

Чернил на пальчиках твоих.

Игорь Чиннов

Играй нам, Сима. Ты не знаешь

сама, о чем играешь нам.

Неверным пальчиком по краеш —

ку-ку, ку-ку холодных клавиш —

перебираешь жизни хлам.

Ку-ку, ку-ку, играй нам, Сима,

пускай фальшивишь ты, пускай

порою попадаешь мимо

привычных нот, не умолкай,

не прекращай. Играй нам, Сима,

в свои неполных восемь лет

о том, что всё непоправимо,

о том, что жизнь проходит мимо,

и как она невыносимо

красива. И спасенья нет.

«Часовые имперских традиций…»

Часовые имперских традиций,

Простоявшие жизнь на посту,

Вам бы лучше совсем не родиться —

Обойти этот мир за версту,

В эмпиреях, других ли эонах

Провитать, проблистать.

Нам ведь мало — в вагонах зеленых

Петь и плакать. И плакать опять.

Нам ведь хочется в желтых и синих,

Непременно в отдельных купе,

Непременно в отдельных Россиях,

И т. д., и т. п.

2010 г.

«Желтые листья лежат на земле…»

Желтые листья лежат на земле.

Пеплом подернулись угли в золе.

Ветер не дует. Костер не дымит.

Грубыми досками дом наш забит.

Где эта улица, где этот дом…

Речка течет под железным мостом.

Черные елки стоят вдоль реки.

В лодках сидят на реке рыбаки.

Серая, бурая в речке вода,

Едут над ней по мосту поезда.

Едут-поедут, но — никогда,

Чтобы оттуда, только — туда.

«В порыве самообольщенья…»

В порыве самообольщенья

Порой мне кажется, что вот:

Я напишу стихотворенье —

Оно меня переживет.

Пройдут года, десятилетья,

И над могилою моей

Младой и незнакомый Петя

С подругой милою своей

Появится и тихо скажет:

«Хороший, Маша, был поэт».

И как-то грустно станет Маше.

Впервые за шестнадцать лет.

«Пруд пожарный деревенский…»

Пруд пожарный деревенский

Отражает облака,

Сосны, ветер и шиповник,

Человека у сосны.

Вот стою над этим прудом,

Мой притоплен «телевизор»[3],

Выцвела его бечевка,

Износилось полотно.

Много продрано в нем дырок,

Но еще остались части

Целые, и в эти части

Попадают караси.

Иногда бывает восемь,

Иногда бывает десять,

Чаще — три или четыре,

А бывает — ничего.

Серая от тины леска,

Длинный узкий лист болотный

(В нескольких местах надломан),

Палка мокрая и мусор,

Что по пруду проплывал.

Облака плывут по небу.

Человек стоит у пруда.

Деревенский пруд пожарный

Отражает облака.

21.08.15

«Кто-то скажет, что это гордыня — …»

Кто-то скажет, что это гордыня —

Чтобы времени наперекор…

На клеенке подгнившая дыня.

За окошком — подгнивший забор.

Кто-то скажет, что это приснилось,

Или просто придумал ты —

Ничего и не доносилось

До тебя из пустой высоты.

Ничего и не происходило,

Ничего и не произошло.

Даже если что-то и было,

То давно безнадежно прошло.

Ветер дует. И солнце светит.

Ветка времени обнажена.

Кто-то скажет. Никто не ответит.

Тишина.

04.04.16

Ольга Татаринова

Игорь Болычев

(Статья публикуется в сокращении)

…По крайней мере, при взгляде на нашу современную поэзию заметно одно — школа русской силлабо-тоники иссякает, Игорь Болычев как носитель этой культуры выглядит как бы одним из последних умельцев этой техники, впитав множество влияний — от Серебряного века до Парижской ноты (недаром Игорь Чиннов, «последний парижский поэт», обратил внимание на его стихи и опубликовал его на Западе). Сейчас если и работают, то как-то небрежно, без знания ремесла, о «драйве» или «диктовке» речи не идет — вялая невнятица, за которой не стоит ничего дальше собственного носа, каждодневных бытовых впечатлений под покровом извилистых, изощренных (такое веяние) словес.

Мне представляется, в этом явлении выражается кризис сознания, человеческого сознания как такового, в частности нашего, русского сознания. И он нашел явственное выражение и в стихах Болычева, именно в силу их семантической внятности — именно у него-то он и нашел свое смысловое выражение.

Этот кризис сознания (кризисного во всех отношениях человечества) выражает себя в искусстве как экзистенциальное отчаяние: утрата веры и надежды в глобальном, космическом смысле — на осмысленный вселенский план и цели человеческого существования; больная любовь, потерявшая всякие ориентиры между чувственной и духовной составляющими. Благополучие возможно — но лишь в вещном, карьерном, властном выражении в течение короткой телесной жизни, впрочем, мало прельщающее духовную элиту, какой является поэт. На Западе эти мотивы нашли свое выражение в творчестве поэтов-экспрессионистов, прозе Камю, Сартра, драматургии экзистенциализма и абсурдизма, ярчайшим его выразителем в поэзии ХХ в. стал Готфрид Бенн (в поэзии русского зарубежья — Георгий Иванов). У нас о подобных мотивах и речи не могло идти под бдительным оком издательской цензуры (не допускались не только малейшие негативные оттенки переживаний, но и сам взгляд куда-нибудь повыше прилавка или грибка детского садика, в лучшем случае — на портрет очередного вождя или — в небе — на самолет с красной звездой). В духе этого плоского казенного оптимизма воспитывалось не одно поколение советских людей, и вот запоздалое прозрение, почти что крик этого самого экзистенциального отчаяния в поэзии Игоря Болычева. Причем последовательно в двух измерениях — времени («Четыре на часах») и пространства («Разговоры с собою» и «Эпилог — 1991»). (NB. Чего не могло бы, конечно, появиться у тех молодых, которые спокойно восприняли всей душой традиционное православие, как некогда другие поколения — катехизис коммунизма, и ничто кощунственное не сорвется с их языка — тут дело осмысления бытия закончено и осталась некая благодарственная молитва в виде красивой образной лирики с действительным звуком.)

Тупик экзистенциализма преодолеть человеческому духу еще только предстоит — в самом широком плане духовной эволюции. Но признаки такого преодоления улавливаются во множестве явлений духовной жизни внутри этой, может быть, даже и обреченной, цивилизации (цивилизации потребления).

И это прежде всего то, что западные писатели называют сейчас космическим, или универсальным сознанием. Обладание им приписывается Уолту Уитмену, автору «Листьев травы», написанных к тому же совершенно новым для европейского уха стихом — верлибром. Не может не прийти мысль о том, что новое сознание, новое духовное пространство открывается как бы на других частотах, в иных гармониях «музыки небесных сфер».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2019 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Читается как: «филен данк, жё мапель, Тюильри».

2

Читается: «финита ля и — йес, сэр». Finita la (commedia).

3

Небольшая рыболовная сетка, «экран».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я