Письма и записки Оммер де Гелль

Павел Вяземский, 1845

«Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей – исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль…»

Оглавление

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей — исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.

Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.

«Вы не можете рассчитывать на мое участие в распространении вашей книги среди воспитывающихся юношей и, упаси боже, девиц. Что это вы задумали в самом деле? — сказала она мне самым строгим, начальническим тоном. — Она найдет место на столе развратника, да и то запрятанная под сукно. Вас бы самое надобно запрятать и держать покрепче под моей ферулой. Вы бы тогда остепенились и вышли бы с золотою медалью. На вас не стоит сердиться, вы никогда не посмеете издать вашей рукописи». Я постоянно была первою ученицею по наукам и подвигалась в них со свойственною мне страстью. Директриса меня очень любила и баловала с детства. В 1833 году я уже получила на конкурсе в Лилле аттестат на право преподавания музыки и декламации, а в 1834 году удостоена от университета диплома наставницы. Я тогда была уже замужем.

Журналисты из самых влиятельных мне говорили нечто подобное и довольно щекотливое для моего самолюбия. Я преклонила голову пред ареопагом и сказала им в 1860 году: издавайте, как знаете. У меня тогда не то было в голове. Префект полиции, Делессер, перечитывал, как он мне сам не раз говорил, с увлечением несколько писем, писанных мною приятельницам моим: графине Легон, графине Марии Калержи, маркизе Контад, Полине Делож, г-же Гейне, урожденной Фульд, г-же Лафарж, принцессам Бирон, девицам Эллис и многим другим. Как эти ужасные письма попали в черный кабинет? Неужто сами получательницы их передавали в префектуру?

Там имелся целый ряд моих писем к Делессеру за шесть лет (1842–1846) и записок моих к нему без числа, раньше и позже. Это меня, конечно, не удивило и даже польстило; он с большим уважением отзывался относительно самых скабрезных писем и удивлялся моей кипучей деятельности. Такого же мнения был граф Воронцов. Они меня очень высоко ставили и ценили. Я вела переписку с Гизо и Абердином о предметах более важных; впрочем, они ничем не гнушались. Весь мой материал я сдавала на почту по разным адресам; что попадали в черный кабинет политические письма, это меня нисколько не удивляло. Но что ужасно — это нахождение в руках префекта моих писем самых чистосердечных, приятельских, задушевных, крайне компрометирующих. Еще ужаснее видеть в кабинете всемогущего человека целую кипу полицейских дознаний, полицейских сплетен, доносов. Здесь вся моя жизнь как наяву. Я содрогалась и не раз вскакивала с моего кресла, совсем одурелая. Впросонках я вздрагивала, и холодный пот покрывал мое тело. Я его умоляла, на колени перед ним становилась, то плакала, то смеялась и смешила его как ребенка, умоляя, чтобы он мне отдал этот злодейский картон, хотя бы письма к г-же Делож: они для правительства бесполезны. Несмотря на десятилетнюю самую тесную дружбу, он до конца оставался неумолим.

В 1848 году я снова умоляла его отдать мне компрометирующие меня письма. Он отказал, а сам через час бежал. Мне удалось пробраться в те же комнаты, куда сумел пробраться Марк Коссидьер, окруженный массой рабочих. Я следила очень зорко за префектурой и вошла вместе с толпой. Я сразу узнала в этом исполине моего сент-этьенекого и лионского курмахера., Мы встретились старыми и добрыми знакомыми: я не напрасно кокетничала с ним в 1832–1833 годах, во время вакансий. Он вспомнил это и передал картон, не рассматривая вовсе бумаг. Захватив картон, я нашла его в большом порядке: письма и полицейские дознания хронологически рассортированными, мои записки и письма к Делессеру в двух запечатанных пакетах, обвязанных розовыми лентами; один пакет с письмами к нежно любимой подруге моего детства Полине Мюель. Я не понимала, как они достались префекту. Дело объяснилось весьма просто: помета была сделана карандашом рукой Делессера; бумаги захвачены были в 1841 г., их всех было около шестидесяти.

Я, отправляясь в Одессу в 1860 году, захватила с прочими бумагами мои дневные записки и письма. Кроме личного интереса, они вообще любопытны. Эту исповедь моей жизни я взяла с собой, полагая, что сбыт будет верный и прибыльный. Все говорили о свободе печати. Дня через два цензор заявил мне, что моя книга «невозможна», хотя я и предлагала исключить некоторые имена. Вот тебе и свобода печати! Что ни говори, а я рассказываю только то, что видела воочию, и никогда не говорю о том, что мне доверяли с условием держать дело в тайне. Я рассказываю только то, что совершалось в виду многих: coram populo et notario. Все государственные тайны, все подробности доверительного свойства — я храню свято; если я кажусь иногда чересчур болтливой, то я выдаю самое себя на осуждение злорадной толпе. Люди поверхностные упрекнут меня, что я в письмах моих выставляю порок торжествующим. Я иначе писать не могла. Я рассказываю, что я ощущала, что я видела, и именно в том свете, как мне казалось, что виденное мною совершалось. Я головою ручаюсь, что между читателями найдутся люди безупречные, которые скажут: да, эта исповедь есть дело высокой нравственности. Первоначально вся книга заключалась в одной или двух главах «о русской генеральше и управляющем с наичистейшим парижским прононсом». Этими двумя статьями я пожертвовала ради одесской цензуры, хотя граф Сальванди мне разрешал напечатать мои письма целиком. Его письмо у меня хранится как святыня. Он умер 15 декабря 1856 года. Мои письма к нему возвращены по его смерти, равно как и письма к князю Тюфякину и ко многим другим. Тщательно пересмотренная и значительно дополненная по случаю возвращенных мне бумаг с 1833 по 1848 год и моими воспоминаниями с 1848 по 1860 г., книга обратилась в записки моей жизни.

Аделаидино. 28 ноября 1860 года

Я помещаю здесь в начале моего сборника статью из «Дамского журнала», написанную незадолго до моей свадьбы. Мне тогда было едва четырнадцать лет, а весьма может быть, и более: мать моя имела страсть скрывать мои годы. Статья эта напечатана 15 декабря 1833 года, но она доставлена ранее, в начале нашего приезда в Париж, в октябре.

Все эти письма писаны к Полине Мюель. Все они помечены рукой Делессера в хронологическом порядке от № 1 до 63 и имеют, кроме того, одну общую помету: «ад. № 478, дело Делож.», обозначающую, конечно, дело, которого в моих бумагах не оказалось. Я очень просила Делессера мне это дело отыскать и возвратить. Но все мои старания остались тщетными. Дело, без сомнения, к коему эти письма относятся, касается бракоразводного процесса супругов Делож. В парижской квартире г-жи Делож был произведен обыск в конце 1840 года — и, между прочими любовными письмами, коих оказалось много, были и мои письма. Обыск совершился по указанию мужа в досаде на исчезновение шкатулки, которую г-жа Делож бросила из каюты мужа в Средиземное море. Ей удалось захватить свои письма во время плавания из Ливорно в Марсель. Делож их вез к отцу как доказательство преступной жизни жены и надеялся тем избавиться от уплаты пятисот тысяч франков ее же собственного приданого. Меня в Париже не было; я тогда устанавливала в России (1838–1842) связи — в Галацах, Черновицах, Одессе, Таганроге и других еще более удобных местах, но не пользующихся той же известностью, для споспешествования нашим торговым сношениям; мне удалось установить некоторые связи, которые не прекращались в течение многих лет и оказали в глазах самого правительства несомненную пользу во время Крымской кампании. Эти местности не обозначаются с должной точностью и определенностью, чтобы не навести русскую полицию на след. Контрабанда производилась на яхте графа Воронцова, на яхте Тэтбу де Мариньи, на военных пароходах, возвращающихся из Константинополя в Николаев и… Заботы мои напрасны. Две давности уже миновали. Я была, однако, жертвой величайшей несправедливости: въезд в Россию мне высочайшим указом был воспрещен, мне, помещице, дворянке, жене бергинспектора и гютенфервальтера, в чине полковницы. Я обращалась в русское посольство в Константинополе, в Париже, в Вене, в сенат, в комиссию прошений, я писала на Кавказ к графу Воронцову, — и все напрасно; только с воцарения Александра II я получила русский паспорт, который восстановлял мои права. Не желая быть жертвой повторения столь явного нарушения законов, я продала оба мои имения в 1858–1859 году — и хорошо сделала.

Обыск производился большим моим приятелем Делессером в конце 1840 г. Он, однако, тщательно скрывал, что имеет в своем распоряжении компрометирующие меня бумаги. Это подло. Совершенно иначе поступил Жиске с моими письмами к графине Легон. Она имела подлость доставить их префекту во время ссоры моей с ней в 1836 году. Я их тотчас уничтожила, бросив в пылающий камин. К счастью, я их нашла в том же картоне в копиях, чего я вовсе не ожидала от Жиске. По крайней мере, он не злоупотреблял моей откровенностью. Король был очень милостив ко мне и весьма содействовал напечатанию на казенный счет моего путешествия под именем моего страстно оплакиваемого мужа, сошедшего в могилу ранее тех великих почестей, которые несомненно ожидали бы его, на что я имею весьма веские доказательства. Если бы ему удалось продлить свое существование, то он увидал бы то лучезарное солнце, под сенью которого ныне благоденствует Франция. Я прежде всего должна почтить память знаменитого греческого филолога Кораи, умершего на 86 году от рода. По нем совершена панихида 9 апреля 1833 года в греческой церкви. Мир праху твоему, мой незабвенный учитель, возбудивший во мне с ранних лет страсть к дальним путешествиям, Я должна помянуть память графа Сальванди, столь сильно покровительствовавшего моим первым начинаниям. Я оплакивала ныне неожиданную смерть наилучшего из друзей моих. Я гостила в Гравероне 15 декабря 1856 года и остаюсь здесь до его похорон, чтобы почтить его дорогую память. Мне остается изъявить мою живейшую благодарность г. Фульду, много способствовавшему созреванию плодотворной моей деятельности.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я