Забери меня в рай

Олег Нехаев, 2020

Книга лауреата премии «Золотое перо России». «Истина проста: если человек выбирает мерилом жизни вечность, только тогда ему открывается его предназначение и он может создать что-то сущее. И дверца в рай находится вовсе не на небесах, а внутри каждого из нас» В этом утверждении автора сосредоточена главная духовная суть книги. Примечательно, что отрывок из неё, ещё на стадии написания, был признан лучшим в Сибирском литературном конкурсе, жюри которого возглавлял Михаил Тарковский. Эта книга с осмысленной картиной мира и светом в окошке. Настоящий русский роман. Богато иллюстрированный.

Оглавление

Никто не встречал свободных ослов

На следующий день Чарышеву нужно было срочно сфотографироваться для читательского билета. О его замене давно предупреждали в библиотеке, но занялся он этим только тогда, когда ему отказались выдавать новые книги. Поехал на Пушкинскую. В фотоателье пояснили: «Если нужно сегодня — поезжайте на Коломенскую».

На следующий день, сразу после института, Чарышев поехал на Пушкинскую срочно фотографироваться для нового читательского билета. О его замене давно предупреждали в библиотеке, но занялся он этим только тогда, когда ему отказались выдавать новые книги. В фотоателье пояснили: «Если нужно сегодня — поезжайте на Коломенскую».

Добрался быстро и сфотографировался без всякой очереди. Но, когда приёмщица стала выписывать квитанцию, пояснила, зевая: «Ты иди погуляй пока. А за заказом приходи часика через три, не раньше. Или лучше завтра».

Вначале, чтобы «убить время», он остановился у киоска «Звукозаписи» и послушал новую песню «Люси». Затем купил два пирожка с картошкой и тут же с жадностью их съел, запивая ситром «Буратино», пузырьки которого били в нос и щекотали язык. Подкрепившись, прошёлся по аллее вверх и увидел указатель «Музей Коломенское».

Зайдя за старинные ворота, удивился открывшейся красоте. Это было так неожиданно, что он замедлил шаг и стал восторженно всматриваться в удивительное окружение. Прямо перед ним возвышались древние храмы, которые до этого он видел только на картинках в исторических книгах.

В Казанской церкви поразился одному лику. Взгляд с иконы был настолько живым и одухотворённым, что Вадим очень долго простоял перед ним, пристально всматриваясь в образ святого. Странно, но ему показалось, что тот тоже с интересом рассматривал его. В какой-то момент он даже содрогнулся от этого проницательного взгляда с противоположной стороны.

В той части музея, где расположились старинные деревянные строения, Чарышев прохаживался особенно неспешно и, когда никого не было рядом, осторожно прикладывал ладони к древним срубам, и поглаживал буровато-охристые брёвна. Он был уверен, что дерево в отличие от камня не просто дышит, но и напитывается энергией того времени, в котором живёт, навсегда сохраняя в себе воспоминание о прошлом. Поэтому давно ушедшее можно явственно почувствовать, если медленно-медленно провести рукой по стволу и ощутить каждую его смолистую прожилку и каждую шероховатую сучковатинку.

Единственной неприятной помехой для Чарышева стали два чудаковатых агитатора, которые расположились на дубовой аллее. Рядом с ними, на раскладных стульчиках, лежали стопки блёклых газетёнок. Едва к ним кто-нибудь приближался, и они, как заводные, начинали выкрикивать: «Товарищи! Возродим Великую Россию! Освободимся от коммунистического ига! Мы — за полную свободу! За монархию! Вступайте в наш «Единый Народный Центр!» И после этого начинали худосочными голосами безобразно петь «Боже, царя храни», одновременно всучивая всем проходящим свои убогие газетки.

Чарышев, заметив, как при его приближении засуетилась эта шумная парочка, резко свернул в сторону. Но, как только он начал спускаться по дорожке от домика Петра, тут же увидел возле аллеи ещё одну шумную компанию.

Несколько человек образовали подобие хоровода вокруг огромного шестисотлетнего дуба. Однако обступившие его люди никак не могли соединиться в кольцо.

— Молодой человек! — услышал Чарышев громкий возглас. Это был Вильегорский, который зазывно махал ему рукой. — Идите… Идите сюда! Сюда… Именно вас нам как раз и не хватает! Идите скорее!

Чарышев смущённо подошёл. Поздоровался с профессором, но ответного приветствия не услышал. Его тут же, несмотря на возражения, взяли за руки и закружили в хороводе.

Профессор громко и задорно начал декламировать в такт шагам:

— У лукоморья дуб зелёный…

Следующие строки пушкинского стихотворения были подхвачены всеми участниками хоровода:

— Златая цепь на дубе том. И днём, и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом…

Радостное, ритмичное многоголосие зазвучало мощно. Зазывно. Немногочисленные посетители, бродившие по парку, сразу потянулись к дубу. Правда, шли они неспешно, как бы всем видом показывая полное отсутствие любопытства. И только дети бежали к дубу со всех ног, не обращая внимания на останавливающие крики взрослых.

Вместе с ними прибежал и хромоногий человек с палкой. По всей видимости, музейный сторож. И стал разгонять хоровод уродливыми словесами:

— Граждане, выходьте! Не положено! Так, граждане, выходьте обратно! Давайте, выходьте! Все выходьте! Нельзя тут этого… Никому сюда заходить не дозволено!

Участники хоровода нехотя разжимали руки и перелазили обратно за ограждающую цепочку. Раздосадованные детишки стояли вокруг, готовые расплакаться.

Какой-то мужичок в оранжевой рубахе, в выцветшей панамке, как и его глаза, тут же стал с сожалением объяснять сторожу:

— Ты тока нас, батя, не матери… Мы здесь вообще ни при чём… Это, вон, всё та каланча долговязая… Говорит: давайте, давайте… — и показал на удаляющегося Вильегорского. — А мы-то думаем, может, он здесь экскурсоводом каким-нибудь работает… Он же в шляпе и с бабочкой… Понимаешь? Ну мы и… А ты вот сразу на нас и…

— Потому что вот здеся я за порядок отвечаю, — стал объяснять сторож. — А тама вон — другой отвечает. И с каждого за это потом спросють, кому надо…

Мужичок махнул недовольно на сторожа рукой, ругнулся и стал спускаться по тропинке.

— Согласитесь, что в этом балагурстве тоже есть своя прелесть? Правда?! — спросил запыхавшийся профессор, беря под руку Чарышева. — Иногда так хочется перешагнуть через все эти запреты… Будь они неладны!

Вильегорский был одет в старенький светлый плащ простенького покроя с крупными чёрными пуговицами. Его широченные полы доставали почти до самой земли. Рукава были закатаны, но из потёртых обшлагов все равно виднелись только кончики пальцев. Наверное, этот плащ когда-то покупался владельцу «на вырост», но, судя по его ветхости, эти ожидания так и не оправдались.

В руках Вильегорский держал длинный зонт с огромной крючковатой ручкой.

Вечер был душным. Парило. Но на небе не было ни одной тучки.

Профессор поначалу, как выяснилось, не узнал Чарышева. Но затем, когда всмотрелся в него, раздосадовано вскинул руки и стал виновато оправдываться:

— Вот голова моя садовая! Только сейчас и разглядел вас толком. Вы уж простите меня великодушно! Рад видеть вас, коллега! Вот теперь-то нам будет, конечно, о чём с вами побеседовать…. Помните, я вам говорил, что ничего случайного в жизни не бывает. Ну, вот вам и основательное этому доказательство!

— Вообще-то, я первый раз здесь, — сказал, улыбаясь, Чарышев. — И, честное слово, профессор, я, действительно, зашёл сюда совершенно случайно…

Вильегорский недовольно всплеснул руками, угрюмо сдвинул брови к переносице, многозначительно хмыкнул и возмущённо заговорил:

— Вы меня поражаете, коллега… Опять вы со своим этим «случайно»… Ну да… Выходит, вы совсем не желаете вглядываться в сущность происходящего, — профессор приостановился и придирчиво посмотрел на Чарышева, оценивая его готовность для серьёзного разговора. И, видимо убедившись в этом, продолжил уже с некоторой добродушностью. — Знаете, это ведь только у Дарвина вашего всё по воле случая происходит. Но ведь сам по себе случай, коллега, рождает один только хаос. А хаос… Хаос ведёт к погибели. Как там у него: неопределённость обеспечивает развитие жизни! Ну бред же! Вы всмотритесь в эту самую жизнь, и вы поймёте… Вы увидите, что всё держится вовсе не на случайностях… Если, конечно, говорить о существах одушевлённых.

— Профессор, вы меня разыгрываете, что ли? — засмеялся Чарышев. — У Дарвина ведь совсем о другом…

— О чём же?

— Так об этом же каждый знает! От кого произошёл человек. В школе учили… Спросите любого….

Вильегорский тут же обратился к обгонявшей их грузной женщине, нёсшей что-то в сумке, перекинутой через плечо. Он громко и неожиданно её спросил:

— А скажите-ка нам, сударыня, от кого же всё-таки произошёл человек?

Та с перепугу шарахнулась в сторону. Сумка слетела с плеча. Остановившись как вкопанная, она тут же возмущённо выпалила с вытаращенными глазами:

— Ох и дурак старый! Фу-ты… У меня же чуть душа в пятки не ускочила, — женщина сбивчиво задышала с протяжными «охами». — Это же надо так… Испужал-то как, паразит!

— Извините, сударыня! Ещё раз простите меня… — стал виновато оправдываться Вильегорский, почтенно сняв перед ней шляпу, продолжая спускаться по тропинке.

— От обезьяны, конечно, произошёл, — уверенно произнёс Чарышев, глядя на Вильегорского. — Какие тут могут быть сомнения?

— Что значит «какие тут могут быть сомнения»?! — приостанавливаясь, недоумённо спросил профессор.

Неожиданно сзади раздался возмущённый, срывающийся от обиды крик приходящей в себя женщины:

— А ещё в шляпе! Вроде, на вид, пожилой человек, а ведёшь себя как образина придурочная… Вон как сердце зашлось… Ох ты ж и…

— Сударыня, я же у вас уже попросил прощения! — отреагировал Вильегорский с поклоном, прикладывая к груди руку. — Но, если вам будет от этого легче, то «образину» эту вашу я безропотно принимаю. Ещё раз простите! — и, уже обращаясь к Чарышеву, спросил. — Так что же означает эта ваша уверенность, коллега?! Ведь у Дарвина не приведено ни одного доказательства происхождения человека от обезьяны. Там вообще об этом всего лишь предположение. Вы Дарвина вообще-то читали?

— Нет, но нам в школе рассказывали, — растерянно ответил Вадим, уступая дорогу двум старушкам, шедшим навстречу.

— А вы что же всем сразу на слово верите?! И у этого Дарвина вам всё понятно? Да? Понятно, например, как один вид переходит в другой? Помните: сначала была какая-то амёба… Потом она превратилась… В общем, дальше была рыба, — и Вильегорский мимикой и жестами стал насмешливо изображать называемые существа. — Потом… Если мне не изменяет память — кенгуру. Дальше превращение в какую-то примату, которая прыгала по деревьям. Потом — превращение в предчеловеческое существо. А уж от него — мы с вами! Это всё у Дарвина так. И всё через цепь неожиданных случайностей. Вот только до сих пор так никто и не нашёл этого предшественника человека! Не обнаружились и доказательства других превращений. Переходные виды вообще отсутствуют. Палеонтологи обыскались! И не нашли. Никто не нашёл. Факта нет. Бездоказательно! Но только в главном у Дарвина — совсем не про обезьяну вашу… Отнюдь! Там принципиально о другом!

— Я вспомнил. Вспомнил! — обрадованно воскликнул Чарышев. — Там у него ещё про галапагосских вьюрков, про черепах и про путешествие на корабле… Забыл, как его название…

— Конечно, там есть и об этом, — вздёрнув плечами, хмыкнул Вильегорский, — но важнее всё-таки совсем другое. Кстати, по этому поводу я знаю одну очень примечательную историю. Если хотите, могу рассказать…

Чарышев согласно закивал, и они, замедлив шаг, продолжили спускаться по натоптанной тропинке. Профессор взмахнул зонтиком и с воодушевлением начал рассказывать с интонацией сказочника:

— Жил-был на свете один очень набожный мальчик. Был он из бедной семьи. Часто болел. И на него всё время сваливались одна беда за другой. А когда его на полном ходу сбил экипаж и проехался по нему колёсами, думали, что уж в этот-то раз он точно не выживет. А он выжил! — Вильегорский продолжал говорить с очень добродушной интонацией, но в его голосе постепенно начинала проступать суховатая строгость как предвестие неминуемой трагичности. — Звали его Сосо, и было тогда ему лет двенадцать или тринадцать. Не больше. Да, ещё вот что! — и профессор взмахнул зонтиком как дирижёрской палочкой. — Мальчик был одним из лучших учеников духовного училища и с удовольствием пел в церковном хоре. И голосок у него был, как говорили, ангельский. Он будто с небес звучал. В общем, учителя им были довольны и даже не раз награждали его и за учёбу, и за отличное поведение.

Чарышев, увидев идущую навстречу молодую пару с велосипедом, посторонился. А когда они поравнялись с ними, Вильегорский хулиганисто позвонил в висевший на руле звоночек, задорно хмыкнул, и тут же, как ни в чём не бывало, продолжил рассказ:

— Так вот! Однажды ему в лавке дали на время, за пять копеек почитать книжку Дарвина. Сосо читал её, не отрываясь, до самого утра. Наверное, не всё он понял из прочитанного… Хотя, может, я и ошибаюсь. Мальчик-то этот, повторюсь, был очень и очень способным. Но, как бы там ни было, а точно известно, что именно после того дня прежний мир для него рухнул! Теперь он, как ему казалось, знал его тайное устройство. Теперь он понимал, откуда вокруг так много несправедливости и на чём держится власть людей. Взбудораженный Сосо стал рассказывать об этом своим друзьям. «Нет на свете никакого Творца! Нас всех специально обманывают, — страстно убеждал он своих сверстников. — Наша жизнь только в нашей власти. И выживают в ней самые приспособившиеся. А в борьбе побеждают только самые сильные. В этом закон жизни, а не в дурацких заповедях: не убий, не…», — и в доказательство он показывал книгу Дарвина, — Вильегорский глянул на Чарышева, который слушал его с огромным интересом. — Вот такая, казалось бы, простенькая эта история. Осталось только сообщить, чем она закончилась… Мальчик Сосо вырос. Добрался до власти. Уничтожил почти всех священников. Расправился со всеми несогласными. Расстрелял даже самых близких соратников. Но учителя своего никогда не забывал. Иногда и тост в честь него задорно выкрикивал: «За Дарвина!» И в конце концов по усвоенному в детстве «закону жизни» он стал самым жесточайшим тираном и могущественным властителем, имя которого… — Вильегорский тяжело вздохнул и с болью, очень тихо произнёс. — Его имя — Сталин.

Поражённый такой неожиданной развязкой рассказа, Чарышев молчал. И в этом молчании была какая-то давящая отягощённость, от которой хотелось побыстрее избавиться. Он подался вперёд, резко и громко возразил:

— Но Дарвин как учёный… Как и другие… Они не несут ответственности… Поэтому я… Я категорически не соглашусь с таким вашим выводом.

— Это что же: он за безнравственность не несёт ответственности?! Вона как?! — раздражённо воскликнул профессор. — Дарвин, учившийся на священника, как и Сталин, кстати… Он прекрасно осознавал, что делал… На место Творца водрузил свой естественный отбор. Если бы речь шла только о внутривидовой изменчивости — было бы полбеды, а может, и вообще благо… Но он, не успев постигнуть истины, тут же обозвал Евангелие безобразнейшим учением. А свою шаткую теорию «скромненько» так объявил Законом эволюции, который был одинаков и для скотов, и для людей, — негодовал Вильегорский, постоянно взмахивая зонтиком, будто ставя точки в предложениях. — Обосновал всеобщее равенство в борьбе: кто кого опередит и кто кого объегорит. При этом высшей ценностью объявлялось выжившее потомство. Человек — на уровне животного. Да только вот по Библии у человека есть душа — дух святой, а у скотов — нету. И движущей силой жизни является вовсе не слепой случай…

Вильегорский говорил страстно. Громко. Подошедший мужичок в панамке начал было их обходить, но затем притормозил и стал забавно вытягивать шею, прислушиваясь к каждому слову. Но профессор ничего этого не замечал:

— Дарвин, по сути, возвеличил человеческую жестокость! Вопрос происхождения гуманности вообще оставил без ответа. Он так и не смог определиться с изначальным происхождением любви и доброты человека. Видимо эти качества не встраивались в выведенную им формулу жизненного устройства. Но всё равно обосновал закон развития, в котором нет нужды в совести. То есть жизнь без нравственного закона. Кстати, коллега, вы знаете, кто первым творчески развил его учение?

Вильегорский на этих словах решительно вонзил зонтик в землю. Затем снял с острия пустую пачку «Беломора» и с размаху швырнул её в урну.

— Не знаете?!

Чарышев, смущённо улыбнувшись, пожал плечами.

— Эту теорию, чтоб вы знали, сразу же восторженно встретили Маркс с Энгельсом. Вот они и вплели её в своё учение, обозвав классовой борьбой. Научная гипотеза была превращена почти в аксиому… Эдакий социал-дарвинизм. А дальше… Дальше появилась на этих идеях новоявленная когорта революционеров, террористов, нацистов…

— Извините, профессор, — неуверенно начал Чарышев, — но труды Маркса мы проходили. И там… Там, вообще-то, о другом. В главном там о построении свободного общества. Мне кажется, что и Дарвин точно так же не имеет никакого отношения к нацизму и…

Вильегорский вновь вонзил зонтик в землю и подцепил валявшуюся агитационную газетёнку. Скомкал её, но, так и не найдя урны, недовольно запихнул в карман и продолжил движение:

— Знаете, кто был первоначальным советчиком по улучшению человечества с помощью уничтожения газом «ненужных» людей? Им был лауреат Нобелевской премии, известный французский медик-дарвинист Алексис Каррель. Гитлер стал лишь прилежным воплотителем таких «передовых» идей. И практическими учителями Третьего рейха в принудительной стерилизации всех неугодных должны называться… американские учёные-дарвинисты. Да-да! Именно они первыми начали массовую борьбу за чистоту человечества. Представляете, пра́ва продолжения рода лишались все те, у кого был недостаточным коэффициент интеллекта, и ещё многочисленные мигранты, все глухие, немые, слепые… Десятки и десятки тысяч людей были принудительно стерилизованы американцами. А обоснователем евгеники, этой уродливой теории искусственного улучшения человечества, стал известный английский учёный Фрэнсис Гальтон. Кстати, брат Чарльза Дарвина. Это было началом эволюции скотства. Дорога к всеобщему расчеловечиванию. По Дарвину, ведь выживает тот, кто лучше всех сумеет ко всему приспособиться. Ко всему… Как мне кажется, отсюда и следует искать начало самоуничтожения человечества. Люди с совестью не сбрасывают атомные бомбы на мирное население…

Вильегорский остановился, запыхавшись, но, увидев страстную готовность Чарышева возразить, продолжил говорить, тяжело дыша:

— Мы так и продолжаем приспосабливаться… Парадоксально, но даже Нюрнбергский процесс, который вынес приговор нацистским изуверствам, так и не стал тем зеркалом, в котором судьи-победители захотели бы увидеть ещё и собственное уродливое отражение. Они заранее договорились между собой, что умолчат о всех своих совершённых мерзостях. Решили, что их неправедные действия останутся без огласки и будут неподсудны. На таком фундаменте и был выстроен наш послевоенный мир.

— Честно говоря, — перепугано покачал головой Чарышев, — я не знал об этом…

— А кому же это выгодно, чтобы вы об этом знали?! Чёрт ведь ещё не помер, и он даже ещё и не хворал. Да-да! — засунув руки в карманы, Вильегорский хмыкнул и, достав платок, неуклюже вытер им лоб. — И эта дьявольская формула мироустройства действует и поныне. И нет большой разницы, как называется её воплощение: социализм или капитализм, — и, увидев, как нервно вздёрнулся Чарышев, Вильегорский тяжело вздохнул. — Ленина почитайте: он отводил совести роль проститутки в классовой борьбе. Вот поэтому-то церковь с ее заповедями была обречена на уничтожение. Большевики решили создавать новых людей исключительно из безбожников. Другие их не устраивали. А вера в сверхчеловека — это самое страшное из всех убожеств. Вот и получилось из этого то, что имеем.

— Я здесь с вами соглашусь только в одном, — возмущённо возразил Чарышев, глядя на Вильегорского, — в том, что, может, и происходили какие-то перегибы. Но в остальном… В семнадцатом году был совершён грандиозный исторический прорыв. И если бы не революция, мы так бы и оставались до сих пор чьими-то рабами… А недостатки… Так ни одного дела без них не бывает. Вот для этого и началась сейчас перестройка…

— Революция… Перестройка… Вы мне сейчас, коллега, напоминаете громкоговоритель на фонарном столбе во время демонстрации, — вздёрнул плечами профессор и тут же добавил на горестном выдохе. — Вы забыли только упомянуть о миллионах загубленных жизней и десятках миллионов искалеченных судеб в результате вот этих ваших «прогрессивных преобразований». В этой связи могу дать вам один очень дельный совет на будущее: если ради какой-то вашей великой идеи нужно будет пожертвовать людьми, то всегда, ради справедливости, начинайте её воплощение с себя и своих близких. Действует отрезвляюще, если вы, конечно, не безумный фанатик.

В этот момент они поравнялись с большой группой маленьких детей, которые медленно поднимались по дорожке, держась за руки.

Детишки были одеты так, как будто только что вышли из 30-х годов двадцатого века. Все в белых панамках. В штанишках и юбочках на бретельках. Некоторые держали в руках марлевые сачки для ловли бабочек.

Этот протяжённый «ручеёк» оттеснил Вильегорского на обочину тропинки, и он, перекрикивая ребячий гомон, по-прежнему пытался разговаривать с Чарышевым, оказавшимся на противоположной стороне:

— Вы, наверное, удивитесь, но Сталин тоже свои деяния называл «перестройкой». А гласность обсуждалась ещё во времена Пушкина. Да-да! Именно так. Всё повторяется, — Вильегорский с трудом перекрикивал детский гомон. — Кстати, вы мне не подскажите: какова мораль басни Крылова? Там, где про ворону и лисицу… Помните: «Ворона каркнула во всё воронье горло: сыр выпал — с ним была плутовка такова», — и он тут же, пытаясь расслышать ответ Чарышева, неосознанно подвинулся вперёд.

Оказавшись посредине дорожки, Вильегорский сразу стал помехой идущим детям, которые столпились возле него и начали удивлённо его разглядывать:

— Дяденька, ты Гулливер или дядя Стёпа милиционер? — неожиданно спросила его маленькая девочка в красных сандаликах.

Вильегорский удивлённо глянул на неё с высоты своего роста, будто с высоченной башни. Казалось, что только в этот момент он заметил окружавших его детей. Тут же обрадовано полез в карман и, достав горсть конфет, стал их с удовольствием раздавать всем вокруг. Делал он это так, будто кормил птиц с руки. Дети осторожно брали ириски с его ладоней, говорили «спасибо» и заворожено смотрели на него как на какого-то сказочного героя. А Вильегорский смотрел на них, сияя искренней радостью.

— Профессор, я могу вам сходу ответить… Про басню! — безуспешно пытался докричаться с другой стороны Чарышев.

Девочка в красных сандаликах тоже старалась обратить на себя внимание Вильегорского:

— А я уже догадалась, кто ты! Ты — волшебник из Изумрудного города. Правда?! — и, не услышав ответа от растерявшегося профессора, подёргала его за штанину, будто за верёвочку дверного звоночка. — Ты самый добрый дедушка на свете? Да? Ну скажи, да?!

Вильегорский начал смущённо кивать, осторожно попытался погладить своей огромной пятернёй девочку, но так и не решился, и с содроганием отдёрнул руку, услышав громкий командный женский голос:

— Ребятишки, встаём парами, — обратилась к детям одна из воспитательниц, — и идём дальше к нашему автобусу. Раз-два, раз-два!

Девочка в красных сандаликах шла последней, подталкивая худенького мальчика в шортиках. Затем она остановилась, оглянулась и смущённо помахала «дедушке-волшебнику».

Вильегорский провожал детей взглядом и сначала даже не понял, что этот прощальный жест обращён именно к нему. С опозданием он начал спешно махать в ответ, размашисто, неуклюже, всё время радостно посмеиваясь.

Девочка шла в паре, но больше уже ни разу не оглянулась. А Вильегорский всё махал и махал ей вослед, надеясь, что она ещё обернётся. Ему так этого хотелось:

— Не дал мне Бог детей… — тихо сказал он с сожалением и тут же недовольно вздёрнулся от восклицания Чарышева, который наконец-то дождался возможности для ответа:

— Мораль сей басни такова! — задорно зазвучал его голос. — «Уж сколько раз твердили миру, что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок…»

— Не дал… — повторил профессор, всё ещё думая о своём.

Но Чарышев продолжал старательно, чувственно декламировать:

— «И в сердце льстец всегда отыщет уголок»…

Вильегорский, по-прежнему посматривая на удаляющихся детей, без особого желания вернулся к прерванному разговору:

— Да, верно, — сказал безразлично он, но тут же, спохватившись, энергично воскликнул: — Конечно! Но только там заложен и другой смысл: чтобы обрести так называемую свободу слова, нужно обязательно быть готовым расстаться с сыром. Одно без другого не бывает. И знаете, где я это прочитал: в размышлениях современников Пушкина. Выходит, что в девятнадцатом веке понимали всё это гораздо проникновеннее, чем сегодня! Может, потому что они были внутренне намного свободнее нас?

Вильегорский стал пристально смотреть на человека в панамке, который всё время держался поблизости. На этот раз он разглядывал какой-то невзрачный цветочек на склоне. Но как только профессор зашагал вниз, беря под руку Чарышева, тот тоже медленно пошёл за ними.

— И что же тогда, по-вашему, является настоящей свободой? — недовольно, с некоторым вызовом спросил Чарышев.

— Да то же, что и всегда, — взмахнув зонтиком, как-то очень по-простецки, очень буднично, ответил Вильегорский. — Она у нас всегда одна-единственная. И за неё совсем не надо бороться. Её не надо провозглашать, потому что каждому она даётся с рождения. Это очень тихая свобода. Вот здесь! — и он несколько раз показал себе на грудь. — Выбор по совести. Между добром и злом. И толпой такая свобода не постигается. Будьте уверены в этом! — и Вильегорский оценивающе посмотрев на Чарышева, утвердительно покачав головой. — Только поодиночке. Только так. И никак по-другому. И вот как раз от этого выбора и зависит всё остальное в нашей жизни. А вместо этого нам постоянно подсовывают какие-то принципы всеобщего равенства и справедливости. Настоящую свободу подменяют разными возможностями и потребностями. И многие верят в этот обман. Хотя давным-давно известно, что птичка, пожившая, даже в золотой клетке, навсегда теряет способность жить на воле. Потому что прикормленной свободы не бывает.

— Но ведь это же абсурд! — вскричал удивлённо Чарышев. — Чистейшая демагогия. Я ведь понял, к чему вы клоните… Только тогда выходит, что какой-нибудь бесправный раб может быть свободнее его рабовладельца… Нет! Это полнейшая ахинея, профессор! Ну, скажите, какой толк от такой вот этой вашей внутренней свободы, если…

— Представьте, наиважнейший! — невозмутимо пояснил Вильегорский, поглядывая на стоявшего в отдалении мужичка в панамке. — Можно ведь и осла отпустить на свободу, как написано в Библии, но вот беда, никто ещё ни разу не встречал свободных ослов. Есть только дикие и домашние. Правда, и по-настоящему свободный человек тоже навсегда остаётся вечным рабом… Рабом своей ответственности. Другого ему не дано. Потому что безграничная свобода всегда заканчивается беспредельной продажностью. Нужно понимать, что воздушный змей высоко взлетает и долго-долго парит только потому что его удерживает тонюсенькая ниточка. И какой же это соблазн — взять и оторваться от неё! И ведь действительно: змей тут же вырывается на свободу и стремительно взмывает вверх. Да вот только быстро падает, и разбивается. Вывод напрашивается странный: высоко летают только те, кто не отрывается от земли…

— То есть по-вашему выходит, что её как бы и нет этой настоящей свободы и… не может быть?

Вильегорский уже не слышал этого вопроса. Он, пристально всмотревшись в подозрительного незнакомца в панамке и увидев его пугливое смущение, тотчас будто взорвался от переполнившей его ярости. С искажённым ненавистью лицом профессор подбежал к нему и, схватив за рукав рубашки, гневно закричал:

— Ну, что, интересно тебе?! Да? Всё время здесь ходишь, всё подслушиваешь… Господи, как вы мне все уже надоели! Всю жизнь не даёте покоя, — и тут же в его голосе появилась какая-то страдальческая безысходность. Он махнул рукой, тяжело вздохнул и еле слышно сказал. — Ну, всё — иди! Иди, докладывай… И ещё там припиши в конце своей писульки, что профессор Вильегорский — враг народа. Или как там у вас это сейчас называется?

— Ты чё, папаша? Ты чё… Я же… — дрожащим голосом удивлённо затараторил человек в панамке. — Я же просто… мне любопытно было… — и он покаянно сложил руки на груди. — Я и… Я же никогда с такими людьми… Никогда… Вы не обижайтесь на меня… Не обижайтесь… — и этот человек из простого народа стал уходить обратно в свой народ как-то обиженно и несуразно. Бочком. Всё время оглядываясь.

— Вот… Наверное, обидел этого человека, — проговорил сникающий Вильегорский, указывая на удаляющегося мужичка. — Стараюсь ничего не бояться на старости лет, да всё как-то не получается у меня с этим… Так и не смог научиться быть неподвластным собственному страху. А это, я вам скажу, самая худшая из всех властей над человеком.

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я