Марина Тёмкина (р. 1948, Ленинград) закончила историческое отделение Ленинградского университета. Эмигрировала в 1978 году, живет в Нью-Йорке. Окончила аспирантуру Нью-Йоркского университета, работает психотерапевтом. В прошлом радиожурналист станций «Голос Америки» и «Свободная Европа», работала в разных организациях для беженцев и в проектах, связанных с Холокостом. Автор книг «Части часть» (1985), «В обратном направлении» (1989), «Каланча» (1995), «Canto Immigranto» (2005), на английском языке What Do You Want (2009) и др. Стихи публиковались во многих российских журналах и антологиях. Марина Тёмкина – поэт-художник, ее визуальные выставки проходили в Америке и в Европе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ненаглядные пособия (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Всякой твари…
Я жил пока не умер…
«Много страхов съёжилось в моём теле…»
Много страхов съёжилось в моём теле:
новорождённый, ленинградский, еврейский,
детский, женский, что залечиваю, блокадный,
подростковый, тоталитарный, эмигрантский,
но больше всего маминых страхов, страха войны,
бедности, старости, умиранья.
Лучше б вложили в тело любовь, заботу, ласку,
навык к плезирам и умение, отдавая,
для себя получать что-то вдобавок к чувству,
что тебя любят только когда ты нужен.
«Я хочу своё детское тело, как Гумберт хотел Лолиту…»
Я хочу своё детское тело, как Гумберт хотел Лолиту,
Завёрнутое в полотенце морское с ветром, золотое,
не имеющее размера, только форму волны и лета,
разбежавшееся, переплывая озеро у пенёчка
с апрельскими тезисами, прогуляв школу, зарывшись
в ямку в песке на заливе, спрыгнувшее бы легко со сцены
в зал и по волнам-долам, по рядам ещё до того, как узнала,
что под асфальтом сплошные пляжи от Сены до Прибалтики.
Вот, вы подумали бы, девочка на коньках, на олимпиаде
делает мостик с лентой в руках, твистует на каблуках,
в тамбуре у открытой двери поезда, подставив лицо дождю.
Я и теперь не скучно живу, совершенно не скучно живу.
Маленькие трагедии
1.
Баран на моей голове.
«Продаём баранчика…» — слова отца в уме.
Не барашка, мутон-каракуль, местный диалект,
русско-еврейский суффикс. Вишу вниз головой,
пою счастливое «бее» и «му». Муточкой зовёт
и скоро умрёт. Мама варит компот из ягод. Укус осы.
Распухший большой палец на трёхлетней руке.
2.
У лукоморья дуб зелёный, — читает мама наизусть.
Я понимаю лук, а морье — возможно, взморье.
Соседский дедушка зовёт: «Борья, выйди из морья», —
он песнь заводит и местечково так поёт,
а кот скребётся, но не тот, что в сапогах,
тот днём и ночью кот учёный, он ходит по цепи кругом.
Здесь ударение споткнётся, и кошку мама отпихнёт,
когда из кухни суп несёт, её погладить не даёт.
«Как коммунальное животное тощё и путается
под ногами!» — и сердится, что Пушкина не понимаю.
2007
3. 1-ое мая, 2010
Тень садовая держит меня на ручках.
В ванной ныряет кролик.
Рассада для грядки, не помню что,
в тазу у дорожки.
Попугай слышит радио в доме,
произносит слова,
только картавит больше.
В фонтане плывёт вода
зелёная на зелёном.
Серый волк стережёт границ
наших родин.
У крыльца мама в летнем платье
шепчется с тётей Олей.
Качели мокрые после дождя. Жду.
— Чего тебе надобно, дедка?
4. 16 июля, 2010
Сказала «трикотаж», советуя, какую рубашку надеть.
Теперь звучит как название кафе или ресторана,
ещё лучше «Трико» или «Мантель». Смысл переехал,
и я тоже. Ночью, засыпая, вспомнила ещё какое-то хорошее
старое слово, вышедшее из обихода, как тужурка, телогрейка,
муфта, бурки, из детства, мамино, стыдно-приятное,
как будто меня приласкали, чего никогда не случалось.
Думала, это слово никогда не забуду,
утром не могла вспомнить.
5.
Метафоры падают с неба, как раньше звёзды,
с дождём, со снегом и градом, солнечными ресничками,
пар поднимается над водой белым рискóм, известняком,
песком.
Я сплю и расту во сне, и всё со мной растёт,
трава, деревья, буквы увеличиваются в размере на биллборде,
слово, как дыр бул Кручёныха, как та пощёчина,
сразу в космос целится с чёрными дырами, не отразится.
Хотели покрасить красным Северный полюс, это красиво,
сделали водородную бомбу. Логика садиста: это
для твоей же пользы, глупая, для твоей защиты.
С автоматом автопилотом в механическом планетарии,
а ты себе спи и расти, повернись на другой бок
и не думай о том, что снится. Спи, и лучше не просыпаться,
не обсуждать, что видишь, интерпретировать можно
по-разному.
В метафорах нет конфликта, слово не надо кормить едой
в библиотеках, в музеях, в тюрьмах порядка и хаоса,
в облаках, в хранилищах, где река Амазон.com.
6.
Пуленк написал концерт
для органа в тридцать восьмом
году, не самом лучшем.
Исполняли разные дирижёры,
одна из них Надя Буланже.
На первом исполнении
у органиста случился инфаркт,
упал грудью на клавиши и умер,
долго звучала нота ми. Не понимаю,
зачем мне это знать?..
Uncle Vania
…родственники убивают надежней киллера…
«Дядя Ваня» в исполнении Лондонского театра.
Культурный шок. Семья. Отъехавшая мамаша-
шестидесятница с палкой, всю жизнь читает
политические брошюры, Плеханов, Кропоткин,
мыслители! считает сына полным ничтожеством.
С этого все начинается. Живут под одной крышей.
Сын её терпит, кормит, никогда не вел
самостоятельной жизни, воспитанная зависимость
и чувство долга: вечно в долгу. Не покладая рук
работает вместе с племянницей Соней,
дочерью его покойной сестры, управляет
семейным имением, занимаясь с утра до ночи
крестьянским трудом.
Экономя на всем,
могут свести концы с концами. Даже удается
поддерживать бывшего мужа покойной сестры,
отца Сони, профессора петербургского университета.
Он семейная гордость, большой ученый, мировая
знаменитость. И еще кормят приживала Телегина,
жалеют его, разорился, жена сбежала с немцем,
у немцев все гораздо лучше и прогрессивнее, считает,
что сам виноват, один вырастил детей, почти член семьи.
Зимой под керосиновой лампой дядя Ваня
с племянницей Соней читают иностранные журналы,
делают выписки для профессора, помогают его трудам
на благо человечества. Он талант, а они обыкновенные
мелкие люди.
Их сосед доктор Астров спасает леса,
делает губернские карты лесных зон, размышляет
о будущем на тысячелетье вперед, сажает деревья,
лечит крестьян и возмущается ими, мол, дики, грязны,
невежественны и вырубают лес, чтобы топить печи.
Соня в него по уши.
Ее папаша-профессор выходит в отставку,
перебирается на жительство в имение покойной жены
со второй женой, лет на тридцать его моложе,
выпускницей консерватории, которой он не позволяет
заниматься — музыка мешает его занятиям во имя
великих целей науки. Столичная штучка, курит,
платья по моде, украшения, вызывающая походка,
смелость. Ваня и Астров втюриваются в нее с ходу.
Профессор пишет исключительно по ночам,
поднимает среди ночи старушку-прислугу, чтоб
подавала чай, всех будит. Все выбиты из нормального
расписания, никто больше не может встать рано
и не в состоянии ничего делать, сельская работа стоит.
Даже доктор медлит ехать принимать роды,
трижды за ним присылают. Все домочадцы и гости
разочаровываются в светиле — посвятили жизнь
великому человеку, оказался невыносимым пустозвоном.
Все много пьют, включая молодую супругу ученого мужа,
и никто, хотя все влюблены, ни с кем не спит, главное —
благо человечества и никаких тебе удовольствий.
Профессор додумался: продать имение
жены-покойницы и уехать обратно в Питер от этих
провинциалов с их служением прогрессу, коего он и есть
представитель, они ему всем обязаны. А им тогда где жить?
семья по миру пойдет, об этом знаменитость не подумала.
Да имение-то принадлежит не ему, а дочери его Соне
и брату жены покойной, Ване. Они в этом доме живут
с рождения с сумасшедшей старухой, сеют-пашут,
варят варенье, читают книжки. Бабка тоже ставит
интересы научного прогресса выше мелких своих,
стучит клюкой, чтобы все слушались профессора,
он умный, а вы все идиоты.
Ваня стреляет в профессора,
причем дважды и оба раза промахивается. И никто
не идет в полицию. Прямо русская революция
в семейном масштабе. Цитаты в их речи из Шопенгауэра,
Достоевского, Ницше. Уже Фрейд, а у них небо в алмазах.
«L’enfance de l’art commence avec l’enfance…»
L’enfance de l’art commence avec l’enfance.1
Детство началось с войны.
Война началась с оккупации, пропажи необходимого,
введения карточек. Безопасность и нормальность исчезли.
Выживание не позволяет любить ребёнка.
Выживание, оно не о том, чтобы брать его на руки и кормить.
Война, она не о том, чтобы понимать нужды детей.
Война не занимается признанием детских способностей
и талантов, ни тем, чтобы он был в центре внимания,
чтобы уделять ему время, чтобы он мог расти счастливым,
уверенным в себе, состоявшимся.
Война сделала его пугливым, ранимым и одиноким.
Она сделала его потеряным, неловким и нервным.
Он не доверял миру, только своему другу из комиксов
Литтл Немо.
Когда их освободили, он научился радоваться. Раны войны
затягивались в процессе социально принятого занятия
рисованием.
Искусство становится его игрой и призванием. Его гневу
ещё предстоит проявиться, он выйдет наружу по мере роста,
личного и творческого. Обозлившись на всех и вся,
подростком он покидает дом. Конфронтация продолжается
со студенческими событиями 1968-го.
Он изобретает колесо и ездит по новым местам.
Он ощущает себя свободным от любви-ненависти
к родной культуре. Он учится ощущать свой внутренний мир.
Он перестаёт чувствовать себя маргиналом. Он обретает
независимость. Он участвует в глобальном изменении мира.
Он трогает моё сердце. Эти двадцать пять строчек
есть моя антивоенная пропаганда.
Перевод с польского: Чеслав Милош, Приготовление
Вот ещё один год, когда я не был готов,
но завтра, самое позднее, начну большую книгу,
где век мой предстанет, каким он в реальности был.
Солнце в нём всходило над праведниками и ублюдками,
вёсны и осени в свой черёд возвращались,
дрозд лепил гнездо из глины в чаще,
и лисы учились лисьим своим повадкам.
Таково содержание, каркас книги. Армии в ней
пересекают зелёное поле, вслух на ходу матерясь
многоголосо и проклиная; дуло танка огромно
вырастает из‐за поворота улицы; начинается акция погрома
в лагерной тьме, под вышками за колючей проволокой.
Нет, не завтра. Не раньше, чем лет через пять или десять.
Мозг не в состоянии уразуметь, в голове не укладывается
мысль
о матерях, и возникает вопрос, что есть человек,
рождённый женщиной. Вот он пригнулся, прикрыв голову,
пинаемый коваными сапогами, бежит под огнём,
горит ярким пламенем, свален бульдозером в глинистый ров.
Её дитя. С плюшевым мишкой в обнимку,
зачатый в наслажденьи. Я ещё не могу
говорить об этом, как принято, спокойно.
Рассказ Мишеля: 12 декабря, 2007
«Бёклин, — он только что прочитал и пересказывает, —
написал пять вариантов „Острова мёртвых“.
Время, когда везде репродуцируют „Звон колокола“
Милле, но он приелся, и расторопный маршан решил
растиражировать „Остров мёртвых“. Выпустил гравюры,
фотографии, календари, открытки, шкатулки, всякий
ширпотреб».
Слушаю, размышляя, почему образ смерти начал тогда
привлекать человечество, ипохондриков, символистов,
туберкулёзных больных, декадентов, садистов. Фрейд
писал, что Бёклин, как греки, пользовался образами
мужчины-женщины-зверя. Много позже Макс Эрнст
напишет зверя с женским торсом, и Андре Бретон его купит.
Ленин в гостиничном номере в Цюрихе сочиняет
перманентную революцию, на стене «Остров мёртвых».
Надежда Константиновна, супруга вождя, записывает
в дневнике: «Он неотрывно смотрит в лицо зверя,
это меня пугает». Гитлер восхищался Бёклином,
купил оригинал на аукционе. В 39‐м, когда Молотов
подписывает пакт о ненападении в кабинете фюрера,
на стене, судя по фотографии, висит «Остров мёртвых».
Копия в городском музее в Берлине. Остров мёртвых.
«В Америке принято спрашивать: „Вы какой поэт?‟…»
В Америке принято спрашивать: «Вы какой поэт?»
В 80-ые можно было услышать от вполне приличных людей
с образованием: «Я поэт-сюрреалист».
От неожиданности я не могла удержаться от смеха.
Они обижались: «Это не шутка, это серьёзно».
Как если бы мы сказали, что мы латинские поэты,
или акмеисты, или поэты-метафизики.
Сначала я думала, что они действительно без комплексов
старых культур, потом поняла, что у них другие правила игры,
но долго не умела ответить, какой я поэт. Теперь запросто
отвечаю, что я поэт политический, постсоветский,
эмигрантский, русско-еврейский, феминистский,
испытавший влияния футуризма, афроамериканской поэзии
и Нью-Йоркской конкретной школы 60‐х.
Четырнадцать строк
Я пыталась переводить сонеты Шекспира,
что непросто даже с моим медиевистским прошлым,
и зачем эти две всегда лишние строчки. Отец был мэром,
устраивал жильё бродячим актёрам, а перчатки тогда
не носили простолюдины. В школе — кстати, она
в сохранности, —
учили латыни, протестантизму и как держать свой зад
непобитым. Разыгрывали зрелища Рима, Плавт, Теренций,
благочестивые их злодеи морализировали, как скоморохи.
Его молодые наставники стали учёными мужьями.
Доска, по которой учили алфавит и Патерностер,
сторонясь католичества по полит.причинам.
Так станешь умным, начнёшь писать шифровки
из мешанины слов исторических с опасностью времени.
Остановилась на пятом сонете, талант переводчика мне
не достался.
Мириам
Когда я вышла из Египта,
меня тогда иначе звали, но брат меня не замечал.
Хотя уже понятно было, особенно когда в пустыне
(распространяются пустыни, в них до сих пор
немноголюдно),
вода и значит выживание, что очевиднее сейчас.
Его дела всегда важнее. Народ, законы, уложенья,
свиданья с самой высшей силой и для наглядности — чудес
прямой показ. Боренье с идолами женщин, с детьми,
возжаждавшими млека, орущими по-арамейски
и мёда позабывши вкус. Его совсем другое детство,
и он не понял, он не внял, он ощущал с трудом другого,
он и в себе-то разобраться не понимал совсем зачем.
Он речь держал перед народом, но говоренье в пустоту
и монологи монотонны, косноязычны и напрасны.
Та люлька, на воде корзинка, он плавал в ней всю жизнь
по рекам. Моря, пороги, водосбросы, волны качанье, убаюки.
«Я смотрю в зеркало и знаю, сколько мне лет…»
Я смотрю в зеркало и знаю, сколько мне лет.
Себе пеняю, не маленькая и пока живая,
и цифра большая, не до мяуканья, кваканья, кукареку.
Ищешь примеры для подражанья, косишь глаз
на патриархов шестидесятых, они на кладбищах,
на больничных койках, оформили пенсию, инвалидность.
Семидесятники со следами выпитого на их лиц пугают девиц.
Восьмидесятые только выросли и пали-пропали,
взросло поколение, которое мы не произвели,
класс неимущих, святых, песенки их, птенцов молодых.
Выборы: 2009
Вхожу в кафе. Семеро мужчин по лавкам.
Двое с компьютерными книжками
по разным углам. Один фотограф
в чёрной кожаной куртке
с двумя цифровыми камерами, сразу завидую,
снимает чью-то спину и жёлтый шарф.
Человек почувствовал, обернулся, лицо азиата.
Юноша в меховой ушанке рядом со мной
оказывается девочкой с сотовым телефоном,
обсуждает счёт от дантиста с представителем
медицинской страховки. Няня кормит
трёхлетнего человека яблочным пюре из банки,
он ест, и видно, что эти двое действительно
любят друг друга. Немолодой гей вяжет на спицах
что-то сложное, тёмно-зелёное и голубое.
Так мы живём в Нью-Йорке. Ничего особенного,
как все. Читаю первую книжку Обамы.
Две недели до инаугурации.
«Меланхолия» Дюрера, 1514
Пила, линейка, гвозди, молоток.
Песочные часы, весы, рубанок, чернильница.
Склонился ангел над точильным камнем.
Каменная пирамидка с письменами.
Лестница-стремянка. Настенный колокол.
Табличка с цифрами и кружка около кувшина на столе.
В просвете видно море, маяк и город с радугой над ним.
В полёте мышь летучая растягивает перепонки лапок.
Часы. И непонятно, зачем мне эта опись, список
предметов в мастерской алхимика, словно инвентаризация.
На маленькой гравюре читаем «Меленхолия I»,
римской цифрой. Депрессия по-нашему, боюсь,
уже не первая его. Магические символы, словарь,
мечта о превращенье одних веществ в другие,
концептуальные начала. И почему здесь женщина
с распущенными волосами, в веночке, в домашнем
ренессансном платье, с крыльями орла и с циркулем в руках?
Опершись на руку, пытается постигнуть сих наук,
найти решенье, раз без неё не обошёлся, позвал
в своё сакральное пространство. Её присутствие
ему необходимо, оно целебно, по-нашему терапевтично.
Возможно, уповает, что ангельские крылья
от чёрной меланхолии спасут.
Её зовут Агнес, она его жена.
Замок Chaumont: 20 октября, 2011
1.
Здесь живёт Айвон, гид, он водит экскурсии.
Француз, его предки с Украины.
Он мистик, астролог, архивист,
историк, занимался Нострадамусом,
эрудит во многих областях. В один прекрасный день
он вёл группу, и кто-то задал ему вопрос.
Айвон ответил: «О, мадам, вы Скорпион».
Ей стало неприятно. Муж попытался её защитить:
«Это к делу не относится, месье, занимайтесь группой
и ответьте на вопрос». — «А вы, месье, вы Овен».
Супруги испугались и ушли.
2.
Айвона представили новому садовому дизайнеру,
он приглашён для перепланировки сада при замке.
«Я слышал, вы собираетесь срубить это дерево».
— «Мм… а вы кто?» — «Это дерево центр сада, его сердце.
Если сердце вынуть, сад помрёт». Дизайнер решил,
что перед ним безумец, и сказал: «Занимайтесь своим делом,
а я займусь своим». И срубил дерево, и вскоре умер
от сердечного приступа в парижском метро.
«Вот одно стихотворение…»
Вот одно стихотворение,
вот окошко в некий град, крюк и скрип, и отворение,
там узнаешь, брат и сват, и спасенье от цитат.
Вот башкою притулилась в подзаоблачный косяк
от плезиров рифмованья, мук рожденья и муки
сдобно-нежной из руки материнского кормленья,
белых прялок, серых прядок грубой шерсти,
ниток колкие мотки, пудры-мудры кукованья,
крапин знания и дознанья, и царапин от догадок,
что к чему вело непрямо, воссоединяя связь.
Незаметно вознеслась.
Стих от вора-заговора, от икотки-заиканья,
от охотки на варенье, на солёное, на зелье
в бутыле с ребёнка ростом, на домашнее зверьё.
Бегство внутрь и тихо-тихо, пенье-зренье, створ-затвор.
Незаметно продолжаясь, можно долго продержаться,
можно с буквой еръ и ять безмятежно постоять
просто рядом, как любовь, чтобы жизнь не замечать.
Стихнет звук, мяукнет время, звяк цепи пустопорожний
об колодезно ведро, то ли это просто ложка
об стаканное стекло, то ль зубок молочный снежный,
жизнь с конца живёшь сначала. Откровений полон рот.
Стих стишку стишонок шьёт.
«Октябрь. Уж золотые гуси висят на ветках…»
Октябрь. Уж золотые гуси висят на ветках,
чешуйки рыбок краснопёрых и листья рябушек-пеструшек.
Тепло, как в физике, и теплота-величина не ждёт весны.
Я поддаюсь чему-то слабо, сожмурю глаз и в объективе
увижу вспышку солнцевóда и заводных его игрушек.
Мы неодеты-голоноги, и за углом углы углами
врезаются стеклом друг в друга и в марафон перебеганий
через дорогу ног прохожих. По-летнему отъезды-сборы,
бобины, кадры старой плёнки, мельк новостных телесобытий
и фестивали трудодней. Случайные пересеканья
и цирковые выкрутасы рекламы в Сéти.
Детство Люверс
моё-твоё и модернизма не отличается ничем,
его всё те же составные, пальто навырост, платье в гости,
перебиранье нотной гречки. Её рассыпчатый продел
течёт за ворот, вот и манна, бросают соль на тротуар.
На башне с флагом полинялым железных вывесок пустыня
толкает буквы сапогом, и мокрые скамьи Тавриги,
прости, что вспомнилось.
Буддийская святыня печки, и кафель, вафельный алтарь,
сияет створками латуни начищенной. И скоро
мы её разрушим, разрушим сами, мне шестнадцать,
не знаю, как сопротивляться, чтобы потом не сожалеть.
В подъезде нас встречает цифра, царапки мозаичной даты,
год тыща девятьсот четвёртый, год ноль четыре,
раз-два-пять, потом вы знаете, что будет,
почти что ничего не будет хорошего, но выйдет зайчик.
Конференция
Сижу в старом зале в углу, пришла слушать
круглый стол под названием «Биология души».
Участники-знаменитости: нейрохирург, психоаналитик,
писатель-биолог, женщина-священник и единственная
среди них афроамериканка доктор теологических наук.
В зале разные люди, интеллектуальный Нью-Йорк,
кто есть кто — непонятно, или смотря с какого угла смотреть.
Если душа есть физическое тело, которое можно почувствовать
во время клинической смерти, это, говорят, совсем не значит,
что Бог есть. Если есть такое место в теле или в мозгу,
где всё собирается в точку, в комочек дышащий, в дух и в пух,
что с тобой отлетает, или его не бывает, тогда и не отлетает,
то, они рассуждают, это тоже не означает, что Он есть.
Но если есть душа, то куда же ей отлетать, если не к Нему.
Запутавшись в аргументах, я перестала слушать.
У пьяного душа влажна, считает Гераклит,
и чем она влажнее, тем менее разумна,
а коль душа суха, то светится, блестит, на многое способна.
А если душа эфирное тело в нашем физическом теле,
то кто она этому телу — враг или друг?
Тут раздаётся душераздирающий мяук,
в аудитории мистический испуг, в окно впрыгнул цап-царап
с розовым нёбом, сел и слушает, как будто чья-то душа.
Прыжком балетным тренированным, как «Весна священная»,
она красна, Стравинский бушует, в мозгу жара, это просто кот.
Тут же защитная реакция, будущие осадки
уже готовятся к холодам, к сентябрю-декабрю.
Сижу-представляю, выпадет дождик, снег, град со льдом,
приступ паники обнаружится в горле комком,
в пятку уйдёт душа в страхе, что нет никого никогда нигде,
кто душу воспримет в последней беде,
и некуда возноситься воображением за ту черту,
где разрешения ни у кого не спрошу,
просто умру, умру.
Памяти Д. А. Пригова: 26 ноября, 2010
1.
Дужка очков отвалилась, выпал винтик.
Это случилось на службе.
Стало невозможно работать,
то есть с людьми — да, а с бумагами нет,
не записать. Стало значительно легче
и значительно труднее.
2. Челси
Когда было больше деревьев,
когда был чище воздух,
когда я жила в районе,
где было меньше туристов,
я ходила пешком, можно сказать, гуляла.
Хорошо куда-нибудь уехать,
хорошо откуда-то вернуться.
3.
Биологически и ритмически
женское тело живёт не так, как мужское, пока живое,
хотя часто подвержено тем же напастям и невзгодам.
Я проживаю несколько жизней бессобытийных,
частным лицом, пальтом, туфлём, кошельком.
И если уеду, то не насовсем, как ты,
просто в соседний штат Коннектикут,
где попадёшь пальцем в небо, в его предел-беспредел,
в городок, где производили Винчестеры и перестали,
фабрики встали, они пусты, стёкла в окнах, в основном, целы.
Висят объявления, куда приходить на собрания
анонимных алкоголиков, анонимных наркоманов.
Известно куда, в божий храм, туда пригласят не на суд,
на благотворительный суп. Ты, родная мне немчура,
хотел возвращаться на родину, не замечая, что вернулся,
чтобы не было разницы между нашей и другими странами.
Что б ты сказал об этом городе, что лучше жить на родине,
пока можно ездить?
Пять селфи
1. 29 апреля, 2011
В щавелевом глазу мокрый антрацит,
лунный камень, серебро фольги,
электрический свет, жёлтые снопы,
сено-солома, меня легко погубить.
Хотела сказать «полюбить»,
но вышло правильно, оговорки считаются.
Заставь пятилетнего клаустрофоба
войти в цементную трубу на ул. Красной Связи,
брось его, агорафоба, на горé ночью в темноте
в калифорнийском парке,
что вполне могло случиться,
и всё, и неизвестно что…
2. Офелия: 14 февраля, 2012
От первой части ко второй,
и к третьей и к четвёртой,
когда-то бредила тобой,
теперь ты словно мёртвый.
Какой-то василиск дурной
вприпрыжку, сон трясучий,
как в поезде, но без окна,
и в День возлюбленных одна
теку по рельсам, как вода,
и задеваю сучья.
3. В мобильнике
Сказал по телефону: «Встал утром,
записал стихотворение. Вчера не знаю
сколько выпил и чего, пил всё подряд,
чай, кофе, молоко и с мокрым полотенцем
на голове рассол, остывший чай,
всё, что стояло на столе».
Слушала. Поэзия не терпит, стерпит.
Перетерпит запах перегара, смрад табака
со свалкой, нищенствования, провала.
Немолодой, больной, с мешками под глазами,
все алкоголики похожи друг на друга,
и все они как бы мои мужья.
4. Вечно временное: 11 февраля, 2017
Вся одинаковость и разность,
латинско-тюркские посылки
и Римский-Корсаков стучится
с Бородиным. Бородино
в другом ряду. Шехерезада,
столетней даты город Тихвин.
Мы никогда не расставались
ни в снах, ни в мыслях, ни в постелях,
а вот и свадьба золотая,
иль это осень золотая,
мечта когда-то золотая,
когда б с тобой мы вместе жили.
5. Артритное
Я понимаю про запястье.
Я понимаю про колено.
И о неласковости тлена
к голосовым пропетым связкам
я хорошенько представляю.
Представишь в будущем старенье,
когда глядишь на увяданье
самой себя и видишь осень,
и жизнь как телесериал.
Ах, вот что это значит «значит»,
летá, справленья дней рождений
всех лет и каждого. И лето,
загар, одежды опрощенье,
ночной заплыв, как будто в Лету.
Памяти Олега Вулфа: 19 ноября, 2011
Сад вздыхал глубоко,
я дышала рядом влажной землёй,
шуршали перешептываясь листья.
Иду со службы, кончился день.
Двигаюсь не спеша на вечер памяти
человека, покончившего с собой,
проглотив большое количество таблеток.
Вспоминают, как был хорош собой
и талантлив, молчат о том, как страдал.
Как и при жизни, отказывают ему в том,
что был болен и от боли
много раз пытался уйти и ушёл.
Я постою с садом,
сад постоит со мной.
«В поезде напротив меня…»
В поезде напротив меня
довольно потрёпанная молодая дама
с гривой, крашеной хной,
забранной в балетную кичку,
возможно, в прошлом балерина.
Раскрывает большую сумку,
вынимает косметичку, поднимает бровь
и очень медленно подбеливает веко.
Задумываюсь про «веко». Век.
Неловко смотреть на неё и неудобно пересесть.
Красит губы морковно-кирпичным матовым гримом.
Белая комнатная кожа, не бывает на улице.
Достаёт машинку для загиба ресниц и долго держит,
начинаю бояться, что может повредить глаз,
если поезд толкнёт. Достаёт салфетку и вазелин,
чистит и полирует ногти, очень тщательно подпиливает.
Всё это делает показательно, но заторможенно.
Наконец соображаю, она на лекарствах.
Сначала думала, она едет устраиваться на службу
и наводит красоту. Понимаю, что нездорова,
производит что-то интимное на публике.
Может быть, возвращается из психбольницы домой,
где её вряд ли хотят обратно. С такими работаю.
Закрываю книжку, мне выходить.
Она резко говорит, уставившись на меня и вызывающе,
что видела во сне свою мать в гробу с книжкой.
Это она про меня, нападает. Молчу и думаю,
чтó может быть лучше, в гробу и с книжкой,
особенно если рядом термос с чаем.
Памяти Евгения Львовича Мороза
Полчаса в поезде три дня в неделю
смотрю в окно на пейзаж Бодрийяра,
читаю книжку, письма Целана,
и не прислоняюсь — свежеокрашено
твоей смертью. Тебя отправили в лагерь,
где не бывает весен-песен, куда наши смешные слова
ветер не донéсит. Ящик писем с речью семидесятых
на берег вынесет, но не их ублюдочная пена у рта.
Мы-то нищие разбогатевали духом
на недобитом фарфоре, оставшемся после мамы
пустым декором, без функции пищи.
Ты исторический случай
дикции родственной, малопонятной чужим.
Неостепенённый шлимазл академический,
скитавшийся без карьеры с тумканьем в светлой башке
источников и истоков, подозревавший, что рок
или злой гений мог быть задуман иначе.
Помнишь, мы смешивали волосы,
они были неразличимы. На прощанье
пили водку из глубоких тарелок, стаканы упаковав.
Ничего умнее смерти они не придумали в жизни.
Сделай что-нибудь глупое, развяжи на ботинках шнурки.
Батальные сцены: 2 ноября 2012
Это лошади и люди, это женщины и кони,
волки, ослики, собаки, кутерьма и блеск металла,
это Соня и Наташа в жизни нашей и война.
Это Анна, Долли, Китти, грецкий нос без переносиц,
и колена преклонила, бюст без бюста и тритон.
И Бернини и Пуччини жаждут жизни на мосту
пред Сант-Анджело — тюрьмою, это ангельская тема
и барокко и сирокко, зеркала и терракота с отпечатками
тогда (не для паспортных столов) пальцев скульптора.
И кто-то, кто-то некий Никодим, кто поддерживает тело
то ли снятое с креста, то ли просто помутнело,
потемнело чисто поле, стало млосно, так бывает.
Надо всё перечитать и запомнить, чтобы помнить.
Казеин на мешковине, академия Святого,
как мне помнится, Луки припозднилась на полвека,
так бывает только с центром, со столичным разгуляем,
раз — декорум, два — со шпагой резкий выпад в темноте,
только свечи прожигаем, только факелы палим.
Сварщик искры мечет в темень, освещает полнолунье
синеблузник Мейерхольд. Если айсберги растают,
этот город тоже смоет, станет Китеж,
слышишь, милый, из далёка твоего…
Новая мастерская: 3 сентября, 2013
1.
Прошлым летом после двадцати трёх лет в Челси
мы перевезли мастерскую в Бруклин, в Ист-Вильямсбург,
выбросив две трети нажитого имущества
и попрощавшись с двором и садом, который я растила,
поливала, и со всеми бывшими там тусовками. Теперь ездим
в мастерскую в район с закрывшимися еврейскими бизнесами,
с домами, сплошь расписанными граффити.
Там шатается юное население с расплывчатыми улыбками
и непроснувшимися лицами, в татуировках с головы до ног,
в замедленном действии, отходя после травы.
Мы ходим обедать в старую забегаловку на авеню Бушвик,
её держит семья из Ливана. Работают с утра до ночи
и уже наняли беженцев-колумбийцев, легальных
с документами
или нет, не моё дело. Каждый раз, когда подхожу к кассе
расплачиваться, спрашивая, сколько с меня, хозяин смеётся:
«С вас, мадам, только миллион долларов». Что ещё или
что нового можем мы сказать друг другу в этой стране?
Ем питу с хумусом, читая старые стикерсы
шестидесятых годов
на стене. Последний раз я читала, и это был не Ганди, не он.
«Когда Сила Любви
победит Любовь к Силе,
тогда в мире наступит мир».
Это Джимми Хендрикс, дети мои.
2. 20 октября, 2013
Мы выходим из метро с линии L на Гранд-стрит,
и он говорит: «Смотри, облака написал Магритт».
Останавливаемся на углу рассмотреть небо,
и он говорит: «Пошли отсюда, этот магазин смердит».
Пробую урезонить: «Рыбные магазины пахнут рыбой».
«О’кей, — ускоряет шаг, — не знаю, почему он меня не трогает,
неплохой художник, но слишком уж умствовал со своим
„Это не трубка“». «Его мать, — отвечаю, — утонула,
покончила с собой, может быть, ты из‐за этого подумал
о нём, имею в виду запах рыбного магазина».
— «Дикая ассоциация, — отвечает, — ты всё представляешь
через опыт травмы». Защищаюсь: «Конечно. Смотри,
какие весёленькие названия твоих работ — Атомный гриб,
Ядерный антрацит, Метеоритный взрыв». — «Видишь, —
— смеётся, — я об этом и твержу, мы не столь уж
неподходящая друг к другу пара».
«Мои стихи такие-то и такие…»
Мои стихи такие-то и такие,
теория разберётся, рифмы в уме
скажут, который час сейчас,
не вчера вечером. Вот бассейн, вот столб,
Пётр и Павел, и Пауль Целан
несётся, как угорелый, с цветами
из сада матери, не с её могилы.
— Я не понимаю, не понимаю времени.
«Глазные стёкла от солнца» —
говорит, имея в виду солнечные очки.
Нормальная лингвистическая ошибка
иностранца, несколько в паранойе.
Сомневается, о чём это, кто кого видит,
обозревает, следует за, потому что
невозможно следовать впереди,
и продолжает идти рядом.
Задал вопрос, который час,
какое по-английски время.
Время купить новые кеды.
Судный день (Yom Kippur): 13 сентября, 2013
Сыну
Сядь, давай я тебе почитаю книжку,
сказку о Золотой рыбке или о Золотом петушке.
Бедные и богатые любят золото, это было мне неизвестно,
когда я жила на родине. Незнание — сила продолжалось
лет десять примерно. Любила книжки, пластинки,
лишние бесполезные вещи, это средство лечить
одиночество, заполнять потери. Детям трудна эмиграция.
Некому было тебе читать по-английски The Mother Goose,
Vinnie the Pooh. Никто не умел. Обещав тебе
путешествие в масштабе эпических героев
в интерпретации модернизма — кем я была? безумной?
Какое-то время, положим, было похоже на путешествие,
семейный эпос обернулся гомерическим смехом,
громким, гневным, искажённым гротеском испуганных лиц,
дрожащих губ не в состоянии вести разговор о том,
что случилось. Так много всего случилось. Я знаю,
что случается, когда одинокая девочка становится матерью.
У неё появляется компаньон, она заботится о нём
изо всех сил и как можно лучше. Была ли та забота для тебя
уж слишком или недостаточной, как жилось тебе
в двух мирах, в двух климатических зонах,
эмоционального холода и жары? Любовь требует денег,
даже любовь, даже смерть, тебе известно
это открытие. От чего нелегко исцелить, исцелиться.
Суматоха отъезда не оставила времени
попрощаться с городом, ни времени, ни желания.
Сделаем это сейчас. Жизнь это сейчас, ты знаешь.
Это сейчас.
«Мой дед похоронен в Джанкое…»
Мой дед похоронен в Джанкое.
Вот думаю, джан армянский бежал от турков и «кое»
какое-то кое такое и что-то там ещё, как в куплетах
французских. Мой дед развёл виноградник,
в глаза винограда не видел, когда покидал местечко.
Дом отобрали с садом и пароходик,
стали «семья лишенцев». Дед не ревёт, не стогнет,
надо от них убраться, от Днепров, от штыков,
и лучше на юг, теплее, может, хотел и дальше
через море, кто знает. Дед Тёмкин Арон молчит,
он тебе не расскажет. Шестеро его детей арбайтен,
поют на идиш в винограднике том библейском,
это их Палестина. Всем выводком собрались
со Славой, бабушкина сестра-близнячка,
перед её отъездом в Америку Кафки сделать
семейное фото. Только, прошу тебя, не философствуй.
Когда выселяли, отцу моему двенадцать,
на фотографии ему семнадцать, всю жизнь разбирался
в дынях, бахча, мандарины, стоял на фруктах,
всё, что осталось от Крыма. Раскулачили деда,
забрали лошадь, была водовозом, опять разоряют,
прямо во время обыска на их глазах и умер,
кому нужна такая жизнь? Оставшиеся оттуда
быстро уехали. Зятья полегли за отчизну,
внуки рассеялись, евреям всегда везёт. Их дети,
правнуки той могилы, о ней не ведают,
заговорили на разных наречиях, друг друга
на улице не узнают и могут вполне оказаться
на разных фронтах враждующих армий,
как в Первую мировую. Теперь, говорят,
татары закрыли лавочки, и еда исчезла.
Моя подружка детства Таля живёт в Хельсинки,
татарка, составляет часть русского меньшинства.
Этнос я лучше политики понимаю, когда не за кого голосовать.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ненаглядные пособия (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других