Фигуры памяти. Историческая поэма, документальный роман

Маргарита Пальшина

Две столицы: Москва и Санкт-Петербург. Два века: начало XX века (1905—1918 гг.) и начало XXI (нулевые, десятые). Две истории любви и связь поколений… Роман о возможности берега за горизонтом, о счастливой геометрии судеб, о любви и одиночестве, о мире и войне, о борьбе и заблуждениях экзистенциального сознания и вере в Бога, в предначертанный путь, о времени и вечности, о мнимом бессмертии и истине генетической памяти. О современных романах, которые позабудут, и несгораемых письмах в грядущее.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фигуры памяти. Историческая поэма, документальный роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

§ (начало)

Преодоление времени — причина всех книг. Мечта любого искусства. Герои произведений навсегда останутся рядом. Воплощённым в камне, музыке, слове… воспоминанием.

— А кто достоин быть героем романа? — часто спрашивали меня.

Не знаю, историю жизни меняет память. Поезда мчат нас в разные стороны, за спиной разрушаются города. Люди текут по платформам навстречу, как реки, — и обтекают меня; волны бьются в платформы, притворяются поездами…

Настоящее создаёт историю, текучее и переменчивое, неуловимое мгновение, иного нет, не существует. День, когда пишу тебе эти слова — единственная точка обзора как будущего, так и прошлого. И будет другой день и другие слова… до бесконечности. Сейчас мне страшно подумать, что случится после романа. Я живу на этих страницах.

На Тверском бульваре есть маленький памятник: каменные птицы с тоской смотрят на парящих на недосягаемой высоте. Неисписанные страницы — мои белые облака.

Впрочем, писатель и не историк, роман — это территория возможного, исследование пределов человеческих способностей. Правдоподобность21 ускользающей от понимания реальности. Впечатление.

Не верю романам, написанным не от лица романиста. Жить и писать можно как угодно, но искренне. А писатель, даже самый гениальный, не умеет читать чужие мысли, проникать сквозь стены в жизнь посторонних. Герои, придуманные и настоящие, — его отражения. Роман — автопортрет через зеркало. В далёкие времена художники так и писали, не из тщеславия — из нищеты, модели не по карману. А у меня есть ты.

— Так в чём же сила героя? — хочу спросить у тебя.

****

Чья-то жизнь — кухонный анекдот, а кто-то — шеф-повар на кухне Истории. Имена героев записывают в толстых серьёзных книгах и забывают, анекдотам не верят, но с удовольствием слушают и пересказывают.

Человек лежит в луже крови на лестнице в метро. Тоже куда-то спешил и не успевал, был не там и не с теми, тратил на что-то жизнь… Вдруг споткнулся — и навзничь: небо на потолке нарисовано, глаза человека остекленели.

Знаешь признак москвичизма? Ахает толпа понаехавших, а они идут мимо. Отравленные мегаполисом. Скученность-ссученность, все трутся друг о друга, истираются и стираются. В этом городе тысячи лестниц, но никто не задумывался о своей последней ступеньке. Здесь все — лишние: не вмешиваются и не мешают.

И мы с тобой пойдём мимо. Ведь это конец истории. А роман начинают словами: «Однажды весною, в час небываложаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах…» или хотя бы «Всё началось с…».

Вообрази: кафе, отрешённый взгляд, а за окнами — старая и новая Москва, звенят трамваи или конки, и кто-то непременно перебегает улицу на красный свет. За окнами стоит и проносится время.

Глупо писать философские эссе о природе времени, чтобы к нему прикоснуться, нужна история и герои, способные увлечь, увести за собой из кафе. Далеко-далеко. Нам часто снятся незнакомые города с улицами, восходящими к солнцу: на таких улицах крепко держатся за руки…

Время всё разрушает, оно и есть абсолютное зло, и оно, как дьявол, в деталях. Разбитая кофейная чашка, запах мимоз, следы сорок третьего размера на сыром песке, граффити на стене, номер телефона на салфетке, хриплый голос, клок собачьей шерсти на рукаве, цоканье каблучков по брусчатке, забытая на столике зажигалка… Описывая мелочи жизни без попытки что-то понять, объяснить, рискуешь заглянуть за кулисы времени и увидеть… что?

Между миром живых и миром умерших и нерождённых — зеркальные стёкла. Они наблюдают за нами, как мы за прохожими из кафе. Кто-то из них в тревоге забарабанит в окно, закричит: «Посторонись, трамвай!» или «Осторожно, ступеньки скользкие!». А мы увидим свои отражения и окружающих улиц. Смотрим в холодное тихое небо и не знаем, как там внутри, в зазеркалье, уютно. В камине горит огонь и, кажется, ждут нас. К которому часу? Тик-так механическое вместо ответа.

В детских спектаклях меня учили играть абстрактные роли: Весны, Зла, Ночи, Счастья. А как сыграть Вечность? И кто смог бы раскрыть её тайну на сцене? Любой, но не каждый. Человек — единственное существо, готовое умереть за идею, точно она живая: смеётся, любит, слушает дождь или джаз и пьёт горячий шоколад всё за тем же столиком в кафе. В три часа пополудни. Человек, не Василий паспорт-серия-номер. Homo fictus. Сложный собирательный персонаж из Василиев, Анн, Макаров, Андреев… и немного меня. Простота плоска, не хватает ей глубины эмоций и смысла.

Тогда расскажу тебе о театре, тем более что текст и так загромождён кафе и вокзалами, где мы почему-то встречаемся реже, чем прощаемся навсегда. В театре легко умирать. Смерть на сцене — облегчение для актёра. Можно уйти, вынуть ноги из тесных туфель, снять грим, коньячку глотнуть из горла и закурить прямо в гримёрной. А ничто наступает, когда гаснет свет и театр покидает последний зритель.

Детство я провела за кулисами. Мама — актриса, отец — режиссёр. Театр — главный в городе, не достать на премьеру билетов. Эпохи и страны проплывали перед глазами, как облака, герои пьес любили и умирали на сцене. Наверно, я уже знала тогда: все истории на земле написаны о любви и смерти.

В пятнадцать написала первую пьесу. Отец похвалил, но от спектакля наотрез отказался. Я наивной была, берегли от падений. Дочь для мужчины — женщина, которая не исполнилась, как мечта, идеал, сокровенный образ всех женщин.

Он жизнь положил на «Гамлета», владея английским на уровне intermediate. В шестьдесят лет его включили в число лучших переводчиков Шекспира и поставили на полку вечности рядом с Пастернаком. Отец был из тех, кто бьётся и добивается. А мама была живой. Не Офелия. Годами грела ему постель, по утрам, о словари на полу спотыкаясь, шла на кухню варить ему кофе. С тех пор ищу камень преткновения успеха. Почему одни побеждают, а другие обречены на провал, и ни вера, ни усилия им не помогут? И пишу о том, что у меня самой не сбылось.

Имя определяет судьбу. Тамара Юфа, создавшая Сольвейг из моей матери, подарила ей книгу Булгакова «Мастер и Маргарита». Мама всю жизнь ждала отца, а я ищу мастера. Так легенды и претворяются в жизнь, чужие мечты становятся нашей судьбой. Нельзя быть Риткой, нужно — Марго, иначе мастер в толпе не узнает. Единственной: во дворе, в школе, в институте кинематографии. Одинокой и неприкаянной. Мастер мой заблудился где-то в веках, в городах, в переулках-оборотнях.

Впервые встретила его в зеркале, когда на «Ленфильме» одобрили мой сценарий-экранизацию драмы Альбера Камю «Посторонний». Училась на сценариста в Санкт-Петербурге, как многие из Карелии. Все говорили: рыжим везёт. Но не мне. Питерские ветра не стали попутными, в этом высокомерном городе для всех я была посторонней.

— Удобно вам в кресле? — помню, поинтересовался режиссёр.

Кресло из мягкой кожи, просторное, как диван.

— Да, — отвечаю.

— Моё, — торжествующе улыбнулся. И попросил: — Посмотрите налево.

Слева потолок подпирал стеллаж, доверху забитый пожелтевшей бумагой.

Правду жизни пишут, подумала, по газетам.

— Это наши сценарии, — сказал он, — неснятые. И вряд ли когда-нибудь будут.

После из осени в осень падали жёлтые листья, я статьи сочиняла — в газеты, ящики письменного стола полонили и хоронили мои истории.

А потом явился художник, так, чей-то знакомый, выехали компанией друзей на пленэр. С Финского залива дул сильный ветер, песок со снежной крупой оседал на холсте, белила замёрзли. Пили водку, чтобы согреться. Руки у него были в масле. Я рюмку ему подносила и плакала. Он не выдержал то ли слёз, то ли ветра, снял недописанный холст с мольберта.

— Дарю. А ты можешь так? Кто вообще захочет читать твою сценарную клинопись. На кино не сошёлся свет. Пиши прозу. Выложишь в интернет — прочитают, снимут своё кино в голове, как это бывает, когда читаешь что-нибудь настоящее…

Весной художник уехал в Москву. Я промаялась лето и — следом. Собирать из ярких осенних листьев букеты, чтобы украсить подаренный мне пейзаж с голыми, неестественно чёрными стволами деревьев.

Петербург и Москва ведут давний спор мироощущений: экзистенциалиста и фаталиста.

В Петербурге случайно всё, как фиванские сфинксы над ледяной Невой. Если долго смотреть им в глаза, заразишься их безмятежностью, растворишься в спасительной синеве запределья. Ветер срывает покровы и маски, чувствуешь себя обнажённым никем, не вкусившим от Древа познания. Но изгнанье уж слышится в посвисте ветра. Питерский сплин. Городские пространства грозно, как боги, взирают в душу странника железными рыцарями на вздыбленных конях. Но тех, кто способен жить в пустоте, без сожалений о завтра-вчера, ничто не пугает. Петербург — город смелых. Трагический город в близкие отношения вступает лишь с тем, кто не ждёт ничего от него взамен. А тех, кто, как я, надеется на «город возможностей», в Москву изгоняет.

Москва — город сильных. Здесь учишься преодолевать силу трения: падаешь и встаёшь, бьёшься и добиваешься. Здесь каждый есть то, что он делает. Исторически так сложилось: Москва — город купцов и ремесленников. Город ролей и предназначений. Карнавал, где носят «профессиональные» маски: менеджер, писатель, врач, художник, программист, полицейский, учитель, архитектор, продавец, дизайнер… Вечный двигатель великих дел: либо пробуешь силы снова и снова, либо сдаёшься и уезжаешь навсегда. Словом, Москва — это город героев с судьбой и дорогой. Третий Рим, город-фатум. В вечном городе ничто не случайно: жизнь — сценарий, и не актёрам править его.

Мама играла на сцене, у меня же жизнь, как у римлян, превратилась в театр, а точнее — в его закулисье. Постановка личности: хочешь выйти в софитов свет — выбери жизнь не по книгам, сыграй её без суфлёра. Мечтала им всем доказать, что нашла мастера. В себе. Бежала из провинции в столицу, затем в другую, чтобы избавиться от тени известных родителей. А очутилась в мире безымянных писателей-призраков. Признание мимолётно: никто никогда и никем не восхищается искренне. Лучше бы первая пьеса моя провалилась! Могла бы художником стать или, как ты, врачом. И не писать романов.

Поздно. Когда главный герой истории уходит, она замирает на полуслове, без героя разваливается сюжет, и начинается не существование — бытие обывателя. Безвременье. Без вдохновения — как на паруснике в штиль, ждёшь ветра, и не важно попутного или нет, в движении выплывешь. Нельзя в искусстве добиться успеха, можно только творить, искать свой путь на бесконечных улицах, поднимающихся к рассвету.

Я словно пытаюсь достичь горизонта, зная, что это невозможно. Так гибнут на Северном полюсе. Понимают, нужно вернуться назад, по знакомой тропе. Не могут себя заставить: позади пройденная дорога, темнота, холод и боль. А впереди, чудится, брезжит свет. Сил на обратный путь уже нет, остаётся лишь вера.

О невозвращении звенели в пустой и чужой московской квартире голоса Мерсовых. Сценарий о постороннем, принятый к исполнению, но не нашедший места на киноплёнке истории, пополнил биржу сценариев в интернет.

— Мы прочитали… если вы что-то знаете… Мерсов — фамилия редкая, сообщите, пожалуйста! Мы ищем друг друга много лет…

Голоса звучали из Москвы и Швейцарии, Канады, Одессы, Африки, Португалии… разбросало ж по жизни! А я поневоле стала пересечением, где сходились тонкие линии их надежд.

— Сценарий — авторская экранизация, действия романа Камю перенесены в Россию в 1996 год — накануне отмены смертной казни, так трагичнее. Все французские имена заменила на русские фамилии. Так и родился Мерсов из Мерсо…

После второго звонка записывала телефоны и адреса. Соединяла пропавших. Годы напоминали гудки печали. Но Мерсовы верили, ждали, звучали. Будили с утра, среди ночи звонками. И дозвонились.

Я письма Анны читаю. В юности слушала с маминых слов скучную, недостойную романа историю о бегстве дворянки с актёром, позоре, спасшем её от революционных репрессий. А сейчас переписываю её набело, считая, что в этом и заключается процесс выживания последней из рода. Звонки Мерсовых открыли фамильную шкатулку, вручили ключи от прошлого.

Мне предназначено было вернуться. К тебе. В первую нашу встречу в Петербурге искала дом Серовых, во вторую… нельзя же вдруг взять и признаться «не могу без тебя!». Дом из причины превратился в повод. Я же в ведомую.

Мы спали тогда на разных кроватях, свет фонарей из окон чертил на полу мерцающие круги. И между нами возникло магнитное поле, метафизическое, вне мира двух городов. Место иное, где мы всегда будем вместе. Сила его притяжения непостижима, как падение в сон, как сама любовь.

Я поняла: герои владеют жизнью писателя, трепещущей под пером. Мимо них не пройти, не написать невозможно. Как нельзя отмахнуться от отражения в зеркале.

Зеркала и письма учат любить. То, к чему нельзя прикоснуться. То, что уже не вернуть.

****

Ты часто вспоминал сырой свет. Утро Питера. Невский проспект проявлялся в оконной раме, как изображение на фотобумаге. Медленный снег. Внизу завывали сирены «скорой помощи». Ты думал о тех, кто уже не увидит, как разводят мосты. Машины с мигалками теснили в пробках, не пропускали. Но они успевали. Или опаздывали. Кто-то не доживёт до настоящей весны. Смерть под маской метели. А сколько покойников у разведённых мостов? Столько же, сколько детей. Таков порядок вещей. Первородный грех отбирает бессмертие.

Закурил сигарету. Ты много куришь, Андрей! Посторонний курил у гроба матери, ты закуриваешь всякий раз, когда вспоминаешь о ней. Главная в жизни женщина бросила тебя одного. Вслед за ней уходили другие. Ты не мог простить ей отсутствия, тебе не прощали безусловной и беспощадной любви.

Женский день кончился. Девятое марта — дата, пустотой улиц и обёрточным мусором площадей похожая на первое января, на гарпун единицы в сердце.

Жизнь — это простые числа, мусор и серый дым. Сосчитал от одного до девяти. Восьмёрка была твоим числом, единственная замкнутая цифра, знак бесконечности. А девятого числа мир опустил голову, разомкнул объятия и побежал по своим делам. Перевернул страницу. Вычеркнул твой день рождения из сетки календаря. Истратил ещё один год твоей жизни.

Ты вправе ненавидеть женщин. Они лишили тебя любви. Они украли Твой день. Праздник, который должен был принадлежать только тебе. День рождения стал днём забвения. В суете магазинов, открыточной мишуре, удушающем яде духов и цветов, пестроте подолов, жирном блеске губ, декольте и шоколадно-кремовых яств на столе, круговерти двусмысленных объятий. Для Андрея — ни звонка, ни письма, ни смс. Не до тебя.

Восьмое марта — Рождество древнейшей профессии. Стеклянные, как бриллианты Сваровски, сердца бьются за кулончик (шляпку, сумочку, манто…), как у Оленьки, Поленьки, Светочки, Эллочки… Людоедочки. Прекрасный пол дивного нового мира. У шлюх на Московском вокзале больше достоинства! Ниже пола не упадёшь? Как земля вас выдерживает? Настоящие женщины, любящие и любимые, девы и матери уходят в чёрную ледяную пустоту. В Смерть. В Ничто. А румяные Эллочки живут долго. Два кокетливых глаза-прицела, рот, зад и вагина. Продажность — это про жадность. Ненасытную и тупую. Едят и гадят. Пожирают друг друга, поганят мужчин, мысли, чувства, слова, поступки — всё, до чего дотянутся. Прогрызают в мире дыру, как в яблоке. Черви в помойной яме.

Может, наш мир помойка и есть? Ангелы с вёдрами вышли из Рая, выкинули в мир души, как мусор, объедки, ненужный хлам. Как увядшие цветы и гнилые фрукты девятого марта.

Первая и несбывшаяся жена походила на твою мать, вернее, на грёзу о ней, матери ты почти не помнишь. Обещала устроить праздник для двоих, романтический ужин. За год разные полюса сблизились до синхронности: если у одного сбегал кофе из турки, другой тоже был вынужден оттирать плиту, оба врачи, заболевали и выздоравливали одновременно, угадывали мысли друг друга, с точностью до канала и перекрёстка чувствовали разделяющие вас расстояния, словно в сердце каждому вживили по маленькому навигатору.

Она не пришла. Даже не позвонила. Ты прождал день, вечер, ночь. А наутро вынул сим-карту из телефона, сломал и швырнул в окно. Вместе со всеми заметками, номерами, улыбающимися фотографиями. Новая жизнь начинается в пустоте.

Спустя годы я нашла её дневник в сети. Мы же все опутаны, связаны! Дёрни за ниточку, и клубок истории начнёт отматываться назад, в прошлое. Интернет — хранилище душ, библиотека досье, виртуальная жизнь человечества.

«Пухлые губы, как у младенца. Живое пятно на умирающем теле. Красное на белом, земляника на снегу. Не выдержала, наклонилась и поцеловала сквозь слёзы…». Хирург. Внеплановая операция. Шестнадцатилетняя пациентка погибла под её скальпелем. Девочка в женский день. Ты не почувствовал беды в тот вечер, она не смогла до тебя дозвониться на следующий.

Рассказать, как ей живётся после тебя? Она могла бы стать твоей пациенткой, но вам, врачам, дано пережить смерть. Вы должны быть сильнее. Сквозь боль.

Да, у неё семья: муж, двое детей, судя по фотографиям. Впрочем, ты сам обо всём давно, наверное, знаешь.

Ты выбрал меня. Чтобы уходить. И дарить на прощание сухую лаванду вместо трепетных, умирающих в руках лилий. Чтобы я ждала, неистово ревнуя к прошлому, прожитому тобой без меня, упорно замедляя и поворачивая время вспять.

Непризнанный писатель привык к беспредельному ожиданию «своего часа». Что ещё можно сделать, чтобы выиграть у вечности? Время вымоет хвалу и хулу, премии, тиражи, рейтинги…, как сваи старого моста. И он рухнет в реку. А вода подхватит и понесёт вдаль, за горизонт — к морю — лёгкие непотопляемые щепы слов о любви и смерти. Ничто их не догонит. Жаль, нас уже не будет в том времени. У нас есть только это. Время непризнания. Мучительное восхождение в гору, вершины которой не видно за облаками и не суждено достичь. Ждать и бежать за мечтой, зная, что момент покоя, когда страх смерти и жажда головокружительной высоты замолчат и отпустят, не наступит, пока жива. Покой — не от мира сего. На вершине горы нет воздуха, там нельзя строить жилые дома.

«Всякий несёт свой крест, — повторяла мама, — и чем больше дано, тем труднее нести».

Жизнь — путь на Голгофу?

«Зато после тебя хоть что-то останется», — говорила.

— Книга Войнича22, — тут же сострил бы ты.

Людям не нужна чья-то чужая правда и чувства — у них есть свои. Чтобы остаться, нужно писать о тех, кто рядом. Накрыть стол на кухне, сочинить анекдот о соседе. Жизнь — это еда и вино, работа и секс. День и ночь. И любовь.

Да, ты прав. Апокалипсис напоминает девятое марта. Медленное снеготаяние, вой сирен «скорой помощи», потемневшие лилии в мусорном баке. Если целители душ, психиатр и писатель, не способны любить и быть рядом, то мир обречён.

Любовь — это наша природа. Твой отец лечил природу, ты лечишь. Но вы для неё посторонние. Чтобы лечить природу, нужно её понимать. Чтобы её понять, нужно понять себя. Ваша драма — в непонимании самих себя. Я стараюсь понять. Вас. Всех вокруг. Сквозь себя.

— Ты никого, кроме себя-в-персонажах, не полюбила, — возражаешь. — Роль Сольвейг легко играть менестрелю. Странник не тоскует по дому, вольного не тяготит одиночество ожидания.

Москва учит быть сильной, но сила — в слабости. Рядом с женщиной мужчина обретает себя, потому что она себя в нём теряет. Я шутила в табачных лавках: «Дайте две пачки с зависимостью». Доля правды в том, что невыносимо по утрам просыпаться рядом с человеком, который смотрит мои сны и читает мысли. Сердце — ахиллесова пята. На расстоянии легче любить: боль притупляется. Любовь не случайна. Как смерть человек заслуживает рождением, так жизнь — подготовка к встрече.

Из последнего нашего кафе возвращалась домой на такси. Заезжали на автомойку. Посреди зимы искусственный дождь омывал стёкла. Замерзая в машине, мечтала ещё раз обжечься твоей ладонью. Ты всегда был горячим. Снаружи. Внутри мы оба заледенели, и ледяной дождь не кончается.

На заднем сиденье такси вдруг вспомнила своё рождение: страшно, мокро и холодно, меня заворачивали в клеёнчатую пелёнку мерзкого горчичного цвета… Так всю жизнь и мёрзну, даже летом, и брожу под дождями без зонтика. Язык романов моих горчит. На губах горько от твоих поцелуев наспех. И «Горько!» нам никто не кричит. Мы, как на голую кушетку, брошены в повседневность.

Возвращаясь домой вечерами, иду мимо местного Дома культуры. Из окон всегда слышится музыка. За окнами танцуют пары, молодые, старые и те, о ком говорят «без возраста». Иногда женщина танцует с женщиной. Иногда ребята отплясывают брейк или рок-н-ролл. Что тянет их туда ежедневно? Что так отчаянно притягивает друг к другу? Явно не жажда большой сцены. Любителям слава не светит. Мечта о второй половинке? Страсть к танцам?

Однажды я простояла под окнами до сумерек. Казалось, музыка, лившаяся из окон, растворяет седую тьму, сдерживает и отодвигает ночь. Яркий луч звука. Медленный танец. Леонард Коэн пел: «Мы уродливы, но у нас есть музыка». Музыка их объединяла, разная, но одна на всех. На день, на миг. Пока на землю не падёт ночь.

Вспомнились возвращения из литературных гостиных в московские офисы. Чувства эмигранта после короткого, как дыхание, пребывания на родине. Жёсткая, острая, бесприютная тоска по родным и близким, которых оставила где-то там, в ночи, с гитарой в руках. Чувства инопланетянина, вынужденного выживать на Земле.

Музыка была их планетой, слова стали моей. Но Вселенная расширяется, мы удаляемся друг от друга, как планеты и звёзды. Каждый год дни становятся чуть короче, солнце холоднее, люди бесчувственнее. Это невозможно зафиксировать или измерить. Но, поверь, это так.

Каждую ночь курю на балконе и всматриваюсь в провал неба. Ясными ночами зигзаги звёзд образуют непрерывную линию, ткут бисерное полотно, и я думаю о том, что разгадка — в совпадении точек на плоскости. В прожитых вместе — далеко и близко, порознь и рядом — мгновений. Встреча случается на перекрёстке душ, сотканных из предчувствий и воспоминаний.

Пасмурными ночами небо в тумане. Я смотрю на окна домов и пытаюсь осознать всеобъемлющую любовь Алёши Карамазова. Глаза, где горит свет, и чёрные слепые глазницы. Легко любить человека достойного. Ты подлеца полюби! Легко любить тех, кто похож на тебя, ты других полюби. Сартровский Ад.

Я знаю, что порождает туманы. Вся недосказанность между людьми собирается в тяжёлые дымящиеся облака — и накрывает целые города, топит землю во мгле.

****

Зимняя мгла. Время коротко. День отчаянно к ночи стремится. В Заонежье метель правит балом. За окошком избы в снежной пляске кружатся субтильные воспоминания в беспощадных объятиях кавалеров грядущего. И замирают между землёй и небом средь души зеркального зала.

Ячменя у Анны осталось на дне сундука. Зима в прошлый век23 затворяет калитку…

Всё случилось в фамильной усадьбе.

Зацветала вода в реке, лето зрело, багровели закаты. И томление в воздухе предвещало грозу.

Душными вечерами пили чай на веранде. Мотыльки ночные били в золотые колокола абажуров. Свет метался от дяди к отцу. Они спорили, порой за полночь.

— Манифест24 — это трусость, — распалялся отец. — На переправе коней не меняют. Нужно было и дальше огнём и мечом. Чернь восстала. Распустили державу!

— Он — снотворное для больного, скоро всё вернётся на круги своя, — рассудительно возражал ему дядя.

— Мир утратил веру в царя! Веру черпают в благоговении, в страхе. Православный дух укрепляют победы. Бог на иконе, Царь на троне. России нужна война!

— И чего вы кричите? Вас-то точно не призовут к оружию, офицер министерских заседаний, — оглаживал бороду дядя.

Отец осекался на полуслове, пустоту в кулаках сжимал над столом, как записки служебные в своём кабинете. Не отстреляться от правды словами.

— Ох, беда не ходит одна, — вздыхала мама, чай дымящийся подливая обоим. — В ту проклятую зиму голубочка нашего схоронили. И надежда на продолжение ваше с ним вместе в землю слегла.

А сёстрам на будущее гадала тётушка. Осторожно карты выкладывая на белоснежную кружевную скатерть. Червонный валет — амурные хлопоты, шестёрка треф — поздняя дорога… и под сердцем — пиковый король!

— Анна, милая, что вы от нас утаили?

Ночь синела. Туманы с окрестных болот ползли по полям, по тропинке сада, оплетали дом и веранду, влажную шаль накидывали на плечи.

Анна, передёрнув плечами:

— Может, врут? Погадайте ещё раз.

— Нет, нельзя подряд. Карты устанут.

— А вы посидите!25 — советовала кузина Дашенька.

— И мне тоже два раза, — просила Татьяна. — Королей на всех кавалеров не хватит в колоде.

— Молодые забавы, — улыбалась лукаво им тётушка.

— Вот напасть, одни девки в роду, — ворчал между спорами с дядей отец.

— Зато не к войне.

Гадания да на лодке катания по реке — вот и все развлечения летом. Изводила скука. Снились балы, Петербург и весёлые игры в гостиных.

— Что-то закисли мы все тут. Не посетить ли нам балаганчик? Говорят, в деревню на ярмарку приехали комедианты. Говорят, представления у них недурны, — предложил в тот злосчастный вечер им дядя.

Сейчас Анна вспомнила: сердце не ёкнуло, не отозвалось. Перед бурей всегда безветрие. Никаких предчувствий. И это знамение: слёзы льют в тишине.

Взорвался отец:

— В балаганчик? Мы?!

— Развлечёмся, худого не будет, — успокоила мама.

— Развлекаться бы только. Зритель и есть мерило искусства. Комедии — порождения века пустого. Одухотворённому времени нужны герои. А судьба героев трагична.

«Почему всех вокруг так восхищают страдания? — думала Анна. — Неужели радость пресна?».

Видно, радость их застоялась, как в вода в рукавах реки, превратилась в настойку тоски.

Поутру северный ветер разогнал тяжёлые облака. Над верандой в светлеющем небе остророгий месяц повис. Загадать на растущий?

— Предсказания наши сбываются! Кто-нибудь хочет проверить?

Комедианты высмеивали суеверия. Спектакль о чародеях кончился, но никто не хотел расходиться. И тогда волшебник на бис возник над толпой. В узких туфлях и колпаке с бубенцами похожий на шута. Глаза, подведённые угольно-чёрным, смеялись. Встретились взгляды — и рванулась душа.

У отца бывало такое же выражение лица, когда любовался закатами. «Внезапное поражение красотой», — шутила мама.

Шут-волшебник подал руку, помог Анне подняться на сцену. Легко впустил в свою жизнь. Вместе смотрели на зрителей с помоста, словно с другого берега. Театр — мистерия, игра времени и судьбы. А глаза под гримом — прозрачные, как ручей. Знают всё о ней: что было, что есть и что будет.

— Ты не спеши убегать. Мне хорошо с тобой рядом, — шепнул на ухо. И локон от дыхания взвился, затрепетал.

Вот оно: быть единственной!

В дворянских гостиных все друг к другу обращались на «вы». Анне чудилось, что за спиной кто-то прячется. Оборачивалась незаметно и видела воздуха пустоту, или стену, или своё отражение в зеркале. С годами множилось «вы» за плечами, призрачный рой личин.

Лицемерие — когда лица, как маски, подбирают под фраки и платья для балов, званых ужинов, игр. Каждый из нас играет. Разные роли от случая к случаю. Случаи непредсказуемы, мысли-чувства-поступки случайны.

В детстве мама с отцом говорили сестрёнкам прямо и ласково «ты», а потом они повзрослели, и начались приличия. На собеседника взглядывать мельком, беседу вести намёками, не выражать желания, не досказывать мысли… А главное — не понимать неприличного. Или делать вид, что не понимаешь того, что находится за пределами света, о чём умолчали в книжках «Правила светской жизни, хорошего тона и этикета».

Актёр не играл шута, он смеялся.

— Шарлатан! — по рядам загудело.

— Маг… пророк! — крикнул кто-то в толпе. — У меня сбылось предсказание!

У пророков не спрашивают о происхождении. Они появились. Ниспосланы свыше.

— Просто Макар, — сказал о себе. И Анна в него поверила.

Неприличное «ты» сблизило двух героев на сцене, как в жизни людей сближает соприкосновение обнажённой кожей.

«Ты» вернуло Анну самой себе. Словно во сне потерялась в тумане — и нашлась, от яркого солнца утром проснувшись.

Вмиг почувствовала, что «радость» прорастает из корня «Рай». Льётся лучами из сердца, жизнь наполняет до дна, до края, переполняет и уносит в необозримую, как земля, бесконечность.

****

Пишешь ли ты свой бесконечный рассказ о потерянной экспедиции? Или давно забросил?

В наших снах белели поля. Мы бежали за туманом, а туман убегал от нас. И мы никак не могли догнать его, растаять во мгле. Просыпаясь, ты забывал финал. Говорил: он всегда открыт.

Экспедиция не должна быть найдена. Люди ждали помощи, потом отчаялись — и слились с природой. Стали ею. Язычники, почти животные, преступившие все человеческие законы, им некуда возвращаться. Общество их не примет, цивилизация — не для них.

Только сейчас вдруг вспомнила, что встречала твоих заплутавших. В Москве.

В городе, где миллионы часов показывают разное (либо неточное, либо неправильное) время, где далёкое прошлое выглядывает в будущее из трещин свеженькой штукатурки и щелей-бойниц окрестных стен, никуда не успеть и легко заблудиться.

Они и жили здесь просто так: как дневник писали — не повесть. Писатели разменивают жизнь на слова, в гонке за вечностью упускают своё время. Слова уводят от сути вещей. Слова и есть заблуждения. Согласись, меж словами «потерянный» и «заблудший» разница ощутима: в первом случае тебя ищут, во втором рассказывают анекдот о неуловимом Джо, который никому и не нужен.

Итак, о словах. В обществе LOST POETS (назовём их «пропавшими без вести») все страдали аграфией. Поэты пишут, их стихи читают в журналах и книгах. А художники («artists» именовали себя) выходят за границы страницы. Ещё Рильке задавался вопросом: что же пишет в воздухе другой конец пера? Провозгласили: поэзия не молитва, а message. Жизнь — performance, а Станиславский родился из кровавых фонтанов Арто, как Афродита из пены морской26.

«Сумасшедшие, которых ещё не поймали, создают этот мир», — утверждали. И творили его картины из клубов сигаретного дыма в кафе и квартирах.

— Артисты! — насмехались над ними люди.

— Невежды! — парировали они.

Художник, по чьему завету писала прозу, пригласил меня на квартирник в районе Новоспасского монастыря. И отчаяние сменилось надеждой. Редакторы литературных журналов упрекали мои тексты в нехудожественности. Сейчас понимаю, были правы: проза росла из отверженных сценариев, но вряд ли живую плоть можно натянуть на скелет. Всё начинается с чистого листа. А тогда мне казалось, что редакторы апокрифических Евангелий вычеркнули Марию из книги Бытия.

Новоспасский район стал новым спасением. Вскоре я и жить к ним туда переехала. Ночевала в одной из комнат бывших фабричных общаг.

Днями артисты околачивались на Арбате. Говорят, кто не был на Арбате, не видел Москвы. Арбат — километр России, но его никогда не пройти до конца. Будут новые встречи. Открытия. Озарения.

Познакомили с Константином — Спасителем и режиссёром труппы.

Испытав крах иллюзий, романтик становится циником. А в кого может превратиться циник?

Константин продал квартиру и купил лучшие сцены Москвы для Насти, молоденькой поэтессы. Настя же залетела от поэта-оборванца. Потому что есть расчётливый ум и глупые чувства. Потому что Костя лысый, а у поэта кудри ниже пояса. Потому что мир несправедлив, или наоборот слишком педантичен по части воздаяний. Потому что есть в последних романтиках что-то невыразимо трагическое, как в пьесах Шекспира и динозаврах. Они будто всю жизнь ищут заколдованное озеро в тайге, прокладывая к нему тропу сквозь бурелом, а когда без сил падают на песчаном берегу, замечают и асфальтовые шоссе, и мосты, и дороги из жёлтого кирпича вокруг. Ничто не ново под луной, ново и болезненно только осознание этого «не ново» каждым отдельно взятым человеком. А иногда смертельно.

Искусство убивает тех, кто им живёт, и всё же в нём больше смысла, нежели в любой другой деятельности. Оно сохраняет иллюзии — как душу в бесчисленных перерождениях. И циники становятся философами.

Бродила за артистами с Костей во главе туда-сюда по Арбату, записывая их слова в блокнот, как Левий Матвей за Христом с апостолами.

— Дурак создаёт непознанное, то, чего до него не существовало на свете. И изобретает велосипед. А гений призван разрушить саму систему познания.

Я разгадывала анаграммы: Арбатство — братство. Поэзия — это масонская ложа. Без Тайны жить скучно. Незачем. Жизнь есть поиск. Люди — странники. Арбат — улица Орфеев с гитарой и шапкой нищего-попрошайки у ног.

Мы все голодали.

— Уже не есть, а жрать хочется!

— Ты — раб желудка.

Арбатство — рабство. Без постоянного заработка — постоянный голод. Помимо меню ресторанов, мне вспоминалась прочитанная об античном искусстве книга, где полисы кормили и содержали артели ваятелей Орфеев и Ник. Непревзойдённая за тысячелетия красота! А на голодный желудок сочиняются лишь оды еде и кулинарные книги.

— Но из двадцати Орфеев выживал один, остальные статуи разбивали. Если бы мы сохранили традицию древних греков, то ни Ван Гог, ни Пикассо, ни Малевич бы даже не родились.

— «Я заплатил жизнью за свою работу, и она стоила мне половины моего рассудка»27. Сила художника пропорциональна жертве.

— Да, искусство сакрально. Бог умер.

— Чёрный квадрат — икона XX века. Абсолютный свет есть тьма, космос. Земля — дом о четырёх углах. Небо упало на землю. Мы смотрим в глаза пустоте.

— И у нас, двадцать первых, икона — пустой холст?

— Выставляли уже и пустые холсты, и 4,33 минуты тишины играли. Скальп, то есть маску, сними с лица. Вот будет картина! Жизнь на нём расписалась!

Артисты отвергали саму возможность открытия новых уголков реальности как видимой, так и вымышленной. Конвейерная лента бытия: всё проистекает из всего. Мы — отголоски того, что было сказано до нас, ни к чему плодить сущности. Если не способен создать шедевр, преврати себя, свою жизнь в произведение искусства. Каждый шаг — к красоте.

Мы брели по брусчатке Арбата сквозь зимне-весенние дни прямо в лето. У меня в привычку вошло мысленно рисовать всех встречных портреты (не скальп же сдирать на память?). Мужчина на кубе, девочка на шаре. Отчего-то мнилось, что женщины — гибкие, приспосабливаются, выживают, чаще бывают счастливыми. А мужчины ломаются.

Меня тоже изобразили. Называлась картина «Поэт и Муза». Зеленоглазая девочка руки сложила в молитве, позади неё маячила чёрная тень невидимки, брошенного за пределами холста. Их тени соприкасались, проникали друг в друга, срастались навсегда.

— Найди себе музу, сможешь писать, — объяснили мне смысл полотна.

Я искала. В старых московских домах: нехорошей квартире Булгакова близ Патриарших, доме Бунина на Поварской, Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке. Казалось, они ушли, а музы блуждают по комнатам, неприкаянные, ждут хозяев, верят в вечное возвращение. Слышались голоса, неясные рифмы, скрип пера, стук печатной машинки, стёкол звон, переливы рояля…

Не привиделись, не явились. Зря купила новый блокнот. В нём друзья пристрастились рисовать друг на друга шаржи. Я ничего не писала. Дни молчали.

Костя меня успокаивал:

— Адам и Ева смысл искали в Раю. Бог открыл ворота и отправил их в мир. Почувствуйте, каково это быть создателями. Что бы ни делал, людям не угодить. Дети обвиняют матерей, художники, писатели всю жизнь гонимы, учёных вообще на кострах сжигали. Только неделание обывателя не вызывает осуждений: они принимают мир таким, как есть, не стремятся его переделать. Так их предки должны были принимать Эдема щедроты…

Мы в блаженном бездействии докатились до ночи, о которой я и хотела тебе рассказать.

Снился кувшин молока. Пар от него поднимался и, как ветер, таил в себе запахи: лесов и полей, звёзд и костра, мяса, приправленного шафраном… Голова закружилась во сне!

Ночью на кухне был пир. Осетрина в молочном соусе, парное мясо с шафраном. Водка, вино, портвейн. И мороженое с тепличной клубникой.

Топталась на пороге кухни, а в желудке болело и пело. Наконец решилась шагнуть в жёлтый квадрат из темноты коридора.

— Мне снился кувшин парного молока, такой запах!

— Прекрасный сон! Млечный путь в чаше земной! Впереди великая ждёт судьба! А пока сядь, поешь, выпей с нами.

— Что празднуем? — тут же освоилась я. Осетринки, вина и кусочек мяса с шафраном. И мороженого с клубникой. Всё сразу.

— Первый день лета! — жуя, отвечали. — Из общаги пора выселяться, теперь можно спать на скамейках в парке.

Наполняли бокалы. Гитара, как нимфоманка, обнималась со всеми подряд. Ночь приплясывала и не кончалась. Насытившись, я задумалась, откуда роскошь застолья? Спросить было не у кого, к тому времени уже никто никого не слушал, никто никому не отвечал. Летели на крыльях возвышенных споров. Не догнать.

— Мы язычники!

— «Я — зверь, я — негр. Но я могу быть спасён!»28

— Все мы — звери, и не надо никого спасать. Какое из четырёх сознаний, по-твоему, перемещает человека в Рай? Зверей из Рая не изгоняли, значит, инстинкты невинны.

— Но мы — люди. Нельзя жить во власти инстинктов!

Хтонические исчадья хлебали портвейн из горла.

— Почему? Так живут обыватели. Во власти страха. Это героям с детства присуще предчувствие трагедии.

Костя однажды обмолвился, что единственный брат — в больнице, что деньги ему собирает на срочную операцию. Иначе брат до осени не доживёт.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фигуры памяти. Историческая поэма, документальный роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

21

«Настоящая правда всегда неправдоподобна… Чтобы сделать правду правдоподобнее, нужно непременно подмешать к ней лжи. Люди всегда так и поступали». Ф. М. Достоевский «Бесы»

22

Манускрипт, написанный неизвестным автором на неизвестном языке. Алфавит не имеет визуальной схожести ни с одной известной системой письма, текст до сих пор не расшифрован.

23

Историки склонны видеть рубеж 1913—1914 гг. историческим порогом между двумя веками. XX век наступает с началом Первой мировой войны.

24

Обсуждаются события Кровавого воскресения и начало революции 1905-го года, Высочайший Манифест об усовершенствовании государственного порядка от 17 октября 1905 года.

25

Старинный гадальный ритуал: «посидеть» на картах, чтобы те «отдохнули и говорили правду»

26

Антонен Арто — французский режиссёр, драматург и теоретик театра, автор театральной концепции «Театр жестокости». «Кровавый фонтан» — пьеса 1925 года, где на сцене бил фонтан из бычьей крови. Многие его методы использовал в своей системе Константин Сергеевич Станиславский. Большую часть своих работ (в т.ч. «Театр и его двойник») Антонен Арто писал в психиатрических клиниках.

27

Винсент Ван Гог. Последнее письмо к брату Тео, 29 июля 1890.

28

«Одно лето в Аду». Артюр Рембо

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я