Калина Красная опровергает высказывание Ахматовой о том, что «самое скучное на свете – это чужие сны…», честно и кропотливо вырисовывая абсурдные, сказочные, иногда ужасные образы, и органично, с шукшинской прямотой и детской непосредственностью, вплетает их в бытовые сюжеты, зачастую связанные с неприкрытым натурализмом жизни.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Lucid dreams предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
МУЗЕЙ
«Недавно в нашем Музее начала работу масштабная ретроспективная выставка, посвященная коллективизации и голодомору. Огромное количество архивных фотоматериалов и других документов (часть из них до недавнего времени была недоступной), открылось широкому зрителю, который теперь имеет возможность подробно ознакомиться с этим периодом Новейшей Российской истории.
В первом зале, предваряющем выставку, находится большое красное полотнище с портретами Ленина и Маркса. Всю противоположную стену занимает баннер — увеличенный фрагмент газеты «Правда» от 7.11.1929, с цитатой Сталина о том, что за 3 года Россия должна стать «одной из самых хлебных, если не самой хлебной страной в мире». На стенах следующего — главного зала экспозиции, посетители увидят большое количество фотографий. Внимательный зритель, рассматривая их, удивится тому, как меняются со временем выражения лиц у крестьян.
Начинается ретроспектива 1926 годом — «Первые колхозники села Лохово». Группа из нескольких человек обедает на траве. Перед ними — хлеб, лук и газета «Правда» (не иначе, как подложенная репортером специально), позади лес, пашня и несколько лошадей на пашне. Похоже, сидящие только что смеялись, отчасти — чтобы побороть стеснение перед фотографом, но может, и действительно от радости новой жизни. К тому же, дело происходит весной. С лиц еще не сошли улыбки, красивый мужчина в центре композиции, безупречно выстроенной неизвестным автором, одной рукой держит папироску, а другой обнимает девушку в светлом платье, под дружный хохот бригады, прерванный, должно быть, щелчком затвора. Эти колхозники еще непуганы, они выглядят наивными и беспечными.
Дальше веселье исчезает, взгляды на снимках суровеют: лица сельхозработников, что стоят рядом с тракторами и сеялками, больше ничего не выражают, а потом и вообще — люди сами по себе уже не имеют значения. Например, на фотографии, где парень в рубахе с закатанными рукавами держит за веревку быка, а пара босых мужиков выглядывает сзади, написано протравленными в фотоэмульсии буквами — «Племенной бык колхоза «Красный боец». Последний проблеск «человечинки» можно прочесть в глазах седоватого мужика с бородой на стенде, посвященном раскулаченным — это Никандр Кудрявцев (1897 — 1955), портной деревни Полицы, Лоховского сельсовета, Лютовской волости. Он стоит на фоне бревенчатой стены в кожаных сапогах и двубортном пиджаке под руку, очевидно, с женой — высокой худощавой женщиной в цветастом платке, которая держит в руках березовую ветку. Супруги улыбаются. Большая надпись на противоположной стене гласит: «В губернии за 3 года было раскулачено 358 246 крестьянских хозяйств».
Фоторяд колхозников завершает групповой портрет головорезов с прозрачными и лютыми глазами, как у мужчин, так и у женщин. Они смотрят прямо в объектив — и уже никакого намека на улыбку или смущение не видно в этих лицах. На этикетке значится: «Члены правления колхоза «3-й решающий год пятилетки».
В центре зала — витрина, где разложены музейные экспонаты: документы ответственных работников, проводивших коллективизацию — партбилеты, удостоверения, письма, постановления, несколько газетных вырезок, а также их личные вещи: винтовка, наганы и плетки. За стеклом висит кожаная куртка героя гражданской войны Морозова Леонида, активного борца с кулачеством, председателя колхоза «Активист», репрессированного в 30-х.»
РЕПОРТЕР
Редактор мерил шагами скрипучий паркет кабинета — туда-сюда, туда-сюда, раздавая ЦУ перед командировкой. Когда дымовая завеса от его папирос превысила все нормы КЗОТа, вселяя надежду, что может хоть пожарная сигнализация прервет этот поток слов, редактор, наконец, истощил красноречие:
— Успехов вам, товарищ. Расспрашивайте людей на местах, устанавливайте связь с массами, больше прямой речи и сведений с мест событий — этого требует нынешняя обстановка. Снимайте, снимайте и снимайте! Сведите на нет все интеллигентские рассуждения, минимум политической трескотни, ближе к жизни. Держите руку на пульсе времени! Учтите, сымок сделать, это вам не отчерк написать, — в который раз произнес он заезженную редакционную шутку, и добавил будничным тоном — не забудьте про паек и командировочные, кстати — склад до шести.
После этих, прокуренных работниками пера кабинетов редакции, так хорошо было оказаться на улице, где уже начинал формироваться вечер. Раскаленная от напряженной дневной смены махина солнца прошлась своим горячим валом по крышам жилых домов и учреждений, ветер, взявшись за работу коммунальщиков, гнал по мостовой всякий ненужный мусор и пытался содрать со столба кустарное объявленьице, а в шум машин, звон трамваев и гомон масс врезались аполитичные птичьи трели. На редакционной стоянке ждал новый Форд, и шофер открыл дверцу, встречая репортера:
— Фарт тебе, сестренка, вышел — радовался он. — Во, зажили! Глянь, какой фиделькрант, а какая тут кожа?!
— Это все буржуазные ценности!
— Трудовой процесс выполнять сподручней на хорошем автомобиле, факт.
Обсуждая Форд отечественного производства, что поступил недавно в редакцию, они добрались до Чистых прудов. Водитель знал все закоулки, и автомобиль быстро завернул в Подсосенский, где распугал всех кошек во дворе двухэтажного дома. «Вон та правая дверь и есть склад» — сказал шофер и посигналил на прощание. Репортер позвонила. Через минуту на пороге появилась тетка в фуфайке, замотанная в грязный, деревенский платок:
— По какому вопросу? — недовольно спросила она.
— У меня разнарядка — репортер протянула бумажку.
— Экие вы несознательные, товарищи! Когда спохватились! В нашем учреждении почти не осталось в настоящий момент продукции, а госкредитов отпускают в малом количестве, — заворчала тетка, тем не менее, приглашая пройти вверх по грязной лестнице, от перил которой остались только крючки. В помещении стоял спертый запах, который заполняет все учреждения, как старорежимные, так и советские. На стенах второго этажа среди приказов и постановлений красовался плакат «Фруктовые воды несут углеводы». Тетка открыла дверь с табличкой «Приемная».
— Маняша, тут опять за продовольствием пришли, думают у нас бездонная бочка — крикнула она секретарше, сидевшей под большим фикусом. На секретарше с цветом лица, сливавшимся с грязно-серыми стенами, было серое же в полоску платье, а бесцветные волосы заколоты в жидкий пучок на затылке.
— Прислали так прислали, Анна Ильинична, — строго сказала секретарша, — да не болтайте лишнего, смотрите на чье колесо воду льете.
Служащая взяла бумажку, прочла, деловито встала, одернув свой мышиный наряд и постучалась в дверь кабинета:
— К вам товарищ из газеты.
Репортер вошла. Первое, что бросилось в глаза, был портрет Ильича, который щурился из-под кепи на засаленных обоях. Потом она поразилась, какой же маленький кабинет у заведующей (вот она ленинская скромность!), но присмотревшись, поняла, что такое впечатление производит огромное количество папок на стеллажах и просто сложенных на полу. За рабочим столом, который занимал почти все свободное пространство, притулилась пожилая женщина в круглых очках. Седые волосы были убраны под гребенку, плечи покрывал вязаный платок. Женщина что-то писала, она подняла голову, выпучив умные и грустные глаза и устало улыбнулась:
— Да-да, в таком печальном положении мы пребываем. Боролись за свободу, равенство, братство, а сами, как видите, сидим в этой крысиной норе, даже жалованье получаем по четвертому разряду и без сверхурочных.
Корреспондент с интересом разглядывала захламленный стол начальницы: лампа с зеленым абажуром, телефон, на краю недопитый и, видать, остывший жиденький чаек в стакане с подстаканником. Вокруг все усыпано хлебными крошками; тут же стопка бумаг с резолюциями, на которых торчали уголки с фиолетовыми надписями «не возражаю», «отменить», «поставить на вид», стеклянная чернильница, темные пятна, а возле густо исписанного перекидного календаря, стояла фотография молодой красивой женщины с короткими кудрями, приклеенная прямо на лицевую сторону партийного удостоверения.
— Это товарищ Инесса, — сухо сказала заведующая, — так вы по какому вопросу?
— Командировка на Волгу, буду собирать материал о коллективизации — репортер осторожно присела на краешек табурета.
— Понятно. Учтите, отдаю последнее, закончилась всесоюзная житница. А что они хотели? — доверительно сказала собеседница — от этого нацмена добра не жди, я так всегда говорила и на пленумах, и Володе лично. Он прозрел лишь перед третьим ударом. А меня обвинили, что это я довела его своей подозрительностью. ЭТОТ тогда сказал мне так: «Будешь много болтать, мы Вдовой объявим Елену Стасову, партия все может». Думаете, Ленка не согласилась бы? Да она за партию родную мать продаст.
Заведующая поежилась, как от холода, закуталась в свой платок и со вздохом продолжила:
— Да, я понимаю, наше время прошло, вы теперь другие — новые люди новой формации, знаю, смеетесь над нашими ошибками. Думаете, небось, что поступали бы по-другому на нашем месте? Ленина вот грибом называете! Анекдоты придумываете про нас с Володей, вот, — она открыла ящик стола и достала толстую папку с кудрявым ангелом в центре красной звезды на обложке. Репортер прочла надпись: «Рассказы о Ленине. Том 4729». — Воистину великое ленинское наследие! Ленин всегда живой: вот его портрет с чебурашкой, вот список городов, по всему миру, где он стал крёстным отцом; а вот история жизни Владимира Ленина Монтесинос Торрес, коррупционера, между прочим, из Перу — сказала она, многозначительно подняв палец, и бережно переложила листы в папке. — А тут фотографии, где маоисты покупают значки с Лениным, только почему-то лысого предпочитают — вздохнула заведующая, — октябрятские звездочки не берут. Но больше всего, конечно, песен про Володю. Последним у меня Егора Летова сочинение, Вы то, часом, ничего новенького не слышали? — она с надеждой взглянула на корреспондента — может хоть рэп какой деклассированный?
— Нет.
Начальница поджала губы. Затем, встав из-за стола, и с трудом протиснувшись в узком пространстве, она открыла дверь в приемную:
— Мария Ильинична, я сама проведу товарища.
Они пошли по коридору и спустились на первый этаж.
— А что с Зиновьевым и Каменевым сделали эти мерзавцы? Вы знаете, я на пятнадцатом съезде поддержала доклад Каменева. И кто за нами пошел? Пятеро из шестисот, Лёва уже тогда голоса не имел. Остальные лишь в ладоши хлопали да глотки подхалимские драли, когда ЭТОТ лез во власть. Думали, он их отблагодарит, как же — бормоча себе под нос, заведующая возилась с замком. Наконец, дверь открылась. Тусклая электрическая лампочка осветила помещение, по стенам которого располагались пустые стеллажи. Запыленный плакат «Свобода Равенство Братство» чуть оживлял казенную бесприютность.
Здесь было холодно. Вынув из кармана красный платок, который носят работницы-передовички, заведующая повязала им голову, затем пошла вглубь склада, куда с трудом доходил свет, и открыла завертку на голубом ларе с облупившейся краской, прибитом к стене. Дверцы, украшенные деревянной резьбой, распахнулись, обдав кисловатым запахом гнили. Зав. складом взяла палку с загнутым, как у клюшки для гольфа, концом и стала выгребать содержимое. Из глубины выкатилось несколько картофелин. «Подставляйте тару! Что стоите?» Корреспондент быстро открыла рюкзак. «Вот и все — сказала заведующая через минуту, на всякий случай, еще раз пошерудив в ларе, — теперь взвесим». Поставив рюкзак с картошкой на весы, она пошевелила губами и подвигав туда-сюда гири, произнесла — «Кило триста». Помусолив химический карандаш, зав. складом заполнила накладную, присев за необструганный, грубо сколоченный столик: «Распишитесь». Корреспондент поставила подпись в том месте, куда ткнул короткий и грязный от картошки, палец.
— Спасибо, мне этого хватит, я мало ем.
— Ха-ха-ха, да кто ж теперь много ест, батенька? Разве что члены политбюро? А на Волге, я слышала, некоторые несознательные гражданки даже детишек своих малолетних поедают! Но вы пишите обо всем по-ленински честно, разговаривайте с трудящимся, коллективным крестьянством, — и не забывайте о классовой борьбе! Будьте всегда начеку, не давайте чуждому элементу запутать вас — наставляла она.
Потом внезапно закручинившись, зав. складом села на скрипучую табуретку возле окна, облокотилась на шаткий свой столик, по бабьи подперев голову руками, и затянула песню. Какое-то время, покуда репортер шла по коридору, и даже на улице, порывы ветра доносили до нее эти жалобные звуки — протяжным тонким голосом выводила заведующая свою песню, так сильно перевирая мотив, что Варшавянка смахивала на Лучинушку.
МУСЯ
Перед закрытием музея смотрительница отключила электричество в зале, и Муся украдкой присела на их старый зеленый диванчик, вспомнив, как в детстве отец здесь качал ее на ноге. Свет уходящего дня пробивался сквозь шторы, тоже зеленые, с кружевом по краям. Это были шторы из гостиной, и на них даже были еще заметны чернильное пятно, что оставила Муся, когда училась правописанию, и дырочка посредине, которая, кажется, была здесь всегда. Справа от окна стоял отцовский письменный стол, лампа и книги на нем; портрет, знакомый с детства, висел на стене. Муся чуть отодвинула занавеску — за окном шелестела рябинка, покачивая созревшими гроздьями, ветер полоскал красный транспарант «Долой безграмотность» — Мусина работа. Внизу прогрохотала телега. Мужик в буденовке крикнул «тпрууу», натянув поводья и остановился рядом с дворником, их бывшим дворецким Северьяном Поликарповичем:
— Ей, Карпыч, одолжи полтинник? С жалования верну, вот те крест.
— Все кресты нынче комиссары посрывали, — проворчал дворник, роясь в карманах — как там у вас в деревне-то?
— Ааа, — махнул рукой мужик, — а то ты не знаешь? Весь хлеб эти… (он закрутил головой, не слышит ли кто?) паскуды вывозят. Жди голода, Карпыч. У Маруськи, слышал, пацан умер, восемь месяцев.
— Ох, беда-то какая, — забормотал дворник, доставая полтинник.
Меж тем смотрительницы в коридоре громко обсуждали новость, которая лихорадила весь штат музея — Аполлинарий Константинович, их директор, уходит на пенсию, — и не по своей воле. Кого пришлют — неизвестно. В разговоре то и дело всплывало слово «чистка».
Муся сидела в полумраке и напряженно вглядывалась в тускнеющую даль за окном. Ей хотелось запомнить решительно все, что она теперь чувствовала. День заканчивался, значит скоро она будет свободна и вернется к работе. Муся отчетливее видела композицию своего нового произведения и тот ускользающий образ, который она хотела схватить в воображении. Перед глазами была брошенная деревня и лужа посреди дороги, сорванные с церкви кресты, но еще, что-то еще должно быть…
— Товарищ Травникова, так вы опять за свое? Не барышня вы нынче, а народное имущество у нас портить запрещается! Табличка для кого висит: «Граждане, на мебель не садиться!?» Вы у нас, чай, не безграмотная, в заграницах учились, пока мы тут на вас горбатились, — Нюра, главная смотрительница, стояла перед ней, уперев руки в крутой зад.
Муся нервно вскочила, одернула затертую свою, парижскую еще юбку и быстро вышла, хлопнув дверью. Извинятся не хотелось, но и ссорится было опасно — Нюра, крикливая бабенка, дочь их бывшей горничной, быстро делала карьеру в музее.
Раздраженно поправляя круглые очки, то и дело спадающие с носа, прямого, тонкого, с горбинкой посредине, как у отца, она быстро шла в мастерскую. Так громко называлась лачуга музейного художника-оформителя. А настоящая мастерская, которую они с папой когда-то вместе проектировали, теперь была занята под фондохранилище. Там лежат вещи, не вошедшую в основную коллекцию музея: старое бабусино бюро, пара китайских ваз с разбитыми краями, бронзовый Будда с камина, какая-то рухлядь; также здесь была спрятана от девственных взоров комсомолок огромная картина из кабинета отца, где персиянка с розовой пышной грудью сидела на траве, раздвинув ноги. Еще Нюрина мать, плевалась на эту картину, называя Розовую персиянку «бесстыжей толстожопой», вызывая приступы смеха у отца. Тут Муся почему-то вспомнила семейное предание про то, как была шокирована эта новая горничная, только что привезенная из Тверской губернии, увидев ее, Мусю, с сигаретой — курить младшая дочь профессора Травникова начала в 13 лет. Нюрину мать попросили тогда погулять с девочками, заменить няню, страдавшую от болезненных кровей. Горничная, пав на колени, принялась что-то шептать и исступленно крестится на пожарную каланчу, увидев, как младшая из барышень, в шелках и кринолине, угощает папироской мальчишку в подворотне. «Не упрашивали бы всей семьей ее тогда остаться, не кричала бы на меня сейчас ее дочь» — подумала Муся. Да, черт с ней, с Нюрой, а вот по «Розовой персиянке» она скучает. Проходя мимо бывшей своей мастерской, она иногда заглядывала в окно, чтобы полюбоваться на картину, которая обычно стояла там, прислоненной к стене. Сейчас вид загородил старик Мошонкин, что слесарил в музее. Он менял обивку на стуле. «Наконец-то, — подумала Муся с сарказмом, — взялись за народное добро». Стул валялся сломанным с той памятной ночи, когда жители окрестных деревень ворвались к ним в имение. Муся, обеспокоенная вестями с родины, только вернулась из Парижа, где проходила стажировку от Академии Художеств. Она отлично помнит ту ночь в середине зимы, когда их сторож, по сговору, конечно, открыл ворота, и пьяная толпа мужиков и баб влетела в дом. К счастью, все обошлось, папа смог довольно быстро связаться с кем надо по телефонной линии, передал трубку главарю, хромому мужику, недавно вернувшемуся с фронта, которому очевидно пригрозили на другом конце провода, и дальше гостиной эта толпа не проникла. Но вид экскрементов в тонкой итальянской вазе долго потом стоял перед Мусиными глазами.
Папа так и не смог оправится от потрясения. Вскоре его не стало. А еще через несколько месяцев они получили известие, что муж старшей сестры Лики, Георгий, погиб в Крыму. У них остался сын Алексей. Поначалу всей семьей думали уехать за границу, но бросить на произвол судьбы папину Коллекцию, которой он отдал всю свою жизнь, они так и не решились. Через некоторое время эта коллекция, так же, как и дом их и все имущество, были национализированы. Дочерей профессора Ильи Владимировича Травникова взяли в штат музея и даже милостиво предложили жилье в бывшем флигеле прислуги. Старшая, Лика, стала заместителем директора по научной работе, младшая — художником-оформителем. Ни Мусин диплом Академии Художеств, которую она закончила с отличием, ни двухгодичная стажировка в Париже, где училась у самого Модильяни, не произвели впечатление на новую власть, и разряд она получила самый низкий. Эталоном для всех уже были окна РОСТа и плакаты ЛЕФовцев. Муся же демонстративно не признавала пролетарского искусства. Она работала сначала в жанре кубизма, потом стала заниматься абстрактной живописью, а сейчас, кажется, нащупала что-то новое. Почти прервались связи с коллегами, которые уловив дух времени, бодренько перешли на новый социальный реализм. На выставки ее больше не звали, понимая, что она не будет подделываться под крикливую советскую риторику. «Да и где выставляться?» — пожимала плечами Муся, представляя прокуренный Рабочий клуб и стены его, засиженные мухами.
— Не нравится мне левое искусство! — такое она могла сказать только в семье — меня тошнит от Родченко и Эля Лисицкого. Почему я должна подделываться под них? — кипятилась она в домашних разговорах — мой Учитель — Вася.
— Что ж ты не уехала тогда со своим Кандинским в Берлин?
— Ты издеваешься, Лика? Как бы я вас оставила?
Правда, в семье Муся всегда находила поддержку. — Ты работай, работай хоть в стол. Ты же талант, не смей унывать — говорила мама, Прасковья Федоровна (дома ее звали Пушей). — Я верю, ты будешь висеть в лучших музеях мира! И Муся трудилась не покладая рук, не теряя формы, оттачивая до совершенства каждый штрих… для того, чтобы пополнить очередной ярус своих работ на домашних антресолях.
Прасковья Федоровна любила искусство, разбираясь во всех течениях, школах, направлениях, она всегда оставалась лучшим советчиком своего покойного мужа, профессора Травникова. Жена переводила его книги, статьи, договариваясь с издательствами, вела переписку, беря на себя всю рутину, а вот сейчас была не у дел. Советская власть в ней тоже не нуждалась, и Пуша стала домохозяйкой, как это теперь было принято называть.
Некогда изысканная, посуда семьи Травниковых нынче была разнообразной до причудливости. Среди изящных чашек севрского фарфора с вензелем под дворянской короной, можно было увидеть жестяные кружки; в шеренге серебряных ножей то и дело появлялись неотесанные латунные новобранцы, но скатерть на столе в небольшой комнате, что выполняла теперь роль гостиной и столовой одновременно, всегда оставалось безупречно белой.
— Как тебе, Пуша, не надоело крахмалить скатерти, — удивлялись дочери, — кому нужен теперь твой grand tenue?
— Нет уж, девочки, пока жива, я буду ужинать на белой скатерти, а на кухонном столе пусть кухарки едят — неизменно отвечала Прасковья Федоровна.
Впрочем, ужин на этой скатерти чаще всего был самый плебейский. Вот и сейчас Пуша раскладывала по тарелкам картофелины в мундире. Она делилась со своей старшей, Ликой новостями, привезенными из Ленинграда.
— Представляешь, мне предлагали контрамарку в бывшее Дворянское собрание на Девятую симфонию. И я отказалась. Не могу видеть весь этот сброд, что сидит там в партере, представляю нэпманов и пролетариев с семечками.
— Но Девятая симфония осталась девятой…
— Ma сher, Бетховен в таком окружении становится divertissement. Да, кстати, я слышала свежий анекдот из Петербурга.
— Пуша, сейчас опасно называть Ленинград Петербургом.
— Ну и я сейчас не в очереди за постным маслом! Очень смешной анекдот — один еврей в учреждении…
— Мама, вообще-то нам не до смеха — прервала ее Лика. Она убрала прядь со лба, потуже заколов шпилькой светло-русую копну. На высоком лбу показались морщинки, — я давно хотела сказать, но была не уверена, а сегодня узнала наверняка, мне по секрету нашептали, что в Наркомате рассматриваются три кандидатуры на должность директора музея. Окончательной резолюции пока нет. Двоих я не знаю, какие-то дамы из выдвиженок, а третий — Ротенберг.
— Тот самый?
— Да, мама.
— Боже! Видишь ли ты это? — воскликнула Прасковья Федоровна, обращаясь тем не менее к портрету супруга, висевшему над столом. — До чего дожили! Мерзавец, карьерист, пригрел же Илья змею на груди. И этот негодяй будет распоряжаться Коллекцией? Unreal absolutely.
— Пуша, страшнее другое, нам тут не будет места. Он отомстит за все.
Прасковья Федоровна задумалась:
— А этот знакомый, что ухаживал за тобой в прошлом году, с биржи труда? Товарищ, как его…
— Да я ходила к товарищам на прошлой неделе тайком от тебя. Он, кстати на бирже труда уже не работает, там другой, сидит за антикварным столом такой прыщ в картузе, — «метр с кепкой», как они говорят. Что-то пишет, перекладывает бумаги с места на место, вечно курит, а окурки, представляешь, тушит о французский гобелен на стене. «Вы, — он сказал мне, — гражданка Травникова, хоть и дочь многоуважаемого профессора, а все равно по сути, остаетесь нашим идеологическим врагом и допустить, чтобы вы пребывали на ответственной должности в советском учреждении, я не имею права!» Это на словах только, а на самом деле, думаю, ему на лапу нужно.
— Что-что?
— Ах, Пуша, теперь все так говорят, это советский жаргон. Взятка. А что мы можем им дать?
Женщины замолчали. Ротенберг, бывший лучший ученик профессора Травникова, присвоивший себе исследование о русском импрессионизме, над которым они вместе работали, выпустив, тайком от профессора, монографию на эту тему и затем поливавший грязью уже покойного Травникова в прессе, был персоной нон грата в семье. Не удивительно, что у Прасковьи Федоровны защемило сердце, и Лика побежала за микстурой.
— Ладно, что-нибудь придумаем, — через некоторое время сказала Пуша, отдышавшись, — не говори только Мусе пока.
Во дворе послышался лай, возня и детский смех. Это вернулся со школы сын Лики, который оседлал их старую, слепую гончую, размахивая палкой, как саблей.
— Алекс, живо домой, у тебя английский!
Муся откинулась на спинку стула. Она еще побаивалась смотреть на только что завершенную работу, но в душе было знакомое чувство, что она сделала именно то. Она уловила самую суть и ей открылась какая-то высшая правда. Что это даже не она, а Тот водил все последние часы ее рукой, изображавшей пустые крестьянские избы, лужу посреди дороги и…младенцев. Она устало вытянула ноги в стоптанных красноармейских башмаках и затянулась. Руки еще дрожали. Внутри было опустошение. Кто там сказал про радость творчества и самоотдачу? Какие глупости. Муки творчества — это да. Недели поисков, взлеты и падения, потери и находки, темное отчаяние, мысли, не отпускающие даже во сне. Постоянное напряжение. Жизнь, кажется, висит на волоске. Как скульптор, снимающий с камня пласт за пластом, чтобы отсечь все лишнее и из бесформенности, хаоса, выявить именно ту единственно чистую форму, что живет в глубине его души, любой настоящий художник отметает лишние мысли, идеи, концепции, возможно наработанные годами, убирает ненужные линии, цветовые пятна и груз стереотипов, для того, чтобы в конце получился тот самый новый образ, который обретет новую, свою уже жизнь. И вот объект готов, ты знаешь, что он получился, но нет сил даже на радость. Лишь где-то в глубине чувство: — «Да. Это Оно».
Муся медленно брела по темным аллеям парка. Как всегда, в такие минуты она чувствовала, что отец где-то здесь. Идет рядом, справа от нее, по мокрой дорожке. Вскоре между стволами лип начала поблескивать черная гладь озера, по волнам плыла унылая песня. Муся с содроганием подумала, как совсем недавно эта вода была столь манящей, влекущей в себя… На другом берегу мерцал огонек. Это рыбаки, члены колхозной рыболовецкой артели готовились к новому трудодню. Казалось, свет костра проникал в самое сердце Муси. Он объединил ее с сельхозработниками. Тонкий луч, протянувшийся от них, пошел дальше и связал ее с другими рыбаками, с теми, что закидывали свои сети две тысячи лет назад. Сейчас Марина чувствовала, что она соучастник той дивной, непрерывной работы, что творится на земле вечно. Которую вершат отдельные души. Благодаря чему, может, и существует земля.
А между тем в музее стало еще тревожней. Как всегда, когда нет достоверных вестей, каждый день появлялись новые слухи, один глупее другого. Начал накапливаться страх. Боялись все. От видных научных сотрудников, до уборщицы Земфиры. Атмосфера накалялась. Люди стали подозрительны. Вчерашние подруги, мирно делившие один письменный стол, начали коситься друг на друга — не хочет ли та, другая, занять его весь? Начальники боялись, что их подсидят подчиненные. Подчиненные боялись начальников. Поговаривали, что вот-вот начнутся сокращения. Все ждали момент вступления в должность нового директора.
А на семейном совете Травниковых единодушно было принято решение готовиться к отъезду. Михаил Владимирович, их дядя, брат отца, эмигрировал уже давно. Сейчас он обосновался в предместьях Праги. Имел свой бизнес. Часть семейного капитала он перевел заблаговременно в швейцарский банк. Дядя Миша всегда был прагматичным человеком, чего не скажешь об их отце, который все свое состояние бескорыстно вложил в Коллекцию. В тех редких весточках, что удавалось переправить с надежными людьми, дядя почем свет ругал новую власть и просто настаивал, чтобы семья брата кончала с нею заигрывать, собиралась и сваливала. «Вы ничего там не измените, от вас уже ничего не зависит, спасайте себя» — писал дядя Миша.
Травниковы стали паковать чемоданы. Документы обещала помочь сделать Анастасия, дочь Пушиной подруги, которая несколько лет назад вышла замуж за дипломата Пельганова. Тогда он был простой клерк в министерстве, а сейчас делал успешную карьеру. Недавно они даже переехали в Дом Правительства на Всехсвятской улице, а теперь готовились к длительной командировке в Иран.
Каждый рабочий день стал для Лики мукой. И Муся мучается, хотя сидит у себя, пишет объявления, красит стенды и никого не видит. А вот Лике надо проходить по коридорам и с каждым разом отмечать повышение накала ненависти в глазах сотрудников. С бывшим директорам у Лики были самые задушевные отношения, и все это знали. Даже ходили слухи определенного толка — люди не могут вообразить, что у начальника и подчиненного может быть что-то общее — дело. Они выдумывают то, что может связать мужчину и женщину по их понятиям. На днях Лика обнаружила, что взломали ее почтовый ящик. Кто бы это мог быть? Идти в отдел, отвечающий за это, не хотелось. Ребята, сидящие там считали себя технической элитой, и все сотрудники музея не решались к ним лишний раз обращаться. Да к тому же документы на выезд вот-вот будут готовы, видно Пельганов имеет немалый вес в тех кругах. Даже не верилось, что скоро они окажутся в Праге. Пройдут по Карлову мосту и будут смотреть на воды Влатвы. Лика смутно помнила, как ребенком была там. Бабушка Люся, мать отца, брала ее с собой, когда ездила поклонится мощам Святой Людмилы, княгини чешской. Надо будет обязательно найти эту часовню в Старом Городе.
Однажды утром к столу Лики, цокая каблуками и виляя бедрами в узкой юбке, подошла секретарша босса (секретарша без босса, — пошутила про себя Лика, — как всадник без головы) и протянула бумажку. «Распишитесь здесь, Елизавета Ильинична» — сказала она, отводя при этом в сторону сильно накрашенные глаза. Взглянув на штамп бумажки, Лике стало не до шуток. Аббревиатура на этой круглой печати холодила сердца…
Через три дня Лика возвращалась от следователя. Надо было спешить на электричку — родные волновались, а деньги, чтобы позвонить им, закончились. Но торопиться не хотелось. Хотелось прийти в себя. Все обдумать. Разговор на Лубянке носил мирный характер (ну что вы, Елизавета Ильинична, это не допрос, просто разговор двух людей, болеющих за дело):
— Согласитесь, вы не совсем дисциплинированно вели эту бумажную волокиту. Ох, как я вас понимаю. С каждым годом бюрократия разрастается. Даже не представляете, как раздут у нас теперь аппарат, сколько в нашем ведомстве сегодня отчетов, планов, приказов — не поверите, просто работать некогда. Сплошные бумаги. Конечно, вы что-то упустили, не разобрались. По невниманию, исключительно, по невниманию, я даже и думать не могу, не то, что говорить, как некоторые, что в корыстных целях. И тем более, вы точно не принадлежите к незаконным группировкам, а были, признаюсь, подозрения. Я же понимаю, вы — дочь известного профессора, интеллигентный человек. Творческий. Кстати, а как ваша сестрица? Говорят, она гениальный художник? А сын-то исправил тройку в четверти по-английски? Право, стыдно, с такой-то бабушкой, честное слово.
Кажется, он знал про них все. И несмотря на миролюбивый тон беседы (хозяин кабинета даже не взял подписку о невыезде), Лика не обольщалась. В течение разговора она все время ждала, когда же следователь спросит об их отъезде, но он не спросил — похоже, еще не пронюхали. Теперь отпали последние сомнения — надо срочно уезжать.
Лика шла по бульвару к метро, шуршали под ногами листья, два гасторбайтера мели улицу. Вечером, когда Лика добралась до дома и рассказала о разговоре, они принялись искать дешевые билеты.
Сборы прошли очень быстро. Прощание с друзьями, раздаривание всех ценных вещей, что не могли взять с собой. Забрать решили только фамильное серебро и драгоценности. «Остальное наживем, — шутила Пуша — были бы кости, мясо нарастет». Она сразу как-то подтянулась, помолодела, вернулась ее былая осанка. Стала даже подкрашивать губы. Только сигарету из этих накрашенных губ, к ужасу дочерей, уже не выпускала. Огромной проблемой было определить куда-то старика Джима, их слепую гончую. Особенно Алеша переживал за своего друга. Наконец нашли собаке новых хозяев. Бывший ученик Прасковьи Федоровны, с которым она несколько лет занималась английским, согласился забрать Джима. Душераздирающей была сцена, когда Джим, отлично, все понимавший, покорно уходил по дорожке, понурив голову и опустив обычно вертлявый хвост. Алеша, забыв свои стрелялки, лежал на тахте, отвернувшись к стене, и плечи его дрожали. Но самую большую драму переживала все-таки Муся. Не было даже разговоров, чтобы увезти ее работы. Всеми силами она пыталась распределить их по друзьям, знакомым, друзьям друзей. Заворачивала. Укладывала. Развозила по чужим домам — как детей.
А за несколько дней до отъезда стало известно, что кандидатура Ротенберга на пост директора все-таки не прошла. Но это уже ничего не меняло.
Травниковы старались не афишировать свое бегство. Впрочем, они мало кого интересовали, все внимание было приковано к новой директрисе. Эта дама, известная в музейных (и не только) кругах, славилась своим крутым нравом, даже ходили легенды о том, как она обращалась со своими подчиненными. Хотя директор еще не приступила к своим обязанностям и никто, практически, ее в глаза не видел, весь коллектив уже дико боялся. Распространялись самые нелепые слухи. Штат музея пребывал в страхе и трепете.
Выезжать решили поздно вечером, чтобы только успеть на последнюю электричку. Во-первых, подальше от чужих глаз, во-вторых, бдительность охранников на проходной (а мало ли что?) к вечеру ослабевала. Последним, что сняла Пуша со стены был портрет Ильи Владимировича. Они молча присели перед дорогой, закрыли старую калитку, обвитую диким виноградом, посмотрели напоследок на дом и двинулись в путь. Тяжелые сумки старались нести, а не катить — вдруг шум колесиков встревожит соседей. На улице уже было темно. Шли по аллеям старого парка, вот озеро, где Муся когда-то вглядывалась в огонек костра. Сейчас там пусто. Сезон рыбной ловли закончился. Глухо шумели старые деревья, прощаясь с ними, где-то лаяла собака, с противоположного берега доносились басы сабвуфера, и раздавался женский визг. Шли молча, стараясь как можно быстрее проделать свой путь, обойти главное здание музея, миновать проходную, а там все. Свобода и новая жизнь. В проходной горел тусклый огонек. Наверное, охранник Сережа, их сосед, уже похрапывал на своем посту, склонив, как обычно, голову над столом. Муся тихонько открыла дверь.
— Здрасьте, Марина Ильинишна, — все вздрогнули от громкого крика Сергея. — Дык знать вы и вправду собрались валить? Ну делааа… А, я-то, лох, все не верил… мне тывщ старший лейтенант гритт, следи в оба, мол, чтобы не съ… лись. А я все не верю, грю, дык как можно, тывщ старший лейтенант — почему-то радостно забубнил Сергей, почесывая курносый в веснушках нос — Мне приказ дали вас не выпускать. Да и правда, что вы придумали, куда ж вам ехать-то? Что там на чужой земле — малина? Кому мы там нужны, эмигранты? Я видел по ящику, как наши там живут, ой мама не горюй. Тут хоть и не так ладно, а все свое. Дом. Землица то, родная, а? Ну были у Лизаветы Ильинышны проблемы на работе, так с кем не случается? Распилили что-то не так? Не поделились с кем нужно? Ну прокололись, да кто ж вас осудит! Все поймут. Зла не держите, все ж мы люди-человеки, всем жить надо — продолжал Сергей, несмотря на протесты Лики. — В следующий раз умнее будете.
И взяв официальный тон, добавил командным голосом:
— А теперь разворачиваемся и следуем по месту жительства. Без фокусов!
ХЛЕБНАЯ СТРАНА
Весь день репортер осуществляла фотосъемку колхозников села Большое Лохово. Кажется, особенно удалась фотография на пашне, где бригада обедала в поле и красивый бригадир, под общий смех, а еще и для того, чтобы порисоваться перед женщиной-фотографом, принялся лапать одну из колхозниц. Избач только что принес им газету «Правда» из читальни (она еще посмеялась про себя, представив, что любой, кто увидит этот снимок, будет уверен, что именно фотограф подложил газету колхозникам). Никто из крестьян, правда, не умел читать.
Лишь к вечеру репортер добралась до деревни Полицы, где на хуторе жили ее бабушка с дедушкой. Электричества в доме не было, точнее им не проводили, как единоличникам, и все допоздна говорили «за жизнь» под керосиновой лампой:
— Вот ты грамотная, в городе живешь, командировки, вишь, тебе выправляють, можа и с самоим Михайло Иванычем, едри-твою, за ручку здоровкаешься. Так скажи, куды бедному хрестьянину податься? Я обшиваю тутошних жихарей, все в моих шубах ходють.
Недавно даже галифе сшил, французское шво! У нас форсил один — Петька Питерский. Приехал, едри-твою, с заводу, я грит, двадцатипятитысячник, и тебе такие штаны, как на мне, ни за что не сработать. Я подсмотрел покрой и принес ему на другой день такие же, даже поширше небось, литру самогонки на спор выиграл.
Бабушка заворчала: «Зато и лежал потом три дня на печке, ни за водой, ни за дровами не допросишься. Ну дед и правда, всем упакает, никто не жалуется — обратилась она к внучке, — и мерки: рукав, талью, бедра — всех в деревне наизусть помнит».
— Что мне в колхозе делать? Коровам хвосты крутить? — кипятился дед, — а Лёнька Скобарь, он у нас, едри-твою мать, теперича главный по колехтивизации ентой с финкой к горлу, — вступай мол, и все. Приходили надысь, чуть зингер не уперли, паскуды, хорошо, хоть батька евоный мне рукавицы заказал на Николу и деньги отдал вперед, это спасло, а то куковал бы щас без машинки. Так Лёнька гармонь мою откулачил, она нонче в клубе.
— Какой Лёнька Скобарь? Герой войны Морозов Леонид?
— Герой, жопа с дырой — сердито сказала бабушка, грохнув на стол сковородку с картошкой, — всю войну у Мани Поливанихи в подвале просидел, пасёстра евонная, гражданская, как теперича говорят, жена. А ранение получил, когда за брагой полез в кадку (дед с бабкой рассмеялись). Маня брагу поставила и видать закрыла плотно пробку, этот котяра полез ночью, тутось кадку-то и рвануло, ему обручем пальцы срезало наполовину, вот тебе и ранение.
— Бог шельму метит — добавил дед, задумчиво поглаживая мех недошитого кроличьего треуха.
Они сидели за большим рабочим столом, с которого сгребли лоскуты и овчины, а выкройки баба Нина засунула за картину «Алёнушка», что висела над ними. Под «Алёнушкой» был приколот к стене портрет Сталина с трубкой, который нарисовал дедушка на обратной стороне какой-то сельповской рекламы (легенда об умении деда очень похоже рисовать Сталина передавалось в семье репортера из поколения в поколение). Под столом пес Узнай догрызал свою кость. Как Сталин всегда был с трубкой, так и собаки у них все были Узнайками, последнего из рода Узнаек застрелят фашисты в 41м, когда ворвутся в деревню. К этому времени дедушка с бабушкой все-таки вступят в колхоз.
Перед сном бабушка, вздыхая, перекрестилась на небольшую икону в темном золотистом окладе и пожаловалась: «Троица завтрева, а эти нехристи собраню какую-то учинили, всем надо итить».
Утром репортер решила сделать фотографию на память, так как через день предстояло двигаться дальше. Дед расчесал седую бороду, вымыл шею, надел новые хромовые сапоги и двубортный пиджак. Бабушка нарядилась в шерстяную юбку, кофту, перелицованную дедом из гимнастерки, и повязала цветастый платок. Обогнув пол-одонка сена, оставшегося еще с прошлого года, они вышли на задний двор, где возле пустого хлева (корову продали осенью) росла березка, и остановились подле нее — как-никак, Троица. Репортер поставила фотокамеру на штатив. Бабушка отломила несколько веток, взяла деда под руку, и они замерли.
«Кхххр-кыр-кыр-ррррхх» — прокашлялся громкоговоритель на стене дома Палы Волкова, который находился сейчас в местах студеных и дальних, затем загудел, чихнул и сказал: «Слесарь завода Красный Путиловец товарищ Рыжов Василий выступил с инициативой — в целях выполнения соцобязательств, продлить свой рабочий день на…» и громкоговоритель, еще раз харкнув, умолк.
Волковы до конфискации имели большую избу, длинную, переходящую в хлев, потолки ее были низкими, а о притолоку в сенях бита не раз была хозяйская голова. Грустно смотрели вдаль, вслед хозяину, два небольших окна. Теперь эта изба стала колхозным клубом. Бревенчатый простенок меж наличниками был густо украшен березовыми ветками, а в центре букета торчало красное знамя. Рядом молчал громкоговоритель. Под крышей висел транспарант «Колхоз „Активист“ приветствует вручение государственного акта на землепользование. Спасибо тов. Сталину!»
Два стола для президиума были вынесены во двор, а мужики, бабы, старики, нарядные по случаю Троицы, пугливо рассаживались на лавки, стоящие в ряд. Дед остался поговорить с мужиком, что хотел заказать кепку-восьмиклинку. А бабушка показала на рябого усача с краю стола, который был бы неприметным, если бы не новая кожанка на нем: «Вон какой кожан дед ему сшил, теперича форсит». Репортер подошла поближе, представилась и показала редакционное удостоверение. Усатый встал и протянул ей руку с двумя оторванными пальцами. Но тут его позвали. «Извиняйте, товарищ, срочное дело», — сказал он и побежал трусцой в сени. Митинг начался. Репортер достала кинокамеру.
— Дорогие товарищи колхозники и сознательные единоличные крестьяне! — начал речь уполномоченный из райземотдела. — Сегодня мы собрались для получения акта на землепользование! Сбылась вековая мечта трудового крестьянства — земля отныне принадлежит народу! По окончании митинга, излишки зерна, добровольно собранные в ваших дворах, будет торжественно вывезены на нужды пролетариата!
Крестьяне вяло захлопали.
Дед Никандра все так же стоял поодаль, разговаривая уже с другим заказчиком, бабушка смешалась с толпой, а Узнайка весело шнырял меж ног собравшихся.
Потом дали слово герою гражданской войны Леониду Морозову, по его красному лицу репортеру стало ясно, что за дела у него были в избе:
— Товщщщщи колхозники, теперича наша страна вступает в эпоху, ын-дыр-дрын-инды-стерели…
— Индустриализации, — договорил уполномоченный и все засмеялись.
— Требуется от хидры мирового импирализьма оборона, должно дать всем миром отпор ксплуататорам, нужно больше танок и антомобилей. Почему я, к примеру, такой израненный, исказненный? (он поднял беспалую руку) Да потому что у нас не было еропланов, еб-твою-мать! — грохнул Ленька этой рукой по столу.
Краем глаза репортер увидела, как сплюнул дед Никандра и повернул к дому. Внезапно оживший громкоговоритель на стене прокашлялся и затянул «Вниз по матушке, по Волге».
Вечером корреспондент решила пройтись на берег. Дорога шла мимо клуба, где продолжали гулять после митинга. Она заглянула туда и чуть не споткнулась о пьяного, что валялся в сенях. Внутри горела лампочка Ильича, плакат «Долой безграмотность» терялся в дыму, а затоптанные половицы ходили ходуном под ногами танцоров. Какой-то парнишка рвал меха дедовой гармони. В круг выскочил красивый мужик с чубом и в очень широких галифе — Петька Питерский, как догадалась репортер. Он выпрямился, ухарски заломил на затылок кепку и запел:
Скобари живое мясо вы поедете домой
На родимой на сторонке завтра праздник годовой
У-у-у-ххх!!!
И пошел в присядку. Тут взвизгнула гармонь, навстречу ему выплыла красавица с большими сиськами. На ней была тугая ситцевая блуза, широкая юбка пониже колен и короткие боты на полных ногах. «Видать надоело Поливанихе с Ленькой-то своим колошматиться» — сказал кто-то. «Не, — хохотнули в ответ, — у Лени таперича токма на активисток стоить». В кругу засмеялись, а Манька, не обращая внимания, развела концы цветастой шали, повела плечами, и громко запела, выпятив грудь, наступая прямо на Петьку:
Пела песню на горы
Шли по Питеру гулы
Ехал мальчик по Невы
Слыхал припевочки мои.
Ий-йе-х!!!
Она крутанулась, махнув подолом, сиськи студенисто заходили из стороны в сторону, бойко затопотала, склонилась перед галифястым, тут же выпрямилась, отходя, давая место другим, и звонкий дробот каблуков вторил ей по кругу. В эту минуту, опрокинув табуретку, из-за стола резко поднялся Скобарь, который только что чекнулся с уполномоченным из райземотдела. Опрокинул стакан, зло сплюнул самокрутку и, расталкивая всех, вышел в центр. Кинул об пол кожанку, хлопнул в ладоши, словно потирая их перед делом и звонко ударил себя по ляжкам:
Мы с товарищем вдвоем на горку подымалися
По нагану заряжали драться собиралися.
Эх! Ссссучары подлы!!!
Он топнул ногой так, что стекла в избе задрожали. Назревала драка, кто-то уже вырывал из забора кол, уполномоченный поднялся разнимать противников, но репортер не стала ждать развязки любовной драмы и вышла на улицу.
Близились сумерки, и соловьи рассаживались по веткам, готовясь к концерту. Где-то за рекой уже первый артист начинал свою партию. Дорога вела мимо длинного, с почерневшими жердинами загона, там пустовала изба Дубителя. Хозяин ее, сердитый мужик, которого не любили в Полицах, теперь был в Сибири — его с большим семейством выслали год назад. Дом их так никто и не занял, даже двери не тронули, хотя во всех отставленных избах распахнутые ворота уже на все голоса скрипели на ветру — боялись, потому что дубителева баба, Настя Черная, была колдуньей и все несчастья — корова ли заболеет, объевшись некоси или мужик сильно запьет, обычно связывали с нею — «сделано» говорили в деревне. Корреспондент еще после митинга сложила здесь съемочную аппаратуру в уверенности, что возле этого дома все будет в сохранности. Так и есть — техника на месте. Выйдя за ворота, она обернулась, услыхав чьи-то шаги. Лёнька Скобарь, с заметно распухшим глазом, догнал ее, и сходу поддев под руку, шутливо пропел: «Разрешите, фрау-мадам?» Пахнуло самогоном. Репортер выдернула руку. «Шутка, товарищ корреспондент, я не кадрить вас преследую — сказал Ленька, показавшийся неожиданно трезвым — скажите, отчего это ваши родственники такие несознательные? Партячейка всех сагитировала в колхоз, тока энтим, хоть кол на голове теши. И ведь не вышлешь в Сибирь — один портной в округе. Шибко это портит отчетность, чесссслово, ведь поголовная коллективизация — и в его голосе зазвучала просьба — я уж не знаю с какими глазами и в райземотдел теперь являться. Подсобите вы нам, а?»
Репортер упрямо молчала, и они шли несколько минут в тишине.
— Колхозы скоро сделают Россию самой, что ни на есть, хлебной страной! Ты ж читала товарища Сталина, раз с городу приехамши? Вот и проработай сваво деда, коль ты корреспондент — Ленька стал раздражаться и перешел на «ты» — все вступають, а эти бараны только пальцем в жопе…
Репортеру сделалось невыносимо тоскливо от его пропаганды, так как видела она далеко вперед. Голос Скобаря стал отдаляться, репортер задумалась отрешенно, разглядывая пустые глазницы изб и причудливые облака над крышами. Подул ветер и от сараев потянуло навозом. «Трактора, артели, колхозы… мужики не дурней паровоза… дед твой в жопе заноза, советская власть и с хлебом обозы… куды пританцуем?!»
ДИРЕКТРИСА
Острый луч солнца проткнул довольно поношенные, зеленые шторы блэкаут, обрамленные кружевом, с маленькой дыркой посредине и чернильным пятном сбоку, осветил полумрак комнаты и стол, заваленный книгами, сверкнул на горлышке Аква минерале, чуть задел монитор компьютера и добравшись до дивана, уколол Мусю в глаз. Она проснулась. Муся отвернулась от утреннего света и лежала какое-то время, пытаясь вспомнить странный сон, который, ускользая и путаясь в мыслях, ухнул окончательно на дно подсознания, оставив, однако, туманное предчувствие чего-то уже случившегося. Зазвонил будильник. Странно, как она научилась просыпаться за несколько минут до звонка. Муся пошарила телефон на икеевском столике и нажала на кнопку. Через несколько секунд Джим, открывший дверь лапами, с лаем ворвался в комнату и лизнул Мусю в щеку. Она вспомнила, что мама в Петербурге, и ей опять придется гулять с собакой. Потрепав Джима по загривку и чмокнув в холодный нос, Муся села на кровати и принялась натягивать джинсы.
В прихожей перед зеркалом Лика укладывала феном свои длинные русые волосы, и Муся, посмотрев на нее подумала, что ведь ни разу не видела сестру с короткой стрижкой. На кухне Алекс, уткнувшись в мобильник, лениво глотал мюсли.
— Доброе утро, Пуша прислала смс, что сегодня вечером приедет, — промычала Лика, зажав губами заколки.
— Доброе, систер, клево, надоел фаст фуд, хотя могла бы и позависать там, — ответила Муся, и присев на старый зеленый диванчик в прихожей, стала зашнуровывать ботинки.
— Алекс, живо давай, на английский опять опоздаешь! — крикнула Лика, наконец справившись с волосами. Она одернула офисный костюм, побрызгалась Kenzo и пошла в комнату за ноутбуком. — У меня научный совет полдесятого, я не могу опаздывать, если не успеваешь — скажи, я поеду одна. Даю тебе пять минут!
— Гоу! — завопил Алекс, грохнул тарелку в раковину и помчался за рюкзаком в свою комнату.
Муся с Джимом спустились во двор. Они обогнули футбольное поле на том месте, где стояла раньше будка охранников, нашли дырку в железном заборе, перебежали дорогу, подлезли под шлагбаумом и оказались в лесопарке. Муся отстегнула Джима, и он стал носиться по аллее вдоль озера, иногда принимаясь откапывать что-то в сухой листве. Найдя в кустах пустую пластиковую полторашку, он принес её хозяйке, бутылка трещала в зубах. «Джим, фу!» — крикнула Муся. В тот же момент на другом берегу, где строился жилой комплекс, словно по ее команде загрохотали машины — начался рабочий день. Муся, не дойдя до конца дорожки, повернула назад. Звякнула «телега», Муся достала телефон и с изумлением увидела сообщение от директора музея — та сама назначала ей встречу на завтра. «Прикольно — подумала Муся, — наверное, пригласит в проект (кое-кто из старых знакомых в отделе хранения слил инфу, что готовится масштабная, историческая выставка, посвященная 20—30м годам). Что скрывать, конечно, Муся была польщена таким вниманием, ведь она-то давно, пожалуй, дольше всех, работает с темой исторической памяти. Даже участвовала в нескольких международных фестивалях и особенно гордилась тем, что любимый художник Кристиан Болтански (по крайней мере приглашение было от его имени), позвал ее однажды в Берлин для участия в круглом столе, да вот как-то тогда не срослось.
Лика встречала маму на Ленинградском вокзале. Прасковья Федоровна вышла из поезда, вежливо, как всегда, попрощалась с недовольной чем-то проводницей в красной униформе и расцеловалась с дочкой. Пуша была в лодочках и, как всегда в строгом английском костюме, выглядела отдохнувшей и оживленной, а потом всю дорогу в машине делилась свежими новостями из Петербурга: один из ее старых друзей уехал в Америку к сыну, другой получил премию по литературе, а некий Станислав Георгиевич («Ну, Лика, неужели не помнишь? Профессор, занимается Ренессансом, к нам несколько раз приезжал, когда папа был жив») умер от сердечного приступа. Лика, к огорчению мамы, так его и не вспомнила, да и неудивительно — когда папа был жив, в их доме постоянно кто-то гостил. Доехали они быстро — пробок на дороге к тому времени уже не было.
Вечером, когда вся семья собралась за большим обеденным столом, Мусю что-то дернуло рассказать о приглашении директора музея, и она тут же пожалела об этом. Мама так запереживала и воодушевилась, что прям незамедлительно хотела устроить праздник, Лика стала волноваться, что Прасковья Федоровна перенервничает и опять придется вызывать «скорую». Мама тут же полезла в буфет красного дерева, каким-то чудом, пережившим пару веков, достала фамильное серебро, собралась уже включать духовку, но дочери ее отговорили, хотя и с трудом:
— Пуша, давай закатим банкет завтра, когда Муся вернется, скатерть накроешь крахмальную, пусть все будет торжественно — убеждала Лика.
Но все равно, мама места не находила от счастья. Она надела новый костюм Zara, который подарили ей дочери на 8 марта, для того только, чтобы погулять во дворе с собакой. Весь вечер Прасковья Федоровна напевала, и что вообще невероятно — даже отказалась от просмотра нового сезона «Игры престолов». Она что-то перекладывала у себя в комнате, гремела, время от времени выходя на кухню к дочерям, которые по настоянию Лики готовили презентацию Мусиного проекта в Power point.
— Твой час пробил! Ты долго работала и заслужила дивиденды, — в который раз говорила Пуша, — покажи всем на что ты способна! Как я рада, что дождалась, я всегда в это верила, я же говорила, что ты будешь висеть в лучших музеях, ты же талант! Эх, жаль, отец не видит, — обращалась она к фотографии мужа, висевшей над кухонным столом.
— Да уж, талант не пропьешь, — смеялась Лика, — ты на пороге успеха, — вторила она маме, — хорошо, что мы тогда не уехали. Что ни делается, все к лучшему. Наконец в музее появились умные люди новой формации со свежими взглядами. Да, это смена парадигмы! Не упускай шанса, сестренка.
Муся, честно говоря, не ожидала столь бурной реакции, но под напором домашних она стала серьезно готовится к предстоящему разговору, и даже племянник в этот вечер не троллил ее, как обычно.
На следующий день Муся вышла из метро минут за 20 до назначенного времени. Молодой мужчина в пестром шарфе, стоящий рядом на переходе, говорил кому-то по блютуз-гарнитуре: «Бро, дай полтинник до получки? Хаха да, конечно с нулями, с тремя». Загорелся зеленый. Стая голубей, что тусовалась под памятником на другой стороне улицы тут же вспорхнула и полетела к сверкающим куполам недавно построенного храма, и дальше к музею. Муся шла по тротуару и так углубилась в себя, продумывая с чего начнет разговор, что едва не налетела на рекламный щит с самолетом и пальмой на фоне ярко синего неба. «Fuck» — сказала Муся.
Она решила начать разговор с идеи глобального Музея, потом охарактеризует своего главного героя — Вечного репортера, затем немного о сюжете фильма, чтобы подойти к самому главному — тотальной инсталляции, которую снимает репортер: пустая деревенская улица, лужа посреди дороги, младенцы, машины с хлебом…» Возле дверей с надписью «staff only» перед Мусей возник охранник:
— Девушка, здрасьте, вы у нас к кому?
— Здравствуйте. Я к директору, мне назначено.
— Фамилия?
— Травникова.
— Тэк-с…. Марина Ильинична? — охранник сверился со списком.
— Да.
Он осмотрел рюкзак, перед тем как пройти через рамку, Муся выложила на стол мобильник с ключами.
— Пожалуйста, вам на третий этаж, — сказал охранник.
Муся решила быстро пройтись по залам музея. Бегущая строка на входе. Реклама. Свежевыкрашенные стены, ровный пол, белый потолок, лифт. Везде камеры наблюдения, вежливые охранники в черных костюмах. Улыбчивые смотрительницы. Отремонтировали выставочные залы, новый экспозиционный свет, помещение стало огромным, расширили или это так кажется? От старого музея ничего не осталось, даже отцовской Коллекции — точно, полная смена парадигмы. На стенах висели огромные произведения модных медиа-художников, они навязчиво переливалось яркими красками, были технически совершенны и лишены мысли. «Все выверено, — подумала Муся, — рассчитано на успех». Она свернула в офисное помещение, там в коридоре шумели рабочие. Женщина в синей форме, которая до этого закрашивала пятно на белой стене, переругивалась со своим начальником, он ей на что-то грубо указывал, тыкал пальцем в пятно; впрочем, разговор шел по-азербайджански, лишь в конце, начальник сказал ей по-русски: «Да чтоб ты усралась и воды не было!» — и развернулся. Муся не смогла сдержать смеха, и оба посмотрели на нее злобно. Женщина нехотя взвалила на себя стремянку и направилась к лифту. Муся открыла большие двери в приемную. Блондинка с короткой стрижкой, в стильных очках сидела за компьютером.
— Здравствуйте, мне назначено, я Марина Травникова.
Секретарша оторвалась от экрана, где, кажется, просматривала сайт знакомств и
сказала Мусе:
— Подождите немного, вас пригласят. Хотите кофе?
— Нет, спасибо.
Муся провалилась в мягкий кожаный диван. Полистала один из глянцевых журналов в лежащей рядом стопке: фэшн, дизайн, арт. Нервничая, Муся достала из кармана протертых джинсов пачку «Кента» и начала крутить её в руках. Вытянула ноги в старых бундесверовских ботинках, от волнения она то и дело поправляла спадающие с носа, круглые очки. Впрочем, сидеть пришлось недолго, вскоре ее пригласили. Она вошла в кабинет, заваленный книгами, журналами, объектами, картинами, среди которых Муся разглядела и «Розовую персиянку». Хозяйкой кабинета была женщина лет 50 с волосами ежиком и коротенькой челкой. Недостаток помпезности сверху возмещал толстый слой тонального крема и пухлые (уж не ботокс ли?) губы в коричневой помаде. Новый директор музея располагалась за огромным столом, который освещал дизайнерский светильник с абажуром треугольной формы. Она курила сигарету за сигаретой и все время говорила по двум айфонам попеременно, то на русском, то на английском. Постоянно раздавались сигналы чата в тончайшем макбуке. Муся разглядывала дивную прозрачную брошь на черном платье директрисы. Сверху на стене висел портрет отца, профессора Травникова. Муся открыла ноутбук, готовясь показать свою работу, и руки немного дрожали.
Наконец, директор отложила все трубки и сказала ей: «Спасибо, что нашли время». Муся уловила задушевные интонации в голосе хозяйки, это придало смелости, она быстро отчеканила концепцию проекта. Директор задумчиво смотрела куда-то мимо нее, не прерывая, и закурила снова. Муся добралась до главного: стала описывать тотальную инсталляцию. Она включила трейлер видео, где машина, груженная зерном, едет по дороге, вымощенной младенцами…
— Стоп, — раздраженно сказала директор, — достаточно. Вы в своем уме? О чем вы вообще думаете? Иногда, знаете, надо и мозгами шевелить! Кто позволит теперь это выставлять? Вы знаете, чтобы показать самый сраный проект в нашем музее, сколько надо пройти согласований в министерстве? Вы вот искусством заняты, а здесь люди, думаете ни хера не понимают? Нет, они вкалывают с утра до ночи, это вы вечно в облаках витаете. Уберите подальше свое говно и не показываете больше никому. Деточка, я вас не за этим пригласила, — директор снова перешла на дружеский тон — я беру вас в музей художником-оформителем. Можете на следующей неделе приступать к обязанностям. Но только забудьте ваши идеи. Учтите, настоящего художника из вас все равно не получится, вы не в тренде, понятно? Знаете слово «не формат»? Это все теперь уже не то, что вы думаете. Какие, нахер, крестьяне? Ну сделали бы хотя бы что-то с левым дискурсом, или на гендерную тему, институциональную критику, в конце концов, я бы подумала. Ну кто так работает в Европе? Посмотрите вы вокруг, вы же видели, что у меня висит? Вот что сейчас нужно людям! И на это они будут ходить, и в очереди стоять, это будут покупать, между прочим, да-да, не жмите вы плечами. Ваши идеи, духовка эта — обосраться, как старомодно, прошлый век, выбросьте все из головы, вот вам мой совет.
Заметив, что Муся собирается уходить, — директриса заговорила доверительно:
— Знаете, я вот тоже раньше хотела стать художником, посмотрите — она залезла куда-то в ящик и швырнула на стол перед Мусей несколько разноцветных дамских сумок на длинной ручке, сваленных из войлока. На них были вышиты золотом какие-то буквы.
Так сейчас надо работать! Я придумала дизайн сумок, наняла команду, мне сделали эскизы, я проконсультировалась с модельерами, выбрали материал, заказали, мне их сшили, я нашла тексты, пригласила шрифтового дизайнера, он разработал новые шрифты, заплатили вышивальщицам, они вышили буквы… Вот что такое искусство!
Муся вышла из музея, попрощавшись с охранником, который, кажется, грустно подмигнул ей. Она даже не расстроилась, ну если только совсем чуть-чуть. Жаль только маму с Ликой, они так верили в ее успех, наверное, уже и шампанское купили. Курица стоит в духовке. Ждут. Надо им позвонить. Муся присела на скамейку в тени музея и закурила, глядя в небо. Одинокая рябинка рядом с ней качала созревшими гроздьями. Так, сейчас она соберется с силами и позвонит Лике, а затем поедет к себе в мастерскую и, как обычно, продолжит работать.
Муся, вспомнив слова директрисы о том, что она вечно витает в облаках, действительно принялась наблюдать за розоватыми перистыми облаками, которые медленно плыли над музеем, над деревьями, проводами, рекламными растяжками, крышами и над новыми сияющими куполами. Неожиданно, как когда-то давно, она почувствовала, что является соучастником той самой работы, что происходила на земле всегда. Муся провожала взглядом облака. Облака уходили в вечность.
ОБЛАКА
Репортер смотрела в небо. Воздух уже не колыхался, соловьи умолкли и даже собаки стеснялись лаем нарушить покой. Солнце осторожно карабкалось вниз. Замерцали мягкие и таинственные сумерки. Длинная череда исстрадавшихся облаков встала строем над лесом — это людская колонна маршировала за горизонт, туда, где нет налогов, голода и начальства. Вон Дубитель плетется и баба его сзади, вон маячит русая башка Палы Волкова с вещмешком за спиной, бабушка с дедушкой зеленой веткой помахивают, над верхушкой березы Петька Питерский — ему дадут 10 лет (не без Лёнькиного содействия) за колхозные колоски, которыми тот хотел накормить Маню с младенцем. А следом — не сам ли Лёнька Скобарь, в конце 30-х сгинувший в СевЛаге? А вон его пятилетняя Валя, погибшая в 41м, попав с детским домом под обстрел на Смоленщине, и старший сын Коля, что пьяный рухнул с лесов на стройке в Усть Илиме, сбежав из нищего колхоза. Потом она вспомнила, как делает репортажи про развал этих колхозов в 90-х: брошенные поля, разворованные фермы, пьяных доярок, коров, мычащих от голода и падеж скота, а также, собак, что бегают по деревне с телячьими ногами в зубах. Внезапно репортер разглядела и своего знакомого, который застрелился, сбежав прямо из под капельницы районного наркологического отделения; деревенского соседа Витю, его пьяный друг долго тянул на «Вихре» пустые водные лыжи, не замечая, что тот давно утонул; Надюшу с внешностью топ-модели, которую муж долго бил ногами, опившись этилового спирта — ее тело нашли в избе под лавкой; увидела Юрку, на мотоцикле въехавшего в реку по пьяни, и не выехавшего обратно на глазах жены, троих детей и всей деревни; Таню, что, полюбив алкоголика, сама, в конце концов, запила так, что замерзла однажды под забором в сугробе. — «Я и не думал, что смерть унесла столь многих».
Тут репортер очнулась и посмотрела на часы. С Ленькой Скобарем они уже свернули на дорогу с большой лужей посередине, что не высыхала даже летом, и подошли к избе Дубителя. Репортер стала доставать аппаратуру и стала готовиться к съемке, а Лёнька засуетился рядом, пытаясь руководить процессом: «Вот как надо сымать! С энтого места вся деревня как на картинке. На говно-то зачем наводишь? Дубителев дом сымай — он самый приглядный». Репортер делала свое дело молча, стараясь не обращать на Лёньку внимания. Установив треногу и настроив камеру, они стала ждать. Вскоре послышался шум машины. Репортер проверила на резкость, включила киносъемочный аппарат, и через некоторое время из-за угла вывернул пыльный грузовик с красным транспарантом «Даешь хлеб Родине! Колхоз «Активист». Машина была заляпана грязью, за пыльным лобовым стеклом едва можно было разглядеть водителя, так что было совершенно непонятно, как он видит дорогу. Автомобиль, груженый до верху мешками с зерном, отобранным у крестьян, проехал мимо них по луже. Водитель чуть притормозил, но похоже шутки ради, обрызгал грязью Лёньку. Запахло бензином и перегаром. В кузове стояли Петька Питерский с уполномоченным из райземотдела, их лица были красными, как знамя, они старались не шататься и кричали нарочито бодро, «для истории», показывая вдаль и махая руками репортеру. «Да здрав… колхозы! Слава Лен… рищу Сталину!… коллекти… ура-а-а-а!» — разнеслось по деревне. Эхом вторили собаки. Автомобиль выехал из лужи, газанул и, обдав пылью, скрылся за поворотом. Репортер выключила камеру. Лёнька, матерясь, стал вытирать о траву заляпанные грязью сапоги.
МУСЯ ЗАКРЫЛА ГЛАЗА
Проекция на экране должна быть похожа на архивные хроники: вдоль дороги крестьянские избы — небедные, высокие дома, крытые дранкой; почти все они с большими воротами и калитками поменьше, все двери распахнуты, лишь в одном из домов почему-то нетронуты, окна заколочены, а то и выбиты, плетни кое-где сломаны, жердины вывернуты, доски вразнобой приставлены к стенам домов, несколько кольев валяются на дороге, а вдали торчат купола без крестов. Очень грязная, пробитая колеёй, дорога, посредине которой — огромная лужа, классически не высыхающая даже летом, и там, в этой грязи что-то шевелится. Камера наезжает как раз на эту лужу, и становится заметно, что дорога в этом месте все же вымощена. Когда трансфокатор еще раз приближает картинку, на крупном плане можно разглядеть, что дорога выложена младенцами. Они лежат в грязи, только лица и пухлые животы виднеются на поверхности, но даже в немом кино понятно, что кто-то мычит, кто-то гулит, а кто-то плачет, протягивая зрителю ручки из своих страшных, голодных времен. Через некоторое время вдали появляется пятно, которое постепенно увеличивается и принимает очертания — вскоре в нем можно различить силуэт грузовика. Он выворачивает из-за угла, направляя свой прямоугольный капот, с заляпанными грязью фарами и мутным лобовым стеклом, за которым невозможно разглядеть водителя, прямо на младенцев. Однако, младенцы знают, что делать. Закрыв глаза и рты, все они, словно по команде какой-то неведомой мамки, опускаются на дно. В мутной воде можно разглядеть, как ровнехонько эти маленькие тела легли на дно лужи, выставляя вверх раздутые от голода животы, умостив дорогу так гладко, что никто не выделяется, и груз машины не причиняет им никакого вреда. Пыльный грузовик украшен транспарантом «Даешь хлеб Родине! Колхоз «Активист». На мешках с зерном, которые доверху наполняют деревянный кузов машины, стоят двое молодых мужчин. Неимоверно широкие галифе на одном из них, как паруса, надуваются ветром. Парни что-то кричат, указывая вдаль, и радостно машут руками невидимому хроникеру.
Машина с хлебом исчезнет из кадра, младенцы, лежащие на дороге, станут выныривать из воды, жадно хватая воздух, и тут на одного из них, что был положен с самого краю, с непропорционально высоким лбом и длинными, слипшимися волосами; с огромным животом, облепленным грязью до такой степени, что непонятно, мальчиком является младенец или девочкой; который, начнет смеяться уже беззубым ртом, обнажая припухшие десны, и даже нечто вроде ямочки станет заметно на впалой щеке, накатит волна от грузовика и младенец, закашлявшись, навсегда скроется на дне лужи, и лишь несколько пузырей появится в месте, где мутная поверхность воды унялась.
«Я и не думал, что смерть унесла столь многих» — цитата из «Божественной комедии» (Ад, III: 55—57) Данте Алигьери
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Lucid dreams предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других