Девушка сбитого летчика

Инна Бачинская, 2014

В детстве Анну воспитывала гувернантка Амалия Биллер, и она с содроганием вспоминала свою суровую наставницу. Анну до сих пор мучили кошмары – Амалия являлась к ней в образе белой крысы. Тот факт, что гувернантки давно нет в живых, ничего не менял… Своей семьи у Амалии не было, лишь племянница Эвелина и ее сын Николенька. Тридцать лет назад они перебрались в Ригу, с тех пор о них никто ничего не слышал. И вот к пожилым тетушкам Анны, с которыми в свое время дружила Амалия, неожиданно явился красавец-летчик Николай Биллер. Он начал напропалую ухаживать за Анной… После веселой прогулки и последовавшей за ней вечеринки Аня и ее подруга Бася едва проснулись. Похоже, новоявленный ухажер угостил их вином со снотворным и утащил у Анны ключи от ее квартиры! Девушки поехали к Ане домой, надеясь получить объяснения. Биллер действительно оказался там, но уже никому ничего не мог объяснить…

Оглавление

Глава 3

Белая крыса

Взрагивает огонек лампадки,

В полутёмной детской тихо, жутко,

В кружевной и розовой кроватке

Притаилась робкая малютка.

Что там? Будто кашель домового?

Там живёт он, маленький и лысый…

Горе! Из-за шкафа платяного

Медленно выходит злая крыса.

Николай Гумилев. Крыса

…Белая крыса с красными глазами. Белая крыса с раскосыми красными глазами и длинной осмысленной мордой. Женщина. Интеллектуалка. Сидит на полу, руки сложены на груди. Голый хвост вьется змейкой. Противный, розовый. Смотрит. Выражение на морде внимательно-снисходительное — похоже, жалеет. Даже она. Напоминает отцову подругу детства Амалию. Незамужнюю. А может, это и есть она — Амалия?! В виде крысы. В новом формате. Ее аватара.

…Амалия любила сидеть молча, глядя в книгу, в телевизор, в окно, — особенно когда падал снег. Острое лицо на фоне летящего снега, черно-белых деревьев, узкие острые глаза — типаж Модильяни, что я осознала уже потом, хотя снега он не рисовал. Кажется. И на меня: молча, долго, с отвращением. А я стою красная, потная, с разбитой зеленой коленкой и грязными руками. Нечесаная, пятилетняя, ленивая, в осознании собственных ничтожности и подлости — таскала из духовки жареные орехи, приготовленные для пирога. Пирог — это святое. Рождественский. И вообще!

Она сидела, я стояла. Еретик перед великим инквизитором. Мой грех, меа кульпа[1]. До такой степени, что никакой надежды на снисхождение и помилование. Парализованная. В ступоре. Отказавшаяся от последнего слова перед аутодафе[2], что вызывает еще большее презрение.

Она молчала. Она умела красноречиво молчать. О, как она молчала! Мороз по коже.

И пирог с нарушением технологии в связи с сожранными орехами на совести. Все время что-нибудь на совести. Перманентная тяжесть на маленькой бессовестной совести. Руки-крюки, не способные к рукоделию, отсутствие музыкального слуха, дурная память на английские слова и выражения, а математика — вообще ужас. Дважды два — три. Или шесть. И скверная привычка малевать на любом клочке, даже на туалетной бумаге во время отсидок там. Тоже вредная привычка. Любимое место, где тебя оставляют в покое. Хотя бы ненадолго. Всякие рожи, принцессы и монстры.

Опять-таки рождественские орехи на совести…

Уходи. Пожалуйста, уходи, Белая крыса! И вообще, тебя на самом деле нет. Не существует. Только в моем имбецильном воображении. В воображении иллюстратора детских книжек — ежики, собачки, нестрашные монстрики. Зверушки для самых маленьких, еще до черепашек-ниндзя и мордобоя.

Вымирающая разновидность мазил… Звали писать лики, хорошо платят. По знакомству — конкуренция, однако. Наверное, пойду, хотя стыдно. Старые мастера верили, им не было стыдно. Но деньги, говорят, не пахнут… Хотя все-таки стыдно.

Рев отбойного молотка. За стеной ремонт. Ребенок сверху играет на флейте. Пятница. За окном мутный рассвет. Декабрь. Самое начало. Дождь, дождь, дождь. До конца далеко. А где… она? Ее нет, на полу пусто. Никто не сидит, сложив лапы на груди, скрутив хвост колечком. Никто не смотрит с сожалением. Одна.

Снова и снова повторяющаяся мелодия, ступеньки гаммы, туда-сюда. Маленький мученик. Я знаю его, он похож на ангела — нежного хрупкого синеглазого ангела. Интересно, как он относится к своей флейте?

…Свое фортепиано я ненавидела.

И что самое интересное — я была нужна ей! Маленькая ничтожная хлипкая лодочка в житейском море — этому крейсеру. Для самоутверждения, смысла, заполнения пустот. Я — ей. Родители заняты карьерой. Нас двое. Ровный голос, твердые холодные пальцы, долгие паузы. Холодные свистящие перья за спиной — торчком из острых лопаток.

У нас был пес, курцхаар по имени Ральф. Умница, добряк, не переносивший лишь одного человека — почтальона. Если сказать ему просто так, не поймав ни на чем предосудительном: «Ай-ай-ай, Ральф плохая собака, нехорошая, фу!», он краснел, прятал глаза, опускал уши и сгорал со стыда. У него на совести тоже была перманентная тяжесть — на всякий случай, генетическая начинка такая. В семье нас было двое.

Ральфа застрелили на охоте. Случайно, подвыпивший охотник. Ральф кричал, а потом скулил, пока не умер. Она рассказала мне. Я не поверила; он же не утка, как это? За что? Добряк Ральф, друг детства, не любивший почтальона. Умер. Первая смерть в моей жизни. Мама сказала, он остался в деревне, там ему лучше, а она сказала — умер. По голове дала. Нет больше. Просто нет. Нигде. Правда, одна правда и ничего, кроме правды. Детям нужно говорить правду! Такой педагогический прием. Голая правда, как ушат ледяной воды. Уж лучше бы одетая…

Я уже большая. Я тебя не боюсь, Белая крыса. Пожалуйста, уходи! Сколько можно!

Звонок телефона. Барбара, Варвара Ивановна, моя приятельница. Свободный художник, сценарист-надомник. Сценарист Барбара Шулика, в титрах маленькими буковками. Можно Бася. С флером как бы Запада, ненашинским душком. Да и фамилия… Шулика! Тоже! Украинско-польская. Шулика — птица вроде ястреба с длинными крыльями и слабыми лапами, как объясняет Википедия. У Баськи, наоборот, ноги сильные, как у страуса, и нормальные средней длины руки, довольно цепкие.

— Баська! — кричу. — Мне опять снилась Белая крыса!

— К дождю, — говорит она бесцветно. — Может, повеситься?

— Белая крыса к дождю?

— Все к дождю, вся жизнь к дождю. Лед тает, дыры растут, вот и цунами… тоже. Не сегодня завтра смоет к чертовой матери в Мировой океан. И очередной конец света на подходе. Может, все-таки повеситься?

— Мне снилась Белая крыса, похожая на Амалию, представляешь?

— А мне никогда ничего не снится.

— Мне тоже. А тут вдруг Амалия, представляешь?

— Разве она похожа на крысу?

Я задумываюсь: «Нет. Совсем не похожа. Или все-таки похожа?»

…Амалия… Она была высокой. Тощей. С прямой спиной. С сильными холодными красными пальцами. С жидкими полуседыми волосами, гладко зачесанными и собранными в узел на затылке. С громким потрескивающим голосом. Непреклонным. Жестким. Холодным. Ровным. Великий инквизитор. Настолько без греха, что ни у кого не поднялась бы рука с камнем.

Ее активное неприятие моей матери и восторженное отношение к моему отцу в сумме давали надежду на любовь ко мне. Маленькую, слабенькую, хилую, но любовь. Приязнь. Симпатию. Не могу представить себе ее врага в моем лице. В конце концов, это было бы просто неприлично…

— У тебя заниженная самооценка, — говорит Баська тоном опытного психоаналитика. — Нужна медитация на прощение.

— Я ее давно простила. Я о ней даже не думаю.

Вранье! Думаю. А еще она мне снится. Я снова стою, она сидит. Смотрит на меня. Безмолвна, вся упрек и сожаление. Я стою. Она сидит. Белое безмолвие. Арктический лед. Холодные красные руки. Жесткие, как жесть, пальцы. Жесткие, как жесть, — каков образ!

Стою и покорно жду под прицельным жестким взглядом.

Неужели она наслаждалась? Упивалась властью? Она — такая величественная, и я — такая ничтожная… Не верю. Не много чести — внушать ужас пятилетней сопливке. Не верю! Чего-то я недовспоминаю и недопонимаю. Восприятие исказилось с течением времени. Ее давно нет. Она живет лишь в моих воспоминаниях и снах. В каком-то смысле я — памятник ее нерукотворный. Нерукотворный — да. Психотворный, интеллектуальнотворный, нейролингвозапрограммированнотворный. Вот!

С Диккенсом и Теккереем познакомила меня она. Спасибо. И с «Леди Гамильтон», где кумир — Лоуренс Оливье.

Англоманка, черт побери. Дэм ю![3]

Хватит!

— И самое главное, — говорю я Баське, — я не пыталась протестовать и никогда не жаловалась. Я приняла ее безоговорочно и согласилась, что я… такая. И в пять, и в девять. Это меня больше всего… понимаешь? Как на заклание, без звука, покорно…

Не могу больше!

— Сделаем медитацию, — говорит Баська. — Тринадцать минут. Простишь ее и отпустишь. И сразу полетишь. Ты сегодня на службе?

— Не-а, отгул. Куда?

— Что — куда?

— Куда полечу?

— Никуда. В принципе. В том смысле, полегчает. Хочешь сегодня?

— Хочу. Сегодня. Во сколько?

— Ну, умоюсь — и к тебе. Пожрать есть?

— Есть.

— Бегу.

Через час ее все еще не было. Через два она позвонила и сказала, что пришла Оля. Олянда-веранда. Я не удержалась, хихикнула, хотя была разочарована.

— Ага, хорошо тебе, — прошептала Бася. — А хочешь, мы вместе придем? — спросила она с надеждой.

— Нет! — вскрикнула я. — Не надо!

— А еще подруга! — В голосе ее была укоризна. — Тогда не знаю… Может, вечером?

— Если получится. Ты, главное, расслабься. — Я снова хихикнула. — И думай о приятном.

— Иди к черту! — буркнула она обиженно и отключилась.

Оля, Олянда, она же Ольгица, — наша старинная подруга, одноклассница и третий член неразлучного школьного триумвирата. О эта женщина! О шея лебедя, о ланьи очи… что там еще? Все при ней — и шея лебедя, и глаза лани, и талия пиковой дамы. Прекрасные волосы. Запредельная отмытость, ухоженность, подобранность в смысле колеров и аксессуаров. Под стекло — и в музей. Главное, чтобы отгородить стеклом и чтобы неподвижно и молча. Тогда — да. Молча!

Театр одного актера. Ток-шоу. Я вижу, как Баська сидит на диване, судорожно вцепившись в гобеленовую подушку с лапочкой-пойнтером на фоне приятной глазу неяркой английской зелени и, давясь, заталкивает внутрь зевки. А Ольгица подробно, с деталями, со смаком, с паузами в наиболее драматических местах, поминутно смеясь, прикрываясь ладошкой, повторяя прикольные моменты по пять раз, размахивая длинными белыми кистями, рассказывает.

Она рассказывает, как пересолила суп. Масса сопутствующих деталей: где стояла солонка, почему так случилось, что было в супе — морковка, конечно, я всегда кладу морковку: режу мелко, иногда на крупной терке, но можно и целиком; картошка, непременно соломкой, берешь, разрезаешь на две половины, потом еще и еще, а потом мелкими тонкими дольками и бросаешь, когда закипит. Волик (муж) взял, попробовал и говорит — драматическая пауза, — ты что, мать, влюбилась? А я ничего не понимаю, смотрю на него, а он на полном серьезе! Олечка довольно хохочет, закрываясь ладошкой. Влюбилась, говорит, мать! Признавайся, в кого! А я все не врублюсь! Представляешь? Довольный хохот.

Баська бледно улыбается и кивает, что представляет. Взгляд — стеклянный.

Потом Ольгица рассказывает, что была у гинеколога. Ничего страшного, просто запланированный осмотр. Масса пикантных деталей. Заодно — история всех недугов, страданий, осмотров, удалений зубов, имевших место в жизни. Ощущения, страхи, некомпетентность лечащего персонала, заодно — история болезней коллег по палате. А гинеколог сказал, что я прямо девочка. Радостный, притворно смущенный смех и прикрывающая ладошка.

И так далее и тому подобное. До бесконечности. Про соседа по даче, который подглядывает, когда она загорает топлесс. А его жена злится. Как один мужчина на улице сказал «жар-птица» и так посмотрел! А другой сосед пришел за утюгом, она открыла, в клубничной маске, в шикарном атласном кимоно — красные пионы на черном — Волик из Японии привез, четыреста долларов, а он смотрит и молчит — совсем обалдел и про утюг забыл. Смотрит и молчит. Он давно уже косяки кидает. Холостяк, банкир, спортсмен. Зовут Алексей. Когда они в лифте вдвоем, наедине — глаз поднять не смеет, краснеет, как мальчик. А плечи — во! А машина! Закатывание глаз, драматическая пауза, восторженные взмахи длинных кистей.

Бедная Баська! Тихо звереет, прижимая к себе пойнтера на фоне английской растительности. Таращит глаза, чтобы не упасть в обморок. Мне жалко Баську, но в глубине души я хихикаю, представляя себе картинку — ну не дрянь?

Не могу понять, в чем дело. Мы треплемся о том же — никаких высоколобостей: болячки, соседи, отношения с ними, косяки разных козлов — и ничего! Интересно в целом, интересны детали. Задаем наводящие вопросы. А тут падаешь в обморок, вывихиваешь челюсть, подавляя зевки, и от каждого слова хочешь завизжать и задрыгать ногами. Ты представляешь, говорит Баська, она называет свои цветы озеленением квартиры! Это же… с ума сойти! Как он выдерживает?

Он — это Волик, муж; между нами, девочками, — Воланд. Волик-Воланд — искусствовед, антикварный эксперт, дилер. С Воландом ничего общего, это так, для прикола. Нарасхват. С деньгами. Часто в командировках. Молчит, думает не то о гонораре, не то о подсвечнике восемнадцатого столетия, весь там — взгляд рассеянный, потусторонний, на дьявола не похож, скорее — на пустую оболочку отсутствующего астрального тела. Ему по барабану озеленение. Звуковой поток сознания жены он воспринимает как… как… журчание дождя! Хотя какой там дождь! Дождь — это поэзия. Скорее как струю из крана. Мне так кажется. Мы знакомы лет десять, но он никогда меня не узнает. Протягивает руку, улыбается и говорит: Владимир. Счастливый характер. И брак счастливый — из тех, что задуманы на небесах. Она говорит, он не слышит.

Звонок в дверь. Я вздрагиваю, бегу открывать, ожидая чуда. А вдруг! Хотя что «вдруг» — неизвестно. Что-нибудь хорошее… Увы. Пришли гости: сосед сверху Владик с сыном — ангелком, играющим на флейте. Ангелка зовут Веня. Бледненький, блекленький, хрупкий до синевы — настоящий ангелок. И лопатки, как крылышки под легким свитером. Стоят на пороге, смотрят на меня морями ясности — что папа, что сын. Заходят. Ангелок Веня светится радостью — протягивает мне свою бледную лапку, в ней зажаты мелкие купюры. Вот!

Пропускаю эту трогательную пару. Они шагают прямиком в кухню. Будем пить чай и общаться. Откуда дровишки, спрашиваю.

— Сам заработал! — радуется Веня. — В парке около пушек! Играл на флейте!

— Для стимула, — поясняет папа Владик. — Чем лучше играешь, тем больше заработаешь. Учиться надо.

— Я и так умею, — говорит Веня.

Владик выразительно смотрит на меня и вздыхает. Воспитательный этюд, похоже, не задался.

— А кто же платил? — спрашиваю.

— Так туристы же! — кричит Веня укоризненно, вопрос кажется ему, мягко говоря, неумным. — В парке же полно туристов! Мы еще пойдем, да, па?

— Посмотрим, — дипломатично отвечает Владик.

Веня пьет молоко с конфетой. Мы — чай.

— Никто ничего не давал, — тихонько говорит мне Владик. — Я дал купюру одному старику, попросил положить в коробочку. А он говорит: я и сам могу. Достает свои деньги и кладет. Мне было так неудобно!

Я смеюсь. Еще бы!

Владик — соломенный вдовец. Жена — актриса оперетты, вечно на гастролях. Мне кажется, он и сам не знает, женат ли. Воспитывает Веню, и наоборот. Оба голубоглазы, невелики, созерцательны и немногословны. Владик — повар в кафе. В отличие от «правильных» поваров, не толст, а худ. Научил меня готовить омлет с сыром и вегетой. Подавать с кетчупом под пиво. Вкусно до опупения! И всего пять минут делов.

— Веня, ты кушать хочешь? — спрашиваю.

— Не-а!

— Он ничего не ест, — говорит Владик. — У него даже нет сил играть на флейте.

— Есть сил! — не соглашается Веня. — Я уже хорошо играю.

Он с удовлетворением смотрит на кучку мятых бумажек. Он уверен, что теперь не пропадет. Впервые игра на флейте повернулась к нему привлекательной стороной.

Потом они прощаются. Веня скачет наверх, а Владик мнется на пороге. Ты хороший человек, Аня, говорит он ни с того ни с сего. Брови мои ползут вверх — нежности между нами не приняты, у нас нормальные добрососедские отношения. Чего это он?

— Ты… — запинается он. — Ты не могла бы… Веню… у меня ночная смена. — Он мучительно краснеет и смотрит мимо. У него даже нос вспотел от напряжения — покраснел и блестит. Не все способны врать убедительно. Ну, и что прикажете с ним делать?

— Папа! — кричит сверху Веня. — Ты скоро?

Ему удается поднять на меня глаза. В них… О господи!

— Конечно, — говорю я, — приводи.

Я давно не видела такого счастливого человека. Он разворачивается и, не прощаясь, взлетает на свой этаж. Он уже забыл обо мне. А как же жена? Или… Баська, например, уверена, что мадам давно их кинула и удрала с заезжим цирком.

— Она же актриса, — говорит Баська. — А он? Повар в дешевой забегаловке. Даже самая плохая актриса… Я бы лично постеснялась!

— Он хороший человек, — говорю я.

— А в чем это выражается? — трезво спрашивает Баська. — Не пьет, не плюет на пол, здоровается? Да он даже на вид не мужик с этими своими фарфоровыми глазками.

— А тебе надо, чтобы плевал, пил и матерился? — спрашиваю я просто так — Владика мы давно обсудили и поставили диагноз, и треп лениво катится по наезженной колее, скуки ради.

Баська не отвечает, только пожимает плечами.

Интересно, кто она? Официантка из кафе? Посудомойка? Клиентка?

В девять Владик приводит Веню со скарбом — полосатой пижамкой, плюшевым медведем, коробочкой овсяных хлопьев, потертой парчовой торбой, с которой его бабушка во времена оные ходила в театр, и футляром с музыкальным инструментом. В торбе — парковый гонорар. Похоже, Веня собирается держать деньжата при себе, а то мало ли… На моих глазах в индивидууме родилось чувство денег. За ним вполне может последовать целый букет — жадность, цепкость и накопительские инстинкты. А может, и нет.

Владик свежевыбрит, благоухает лосьоном. В красивом сером костюме и синей рубашке. Ему идет, он похож на манекен-унисекс в витрине средней руки бутика. Если надеть на него платье, он превратится в хорошенькую девушку.

— Сразу видно, что работа для тебя — праздник, — не удержалась я.

— А… да! Спасибо! — Он не заметил сарказма, он был уже где-то там, с ней

«А если это не она, а он?» — вдруг подумала я. Мысль вполне дурацкая… но ведь всякое случается в наши дни, двадцать первый век на дворе!

— Он проспит до утра, — говорит Владик. — Утром сделаешь ему кашу. Можно с вареньем. И построже, а то рассусолит до обеда.

Похоже, он не собирается возвращаться к завтраку.

— Я потом позвоню, — добавляет Владик.

Позвонит потом? Когда «потом»? Это как понимать? Значит ли это, что ночная смена плавно перетечет в дневную?

— А когда ты вернешься? — Я беру быка за рога.

— Утром, — говорит он неуверенно. — Ну, ладно, я пошел. Веня, ты помнишь, что я тебе говорил?

— Помню, — отвечает сын.

— Что?

— Чтобы не баловался и про кашу.

— Имей в виду!

— Аня, а мы пойдем в парк? — Веня смотрит на меня с надеждой.

— Посмотрим, — дипломатично отвечаю я.

— Я не буду рассусоливать, — обещает Веня. — Честное слово! Пойдем? — Рот его искривляется подковкой, и он становится похож на обиженную рыбку.

— Пойдем, — сдаюсь я. В конце концов, можно спрятаться за дерево и сделать вид, что мы незнакомы. Я еще не определилась насчет парковой самодеятельности. Хотя казалось бы, а что здесь такого? Сейчас не зарабатывает только ленивый.

— Ты с ним построже, — инструктирует Владик на ходу. Он целует сына, бросает мне «привет» и улетает на крыльях любви. А мы остаемся.

Примечания

1

Mea culpa (лат.) — моя вина.

2

Аутодафе — сожжение еретиков инквизицией, в основном в XIV–XVI вв.

3

Damn you! (англ.) — Черт бы тебя побрал!

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я